• Приглашаем посетить наш сайт
    Вяземский (vyazemskiy.lit-info.ru)
  • Вокруг "Путешествия в Армению" (черновик)

    ‹ВОКРУГ «ПУТЕШЕСТВИЯ В АРМЕНИЮ»›

    СЕВАН

    Жизнь на всяком острове — будь то Мальта, Святая Елена или Мадера — протекает в благородном ожиданье ‹...› Ушная раковина истончается и получает новый завиток, [в беседах мы обнаруживаем больше снисходительности и терпимости к чужому мнению, все вместе оказываются посвященными в мальтийский орден скуки и рассматривают друг друга с чуть глуповатой вежливостью, как на вернисаже.

    Даже книги передаются из рук в руки бережнее, [бережно, как] ‹чем› стеклянная палочка градусника на даче...]

    [При этом местность обнажена]

    А ночью можно видеть, как фары автомобилей, [пересекающих] [обозначающих достойное Рима севанское плато] , пожирающих проложенное с римской твердостью шоссе [выплясывают по зигзагам шоссе, рассекающего севанское плато], пляшут по зигзагам его огоньками святого Эльма.

    Хоровое пенье, этот бич советских домов отдыха, совершенно отсутствовало на Севане. Древнему армянскому народу претит бесшабашная песня с ее фальшивым былинным размахом, заключенным в бутылку казенного образца.

    [Днем этот удивительный безлесый, математически лысый]

    На мой взгляд, армянские могилы напоминают рыжие футляры от швейных машин Зингера.

    Молодежь звала купаться всех жизнелюбивых. [Томная дама яростно читала, лежа в парусиновом кресле, одну из великих книг нашей москвошвейной литературы]

    [на весь этот завхозно-утробный мирок с тощими деревьями, институтским ‹нрзб.›, с бамбуковой мебелью]

    [когда пронесся]

    Люди заметались по острову, гордые сознанием [совершившегося] непоправимого несчастья. [В минуту страха мужчину тошнит, как беременную женщину] [Тощий] Непрочитанная газета загремела жестью в руках. [Институтская ‹нрзб.› погрузилась в карболовый раствор катастрофы] Остров затошнило, как беременную женщину.

    Казалось, он прорвал тесемку старта [Нижняя губа его дрожала. И он был]

    Там же, на острове Севане, учительница Анаида Худавердьян вызвалась обучить меня армянской грамоте. Ее фигурку заморенной львицы вырезала из бумаги семилетняя девочка: [из] к энергичному платьицу, [из которого торчали руки условные как руки и но‹ги›], взятому за основу, были пририсованы жестко условные руки и ноги и еще после минутного раздумья прибавлена неповорачивающаяся голова.

    Ненависть к белогвардейцам, презренье к дашнакам и чистая советская ярость одухотворяли Анаиду [Наскучив беспартийностью и отсталостью] [эта] [чувствуя себя рядовой] [красную солдатку, бросившую мужа-комсомольца, потому что он был] Смелая и понятливая, красной солдаткой бросила мужа-комсомольца, плохого товарища, воспитывала двух разбойников, Рачика и Хачика, то и дело поднимавших на нее свои кулачки.

    К Пут[ешествию] в Армению

    [Семью молодого Сагателляна-племянника]

    [То был армянский Несчастливцев Кигень Аспагранович. Молодой племянник Сагателлян. [В] Уже пожилой мужчина, получивший военно-медицинское образование в Петербурге — и оробевший от голоса хриплой бабки — кладбищенск‹ой› [<нрзб.>] — родины своей; оглохший от [ее] картавого кашля ее честнейших в мире городов; [навсегда перепуганный] навсегда перепуганный глазастостью и беременностью женщин, львиным напором хлебных, виноградных и водопроводных очередей.

    Кто он? Прирожденный вдовец — при живой жене. Чья-то сильная и властная рука еще давным-давно содрала с него воротничок и галстук.

    И было в нем что-то от человека, застигнутого врасплох посещением начальника или родственника и только что перед тем стиравшего носки под краном в холодной воде...

    Казалось, и жена ему говорит: «Ну какой ты муж, — ты вдовец».

    стыдливое место... То был мужчина, беременный сознанием своей вины перед женой и детьми...

    С каждым встречным он заговаривал с той отчаянной, напропалую заискивающей откровенностью, с какой у нас в России говорят лишь ночью в вагонах.]

    МОСКВА

    Первый урок армянского языка я получил у девушки по имени Марго Вартаньян. [Она была единственной дочерью важного [заграничного] ученого армянина, — и, как мне показалось, консула, близкого к меценатствующим [национальным] кругам] [Она была единственной дочерью важного [заграничного] ученого армянина. Отец ее [энтузиаст] составил [историческую] карту Великой Армении в V веке и [и наблюдал за подозрительной щедростью американцев] вел переговоры с подозрительно щедрыми американцами из общества АРА. В начале советизации он [был] состоял советским комиссаром в Эчмиадзине. По словам Марго, последний католикос — ленивый и жирный мужик — кормился одними цыплятами, а в последние годы читал только биографии великих людей.] Отец ее был важный заграничный армянин, — и, как мне показалось, консул [заграничных меценатствующих] сочувствующих советскому строительству с национальной точки зрения буржуазных кругов. О священничестве, богатстве и правительстве Марго говорила с [удивлением швейцарской] наивным ужасом пансионерки.

    В образцовой квартире Вартаньянов электрический чайник и [розовый] шербет из лепестков роз тесно соприкасался с комсомольской учебой.

    Даже свой [хрупкий, швейцарский туберкулез] не долеченный в Швейцарии туберкулез бедняжка Марго [растила в Армении, как драгоценный тепличный цветок] остановила пылью эриванских улиц: «дома умирать нельзя!».

    Она руководила пионерами, кажется, и хорошо владела [изученным после итальянского с прочими языками] наречием бузы и шамовки.

    Бывая у Вартаньянов [часто встречался с человеком форменного ‹?› габсбургского типа] неизменно сталкивался с другом ее отца — обладателем столь изумительного габсбургского профиля, что хотелось спросить его, как делишки святой инквизиции.

    В общем, я ничему не научился у древне-комсомольской царевны. Мало того, что она лишена была всяких педагогических способностей, Марго наотрез не понимала [таинственной прелести] таинственности и священной красоты родного языка.

    Урок, заметанный на живую нитку любезностей, длился не более получаса. ‹нрзб.› Донимала жара. Коридорные метались по всей гостинице и ревели, как орангутанги. Помнится, мы складывали фразу: «Муж и жена приехали в гостиницу».

    Женские губы, прекрасные в болтовне и скороговорке, не могут дать настоящего понятия о...

    Никто не посылал меня в Армению, как, скажем, граф Паскевич грибоедовского [чиновника] немца и просвещеннейшего из чиновников Шопена (см. его «Камеральное описание Армении»; сочинение, достойное похвалы самого Гете).

    Выправив себе кой-какие бумажонки, к которым [в душе] по совести и не мог относиться иначе, как к липовым, я [приехал в мае 1930 года] выбрался с соломенной корзинкой в Эривань в мае 30-го года [в чужую страну, чтобы пощупать глазами ее [электростанции] города и могилы, набраться звуков ее речи и подышать ее труднейшим и благороднейшим историческим воздухом].

    Везде и всюду, куда бы я ни [приходил] проникал, я встречал твердую волю и руку большевистской партии.[,которая и для Армении стала] [Советская власть] Социалистическое строительство становится для Армении как бы второй природой.

    Но глаз мой, [жадный] [падкий до всего странного, [случайного] мимолетного и скоротечного] улавливал в пушествии лишь светоносную дрожь [случайностей], растительный орнамент [действительности, анекдотический узор].

    [По справедливости, я уподобился озорнику-мальчишке, который забрался в важное ‹?› место с [побитым] карманным зеркальцем в руках, [когда он весело хитрит и наводит им куда ни вздумается] [хитрит и пускает направо и налево]...]

    Неужели я подобен сорванцу, который вертит в руках карманное зеркальце и наводит всюду, куда не следует, солнечных зайчиков?

    Внизу по улице Абовьяна шли пионеры со всего города — маршем гладиаторов.

    Они шли с боевыми интервалами по три в ряд, под бравурные звуки фанфар. Армянские мальчики и юноши, коротконогие, усатые, с широчайшими плечами борцов. Они шли какой-то вздрагивающей берцовой походкой.

    [Нельзя кормить читателя одними трюфелями! В конце концов он рассердится и пошлет вас к черту! Но еще в меньшей степени можно его удовлетворить деревянными сырами нашей [кегельбанной] доброкачественной литературы.

    По-моему, даже пустой шелковичный кокон много лучше деревянного сыра... [Давайте почувствуем, что предметы не кегельбаны!] Выводы делайте сами.]

    Это был гребень моих занятий арменистикой — год спустя после возвращения из Эривани — [печальная] глухонемая пора, о которой я должен теперь рассказать, еще через год [в этой] [и опять весной] [и снова к весне] — и снова в Москве и весной.

    Что мы видим? Утром — кусок земляничного мыла, днем, -

    В январе мне стукнуло 40 лет. Я вступил в возраст ребра и беса. Постоянные поиски пристанища и неудовлетворенный голод мысли.

    Я сейчас нехорошо живу. Я живу, не совершенствуя себя, а выжимая из себя какие-то дожимки и остатки.

    Эта случайная фраза вырвалась у меня однажды вечером после ужасного бестолкового дня вместо всякого так называемого «творчества».

    Для Нади.

    Ан. В. Л., подняв на меня скорбное мясистое личико измученного в приказах посольского дьяка, собрав всю елейную невинность и всю заморскую убедительность москвича, побывавшего в Индии, вздев воронью бороденку...

    К тому же легкость вторглась и в мою жизнь, — как всегда сухую и беспорядочную и представляющуюся мне щекочущим ожиданьем какой-то беспроигрышной лотереи, где я мог вынуть все что угодно, — кусок земляничного мыла, сиденье в архиве в палатах первопечатника или вожделенное путешествие в Армению, о котором я не переставал мечтать.

    Хозяин моей временной квартиры, молодой белокурый юрисконсульт, врывался по вечерам к себе домой, схватывал с вешалки резиновое пальто и ночью улетал на «юнкерсе» то в Харьков, то в Ростов.

    Его нераспечатанная корреспонденция валялась по неделям на неумытых подоконниках и столах.

    Постель этого постоянно отсутствующего человека была покрыта украинским ковриком и подколота булавками.

    Вернувшись, он лишь потряхивал белокурой головой и ничего не рассказывал о полете.

    [Соседи мои по квартире были трудящиеся довольно сурового закала. Мужчины умывались в сетчатых майках под краном. Женщины туго накачивали примуса, и все они яростно контролировали друг друга в соблюдении правил коммунального общежития.] Бог отказал этим людям в приветливости, которая все-таки украшает жизнь...

    [Вряд ли эти люди были достойными носителями труда — энергии, которая спасает нашу страну]

    Им не был чужд и культ умерших, и даже некоторое уважение к отсутствующим. [Мы напоминаем и тех и других.]

    [Ежики, проборы, височки, капустные прически и бороды]

    [Табаки на дворике торчали как восклицательные знаки. Цветы стояли, прикуривая друг у друга по старинному знакомству. Между клумбами был неприкосновенный воздух, свято принадлежавший небольшому жакту. Дворик был проходной. Его любили почтальоны и мусорщики. И меня допекала его подноготная с конюшнями, сарайчиками и двумя престарелыми черствыми липами, давно состоявшими на коричневой пенсии [давно вышедшими из зеленого возраста на коричневую пенсию]. Их кроны давно отшумели.

    Старость ударила в них казнящей молнией.]

    Приближался день отъезда. Кузин купил дьявольски дорогой чемодан, заказал плацкарту на Эривань через фисташковый Тифлис.

    Я навсегда запомнил картину семейного пиршества у К.: дары московских гастрономов на сдвинутых столах, бледно-розовую, как испуганная невеста, семгу (кто-то из присутствующих сравнил ее жемчужный жир с жиром чайки), зернистую икру, черную, как масло, употребляемое типографским чортом, если такой существует.

    Разлука — младшая сестра смерти. Для того, кто уважает судьбу, — есть в проводах зловеще-свадебное оживленье.

    Семья его уважала резоны судьбы и в проводы вкладывала зловеще-свадебное оживленье. А тут еще примешался день рожденья... Я подошел к старухе К., тихой как моль, и сказал ей несколько лестных слов по поводу сына. Счастье и молодость собравшихся почти пугали ее... Все старались ее не беспокоить.

    [Ситцевая роскошь полевых цветов смотрела из умывальных кувшинов. Сердце радовалось их демократичной азбучной прелести.]

    [Сколько раз за ними нагибались с веселыми восклицаниями, столько раз они отрабатывали в кувшине — колокольчиками, лапочками, львиной зевотой.]

    Цветы — великий народ и насквозь грамотный. [Волнующий] Их язык состоит из одних лишь собственных имен и наречий.

    СУХУМ

    Шесть недель, назначенные мне для проживания в Сухуме, я рассматривал как преддверие и своего рода карантин — до вызова в Армению. Комендант по имени Сабуа, ловко скроенный абхазец с ногами танцора и румяным лицом оловянной куклы, отвел мне солнечную мансарду в «доме Орджоникидзе», [который стоит, как гора на горе, вынесен, как на подносе срезанной горы, — так и плывет в море вместе с подносом] ‹который вынесен› на свободную горную площадку, так что море его обволакивает.

    Я быстро и хищно с феодальной яростью осмотрел владения окоема: мне были видны, кроме моря, все кварталы Сухума, с балаганом цирка, казармами...

    Там же, в Сухуме, в апреле я принял океаническую весть о смерти Маяковского. Как водяная гора жгутами бьет позвоночник, стеснила дыхание и оставила соленый вкус во рту.

    Не потому ли с такой отчетливостью запоминаются места, где нас

    Три недели я просидел за столом напротив Безыменского [и так и не разгадал, о чем с ним можно разговаривать].

    Однажды, столкнувшись со мной на лестнице, он сообщил мне о смерти Маяковского. Человек устроен наподобие громоотвода. Для таких новостей мы заземляемся, а потому и способны их выдержать. И новость, скатившись на меня в образе Безыменского, ушла куда-то вниз под ступеньки.

    Безыменский изобрел интересный способ общаться с людьми при помощи сборной граммофонной пластинки, приноровленной к его настроению.

    Наливая себе боржому в стакан, он мурлыкал из «Травиаты». То вдруг огреет из «Риголетто». То расхохочется шаляпинской «Блохой»...

    В хороших стихах слышно, как шьются черепные швы, как набирает власти [и чувственной горечи] рот и [воздуха лобные пазухи, как изнашиваются аорты] хозяйничает океанской солью кровь.

    «Рост» — оборотень, а не реформатор. Кроме того, он фольклорный дурень, плачущий на свадьбе и смеющийся на похоронах — носить вам не переносить. Недаром мы наиболее бестактны в возрасте, когда у нас ломается голос.

    Критики Маяковского имеют к нему такое же отношение, как старуха, лечившая эллинов от паховой грыжи, к Гераклу...

    Общество, собравшееся в Сухуме, приняло весть о гибели первозданного поэта с постыдным равнодушием. (Ведь не Шаляпин и не Качалов даже!) В тот же вечер плясали казачка и пели гурьбой у рояля студенческие вихрастые песни.

    Как и всегда бывает в дороге, в центре внимания моего встал человек, приглянувшийся просто так — на здоровье...

    Я говорю о собирателе абхазских народных песен М. Коваче. Еврей по происхождению и совсем не горец, не кавказец, он обстругал себя в талию, очинил, как карандаш, под головореза.

    Глаза у него были очаровательно наглые, со злющинкой, и какие-то крашеные, желтые...

    От одного его приближения зазубренные столовые ножи превращались в охотничьи. [Я полюбил его за хвастливую языческую свежесть]

    [Мир для него разделялся надвое: абхазцы и женщины. Все прочее — не стоящее и ерша. Ему приводили коротконогих крестьянских лошадей... Эка важность... Было бы седло. Смотрите: он уже прирос к коню, обнял его ляжками — и был таков...]

    Абхазские песни удивительно передают верховую езду. Вот копытится высота; лезет в гору и под гору, изворачивается и прямится бесконечная, как дорога, хоровая нота — камертонное бессловесное длинное а-а-а! И на этом ровном многокопытном звуке, усевшись в нем, как в седле, плывет себе запевала, выводя озорную или печально-воинственную мелодию...

    и кончить не мог.

    Ее наиграл для меня на рояле [непривычными] наглыми пальцами этнограф и горец — Ковач.

    [В Сухуме меня пронзил древний обряд погребального плача. Шел я под вечер...]

    На той же оцепленной розами, никем не заслуженной, блаженной даче [Совсем другое впечатление производил] — грузин, Анатолий К., директор тифлисского национального музея. Губы его были заметаны шелковой ниткой — и после каждого сказанного слова он как бы накладывал на них шов.

    Впрочем, никогда не растолковывайте человеку символику его физического облика. Этой бестактности не прощают даже лучшему другу.

    С К. — он был крупнейшим радиоспецом у себя на родине — мы ходили в клуб субтропического хозяйства ловить [средиземную] миланскую волну на шестиламповый приемник.

    Он смахнул с аппарата какого-то забубенного любителя, из тех, что роются в домашнем белье эфира, вздел наушники с монашеским обручем и сразу — нащупал, выбрал и подал нечто по своему вкусу.

    [А вкус у него был горький, миндальный. Раз как-то он сказал: — Бетховен для меня слишком сладок — и осекся...]

    Удивительна судьба наших современников, — судьба сынов и пасынков твоих, СССР.

    Человека разрабатывают, как тему с вариациями, ловят его на длину волны.

    Так, инженер К. сначала принял постриг электротехника, потом распутывал клубок неправды в РКИ, а ныне он заведует грузинской фреской с ее упаси меня боже какими огромными малярийными глазищами.

    Уже потом, значительно позже, я разгадал духовную формулу К.

    Казалось, [где-то и когда-то] из него выжали целую рощу лимонов. За ним волочилась сама желтуха и малярия. Свою собственную усталость он вычислял во сне. Он не боролся с нею, — но выздоравливал [от нее, как только его о чем-нибудь интересном спрашивали, как только]. Его усталость была лишь скрытой формой энергии.

    У него было сонное выражение математика, производящего на память, без доски, многочленный...

    Веки с ячменными наростами...

    В приемной Совнаркома я видел жалобщиков-крестьян. Старикитабаководы в черной домотканой шерсти похожи на французских крестьян-виноделов.

    У Нестора Лакобы — главы правительства — движения человека, стреляющего из лука... Это он [привез медвежонка на автомобиле] получил медвежонка в подарок от крестьянского оратора на митинге в Ткварчелах... Слуховая трубка глухого Лакобы воспринимается как символ власти...

    [Он убивает кабанов и произносит великолепные]

    Абхазцы приходят к марксизму [минуя христианство Смирны, минуя ислам] не через Смирну и не облизав лезвие, а непосредственно от язычества. У них нет исторической перспективы, и Ленин для них первее Адама. Их всего горсточка — 200 000.

    [Бывшие князья сидят в черкесках ‹?› на пристани...]

    Слава хитрой языческой свежести и шелестящему охотничьему языку — слава!

    ФРАНЦУЗЫ

    — врач, исцелитель. Но если он никого не врачует, то кому и на что он нужен?

    Такая определенность света, такая облизывающаяся дерзость раскраски бывает только на скачках [в которых ты заинтересован всею душою...]. И я начинал понимать, что такое обязательность цвета, старт голубых и оранжевых маек и что цвет не что иное, как чувство старта, окрашенное дистанцией и заключенное в объем...

    Каждый дворик, подергивавшийся светотенью, продавали из-под полы.

    Посетители передвигаются мелкими церковными шажками.

    [В углу на диване сидит москвичка с карими глазами в коротком платье цвета индиго и смотрит на Монэ] Каждая комната имеет свой климат. [Они так отличаются, что глаз, переходя от Гогена к Сезанну, может простудиться. Еще, чего доброго, надует ему ячмень от живописных сквозняков]

    В комнате Клода Монэ [и Ренуара] воздух речной. [Входишь в картину по скользким подводным ступеням дачной купальни. Температура 16° по Реомюру... Не заглядывайся, а то вскочат на ладонях янтарные волдыри, как у изнеженного гребца, который ведет против теченья лодку, полную смеха и муслина.]

    Назад! Глаз требует ванны. Он разохотился. Он купальщик. Пусть еще раз порадуют его свежие краски Иль-де-Франс...

    Он учил, как избежать коричневых соусов. [При этом он с живостью француза защищался от врагов. В кратком изложеньи убедительно мелькали бурнусы, красные юбки, шаровары, шелковые пояса и, кажется, еще тыквы и ‹нрзб.›]

    Вероятность...

    ... Роскошные плотные сирени Иль-де-Франс, сплющенные из звездочек в пористую, как бы известковую губку, сложившиеся в грозную лепестковую массу; дивные пчелиные сирени, исключившие [из мирового гражданства все чувства] все на свете, кроме дремучих восприятий шмеля, — горели на стене [тысячеглазой] самодышащей купиной, [и были чувственней, лукавей и опасней огненных женщин] более сложные и чувственные, чем женщины.

    — эта широкая и сытая улица барского труда давала все то же движенье, — [катышечки-волны чуть-чуть подсиненных холстов, обгоняемые ситцевыми тенями;] [каменные] ленивые фронтоны дрожали, как холст, и обтекали светом.

    Клод Монэ продолжался, от него уже нельзя было уйти...

    Венецианцы смеялись, когда Марко Поло рассказывал, что в Китае ходят бумажные деньги. На них купишь разве что во сне. Золото не прилипает к шелковистой бумаге...

    ВОКРУГ НАТУРАЛИСТОВ

    [Самый спокойный памятник из всех, какие я видел. Он стоит у Никитских ворот, запеленутый в зернистый гранит. Фигура мыслителя, приговоренного к жизни.]

    — это переход от мышления неорганического, к которому он приучается в пору своей наивысшей активности, когда мысль является лишь придатком действия, к первообразу мышления органического.

    Задача разрешается в радужном чечевичном пространстве в импрессионистской среде, где художники милостью воздуха лепили один мазок в другой, где...

    С тех пор, как друзья мои — хотя это слишком громко, я скажу лучше: приятели — вовлекли меня в круг естественно-научных интересов, в жизни моей образовалась широкая прогалина. Передо мною раскрылся выход в светлое деятельное поле.

    Линней ребенком в маленькой средневековой Упсале не мог не заслушиваться объяснений в странствующем зверинце...

    Слушатели воспринимали зверя очень просто: он показывает людям фокус [одним только фактом своего существования] в силу своей природы, в силу своего естества. Звери резко разделялись на малоинтересных домашних и заморских. А позади заморских, привозных угадывались и вовсе баснословные, к которым не было ни доступа, ни проезда, ибо их затруднительно было сыскать на какой бы то ни было географической карте.

    Навещая ученых друзей на Никитской и любуясь на эту диковину...

    Ламарк чувствует провалы между классами. [Это интервалы эволюционного ряда. Пустоты зияют.] Он слышит синкопы и паузы эволюционного ряда.

    Ламарк выплакал глаза в лупу. Его слепота равна глухоте Бетховена...

    — [все это милая и разумная находчивость покладистой басни]

    В эмбриологии нет смысловой ориентации и быть не может.

    Самое большее — она способна на эпиграмму.

    АШТАРАК

    Я хочу познать свою кость, свою лаву, свое гробовое дно [, как под ним заиграет и магнием и фосфором жизнь, как мне улыбнется она: членистокрылая, пенящаяся, жужжащая]. Выйти к Арарату на каркающую, крошащуюся и харкающую окраину. Упереться всеми [границами] фибрами моего существа в невозможность выбора, в отсутствие всякой свободы. Отказаться добровольно от светлой нелепицы воли и разума. [Если приму, как заслуженное и присносущее, звукоодетость, каменнокровность и твердокаменность, значит, я недаром побывал в Армении]

    — как я тогда почувствую современность?

    [Что мне она? Пучок восклицаний и междометий! А я для нее живу...]

    Для этого-то я и обратился к изучению древнеармянского языка. Структура нашего...

    АЛАГЕЗ

    Усталости мы чувствовать не смели. Солнце печенегов и касогов стояло над нашими головами.

    «Italienische Reise»1 Гете в кожаном дорожном переплете, гнущемся, как Бедекер...

    Вместо кодака Гете прихватил с собой в Италию краснощекого художника Книппа, который с биографической точностью копировал по его указанию примечательные ландшафты.

    [Тамерланова завоевательная даль стирает всякие обычные понятия о близком и далеком. Горизонт дан в форме герундивума.] Едешь и чувствуешь у себя в кармане пригласительный билет к Тамерлану.

    Примечания

    ВЛ, —191, под загл. "Записные книжки 1931— 1932 гг. <Вокруг «Путешествия в Армению»" (публ. И. М. Семенко — с некоторыми пропусками). В архиве И. М. Семенко, разбиравшей так наз. "записные книжки" Мандельштама, сохранилась следующая запись-описание: "Если это и были когда-то записные книжки, то они превратились в россыпь. Скорее, это были торопливые записи на любом клочке. След существования одной записной книжки — маленькая красная обложка («благополучное» название дано для продвижения в журнале «Вопросы литературы»). Каждый фрагмент соответствует клочку бумаги. «Паллас» — на листках большого формата". Пять листков, в т. ч. один на бланке "Зоологического музея Императорского Московского университета",— в архиве Ю. Г. Оксмана (ЦГАЛИ, ф. 2567, оп. 2, ед. хр. 63). В наст. изд. печ. по Соч., т. 2, —364, где дано по машинописи, подготовленной И. М. Семенко и озаглавленной как в ВЛ

    Во вступ. заметке к публикации в ВЛ И. М. Семенко писала: "Записные книжки 1931—1932 годов теснее, чем печатное прозаическое «Путешествие», связаны со стихотворной «Арменией». В них больше своеобразного лиризма... Фрагментарная запись — основа манделыптамовской прозы. Бе нельзя рассматривать только как заготовку для будущего развернутого описания. Отказ Мандельштама-прозаика от принципа «сплошного» повествования входил в систему его эстетических воззрений..." (См. об этом у самого Мандельштама в <"Читая Палласа">). Фрагменты выстроены в порядке следования глав в "ПА". В квадратных скобках приводится зачеркнутый автором текст. См. также коммент. к осн. тексту с. 420—434).

    Огоньки святого Эльма (у древних греков огни Кастора и Поллукса) — слабое электрическое свечение над выдающимися остроконечными предметами, нередко в горах и в тропических морях. У моряков считается дурным предзнаменованием.

    Марго Вартаньян — дочь Гокора (Григора) Вартаняна, члена РСДРП с 1905 г., в 1930 г. — председателя Комитета помощи армянам за рубежом (в 1937 г. был репрессирован). О его семье см.: Шахназарян В. Урок армянского/Голос Армении, 1991, 8 января, с. 3—4.

    Последний католикос С 1911 по 1930 г. католикосом всех армян был Геворг V Суренян; следующим католикосом был Хорен I Мурадбекян (с 1932 по 1938 г.), а в промежутке место католикоса было не занято.

    Наречием бузы и шамовки — здесь: языком бродяг и блатных.

    —1856) — граф Эриванский, светлейший князь Варшавский, генерал-фельдмаршал, в 1827—1830 гг. наместник на Кавказе и главнокомандующий русской армией (см. у Пушкина в "Путешествии в Арзрум", 1830).

    Шопен, Иван Иванович (1789—1870) — француз на русской службе, историк и этнограф, исследователь Закавказья (см. его труд: Исторический памятник состояния Армянской области в эпоху присоединения ее к Российской империи. СПб., 1852).

    Ан. В. Л. — А. В. Луначарский (?).

    Б. С. Кузин родился 11 мая.

    Старуха К — мать Б. С- Кузина.

    —1973) — комсомольский поэт. См. о нем: Флейшман Л. Эпизод с Безыменским в "Путешествии в Армению" (SH, v. Ш, 1978, р. 193—197). См. также "Разговор с Маяковским" Безымен-ского, где самоубийство поэта приравнивается к уклонению от работы и чуть ли не к прогулу (в кн.: Так понимаю я любовь. М., 1936, с. 108—112; датировано 10 сентября 1930 г., начато, по сообщ. Л. А. Безыменского, в апреле).

    Ковач, Константин Владимирович (1894?— переехал в Сухум из Ростова, в сер. 20-х годов руководил духовым оркестром; увлекся собиранием абхазского музыкального фольклора, написал несколько симфоний на абхазские темы, организовал музыкальную школу и училище в Сухуме, руководил симфоническим оркестром. См. его работы: "101 абхазская народная песня" (Сухум, 1929), "Песни кодорских абхазцев. Сб. этногр. материалов с нотными записями" (Сухум, 1930) и др.

    Древний обряд погребального плача. Ср. ст-ние "Пою, когда гортань — сыра, душа — суха..." (Ш, № 159).

    Анатолий К. — Анатолий (Ананиа) Какабадзе, до 1929 г. — директор Геофизической обсерватории, с 1 января 1929 по 22 мая 1931 г. — директор Национального музея Грузии (Архив Гос. музея Грузии — сообщ. С. С. Болквадзе).

    Лакоба, Нестор Аполлонович (1893—1936) — абхазский советский гос. деятель, в 1922—1930 гг.— председатель Совнаркома Абх. АССР, в 1930— 1936 гг. председатель ЦИК Абх. АССР.

    Французы. Ср. ст-ние "Импрессионизм" (Ш, № 51).

    — памятник К. А. Тимирязеву у Никитских ворот.

    Кодак — здесь: фотоаппарат.

    1 «Итальянское путешествие» .

    Раздел сайта: