• Приглашаем посетить наш сайт
    Дружинин (druzhinin.lit-info.ru)
  • Мандельштам Е. Э.: Воспоминания

    Страница: 1 2 3 4 5

    ВОСПОМИНАНИЯ

    Автор воспоминаний, которые впервые выходят в свет на страницах этого номера журнала, — Евгений Эмильевич Мандельштам (1898 — 1979). Он был моложе своего прославленного брата, поэта Осипа Эмильевича Мандельштама, на семь лет — разница в детстве и юности очень большая, а затем, со временем, сгладившаяся. Бульшая близость и взаимная симпатия связывала поэта с другим братом — Александром (1892 — 1942), с которым они путешествовали по градам и весям полыхавшей гражданской войной России в 1918 — 1920 годах, а затем вместе жили в Москве в 20 — 30-е годы. Однако семейные узы, связывавшие поэта с младшим братом, также были прочными. Евгений, до войны постоянно живший в Петербурге, перевез в свою семью отца, и поэт, считавший нерушимым свой сыновний долг, приезжал и посылал отцу деньги. Взаимовыручка и поддержка, как справедливо показывает мемуарист на материалах семейного архива, характерны для его отношений с братом. В этой семье у поэта была и другая привязанность — Наташа (Тата), дочь Евгения, почитательница таланта своего дяди, собиравшая и переписывавшая его стихи. Точная дата рождения Таты и время ее смерти ранее не были известны; приводим дату рождения по метрическому свидетельству, сохранившемуся в архиве Е. Э. Мандельштама, — 25 марта 1920 года. Умерла Тата от туберкулеза в эвакуации, в Кирове (а не в Вологде, как писала Н. Я. Мандельштам), в конце сентября или октябре 1942 года.

    В красочно описанной мемуаристом квартире Дармолатовых поэт часто бывал и подолгу жил. Здесь было написано стихотворение “Я вернулся в мой город, знакомый до слез...”, в память о чем на доме сейчас установлена мемориальная доска; точный адрес — Васильевский остров, 8 линия, д. 31, кв. 5. Но эта квартира интересна не только связью с биографией поэта. Мемуарист рассказывает о жизни в ней известного социолога П. Сорокина, которого, как сообщила нам Т. Григорьева, пригласили сюда переселиться сами Дармолатовы в те ранние пореволюционные годы, когда властями практиковалось “уплотнение” и потеря нескольких комнат для семьи была неизбежна. Семейные узы связывали Евгения Эмильевича с Лебедевыми и Радловыми, через последних — с кругом М. А. Кузмина. Одна из интересных фигур этого круга — вскользь упомянутый в воспоминаниях Корнилий Павлович Покровский, бывший тенишевец, затем гвардейский офицер, имевший романическую связь с А. Д. Радловой и застрелившийся в 1938 году из-за каких-то следственных действий НКВД, ведших к семье Радловых (на надгробном камне — эпитафия: “Любовь и честь — они смертельны”).

    Наиболее интересные страницы воспоминаний — те, которые рассказывают о детских и юношеских годах. Евгений Эмильевич оставался единственным человеком, который мог рассказать о них, многие ценители творчества поэта просили его об этом, и он справедливо видел в этом свой долг и исполнил его. Перед читателями проходят герои и персонажи “Шума времени”, но освещенные “со стороны”, еще не прошедшие сквозь творческое преображение поэта. Перечислять достоинства этих страниц воспоминаний излишне — они ярко и красочно выступают у самого мемуариста. О некоторых фигурах теперь известно больше. Борис Вячеславович Бабин (1886 — 1944?), погибший на Колыме, был большим и верным ценителем Осипа Мандельштама, сохранявшим с ним связь в 20-е и 30-е годы в промежутках между многочисленными ссылками. Он не раз бывал у поэта и принимал его у себя. Он был исключен из Путейского института за революционную деятельность (около 1905 года, когда вступил в эсеровскую партию), позднее учился на физико-математическом факультете университета, оставаясь профессиональным революционером. По партийным связям он хорошо знал и поддерживал знакомство с семьей Синани, известной по “Шуму времени”. Бабин был партийным теоретиком, и “Корень” — псевдоним, которым он подписывал свои статьи и книги. Во время гражданской войны принял сторону белых, уехал на Дон, где был сотрудником периодических изданий. Из-за этого при советской власти неоднократно высылался из Ленинграда, но возвращался из ссылок, а затем работал ученым секретарем в Центральном институте труда, директором которого был поэт, ученый и профессиональный революционер А. К. Гастев, вместе с которым в 1937 году Бабин и был в последний раз арестован. Любопытная деталь: из ссылок ему помогал выбираться друг юности А. Я. Вышинский, в прошлом также эсер, а тогда делавший карьеру и вскоре ставший прокурором СССР. (Сведения приводятся по непубликовавшимся воспоминаниям Б. Я. Бабиной, жены Б. В. Бабина.)

    Чрезвычайно интересны и страницы, посвященные Е. Э. Мандельштамом Михайловскому артиллерийскому училищу и последнему дню Временного правительства. Это также еще не до конца раскрытая страница истории. Если бы воспоминания писались позднее, то Е. Э. Мандельштам, вероятно, мог бы упомянуть о том, что в училище одновременно с ним обучался и также был в Зимнем дворце 25 октября 1917 года Леонид Каннегисер (см. публ. Г. А. Морева в кн.: “Минувшее”. Исторический альманах. Вып. 16. М. — СПб. 1994, стр. 142 — 143), через год расстрелянный за убийство Урицкого.

    Ценны и страницы, посвященные Московскому обществу драматических писателей и композиторов — профессиональной организации, членом которой, как ныне подтверждается документально, был и О. Э. Мандельштам, который перевел к этому времени несколько драм с немецкого языка, ставившихся на сцене. Об этом обществе, насколько нам известно, также нет ни сколько-нибудь существенных упоминаний в мемуарах, ни специальных исследований. Остается только сожалеть, что о людях, названных им в этой части воспоминаний, нам пока известно слишком мало. Эта краткость, а также умолчания в освещении некоторых событий объясняются обстоятельствами того времени, когда писались эти мемуары. Они создавались с 1976 по 1978 год, и предсмертная болезнь не позволила Е. Э. Мандельштаму закончить работу над ними (редакционно завершенную его женой, Е. П. Зенкевич). Это было время репрессий против демократической оппозиции, в которой имя О. Мандельштама было слишком популярно, и соблюдать осторожность даже в рукописи, не предназначенной для публикации, Е. Э. Мандельштаму казалось необходимым. В то же время в зарубежной печати появились воспоминания о поэте (в их числе — две книги Н. Я. Мандельштам, содержавшие, на основе письменных источников, нелестные отзывы о мемуаристе), на которые необходимо было как-то отозваться. Ряд воспоминаний обращался в самиздате, и авторы дарили экземпляры Е. Э. Мандельштаму (П. Н. Лукницкий, Е. М. Тагер, А. А. Смольевский и другие). Ими мемуарист и пользовался для ссылок, а иногда (особенно во второй части воспоминаний) как источником информации. Но при чтении тех страниц, где мемуарист обращается к чужим воспоминаниям и дает им оценку, следует учитывать, что те же события ему, вполне вероятно, были известны со слов поэта при его жизни, и Е. Э. Мандельштам невольно, не оговаривая этого, опирался в первую очередь на свидетельства брата.

    Е. Э. Мандельштам чувствовал, что конец его пути близок, и спешил довести свои воспоминания до конца. На некоторых страницах чувствуется эта вынужденная лаконичность и скупость в деталях — в противоположность части, посвященной детству и юности. Тем не менее они сохраняют свою ценность: как уже говорилось выше, они представляют собой и в высшей степени ценный литературный источник, и занимательное чтение для неспециалистов — любителей мемуаров.

    А. Г. Мец.

    Скоро мне исполнится восемьдесят лет. Когда в памяти чередой проходят события и люди, пережитое и увиденное просится на бумагу. Я обязан вспомнить и записать все, что мне известно о краткой и трагической жизни моего старшего брата — поэта Осипа Мандельштама. В особенности это важно для понимания раннего периода его жизни: ведь я — единственный оставшийся в живых член семьи Мандельштамов, единственный человек, который мог бы рассказать о семье, о юности поэта, о его жизни до брака с Надеждой Яковлевной Хазиной.

    Начну с истоков семьи.

    О роде матери — Вербловских — мало что известно. Единственное, что достоверно, — семья матери принадлежала к интеллигенции, причастной к европейской культуре. Так, близкими родными матери были Венгеровы: Семен Афанасьевич — крупнейший историк литературы, пушкинист, его сестра Изабелла Афанасьевна, профессор Петербургской консерватории по классу рояля. В родстве с матерью состояла и большая разветвленная семья Копелянских — богатых дельцов. Одна из сестер Копелянских, красавица Лидия, была замужем за неким Кассирером, жившим в Берлине. Его сын Эрнст — известный философ, видный представитель Марбургской школы неокантианцев.

    Сама мать окончила русскую гимназию в Вильне.

    Истоки клана Мандельштамов идут из Жагор, города Шавельского уезда, Двинской губернии в Прибалтике1. Род этот был одаренный, и наиболее талантливые и деятельные его представители пробивали себе дорогу и покидали Жагоры. Широко известно имя физика, академика Мандельштама. В Киеве старожилы до сих пор вспоминают о профессоре-офтальмологе и общественном деятеле, носившем эту фамилию. В ленинградском медицинском мире почетное место заняли мои сверстники и тоже Эмильевичи — два брата Мориц и Александр Мандельштамы. Один из Мандельштамов заведовал кафедрой в Гельсингфорсском университете. Другой был драгоманом и знатоком арабской культуры, работал в русском посольстве в Константинополе.

    Жагоры были ничем не примечательным городишком. С незапамятных времен в нем сохранялся ортодоксальный быт и нравы. Местечковая национальная замкнутость была особенно сильно выражена среди евреев, составлявших большую часть его жителей. В семье отца русский язык, культура и даже грамота были под запретом. Почтительно и бережно хранились лишь Талмуд и другие священные книги. Все это было характерно для жизни в черте оседлости.

    Нелегко сложились детство и юность отца. Способный и пытливый человек, он стремился вырваться из замкнутого мира еврейской семьи. Тайно от родителей по ночам на чердаке, при свете свечи он приобщался к знаниям — штудировал язык, причем не русский, а немецкий. Тяга к овладению германской литературой и философией проходит через всю жизнь отца. В какой-то мере в этом отразились исторически сложившиеся связи Прибалтики с немцами.

    Вскоре отец не выдержал домашнего гнета и сбежал в Берлин. Здесь, вдалеке от семьи, он мог свободно зачитываться Шиллером и Гёте, Гердером и Спинозой. Однако занятия отца продолжались недолго. Стесненные материальные обстоятельства, полуголодное существование вскоре побудили его отказаться от учебы и в поисках заработка вернуться в Прибалтику.

    Бракосочетание моих родителей произошло 19 января 1889 года в Динабурге (Двинске). Отцу, Эмилю Вениаминовичу Мандельштаму, было тогда тридцать три года, а матери, Флоре Осиповне Вербловской, — двадцать три. У меня сохранился пригласительный билет на свадьбу родителей2.

    Вскоре после свадьбы отец приобрел специальность мастера перчаточного дела и сортировщика кож. Сохранилась большая, пожелтевшая за восемьдесят пять лет бумага — аттестат, выданный отцу 27 февраля 1891 года “по указу Его Императорского Величества”3.

    Только что образовавшаяся семья вскоре оказалась в Варшаве. И, как следует из свидетельства, выданного 2/14 января 1891 года4 здесь, в городе над Вислой, родился первенец Осип — любимец, а в дальнейшем и гордость родителей. После рождения второго сына, Александра, семья переехала в Петербург, где и прожила всю жизнь. Там, на Офицерской улице (теперь улица Декабристов), над цветочным магазином Эйлерса, в старом петербургском доме, в 1898 году появился на свет и я — третий, Евгений.

    право жительства в этом городе мог получить, лишь вступив в купеческую гильдию, что он и сделал. Теперь в его кабинете красовался на стене диплом первой гильдии.

    Из-за этого диплома в 1935 году я чуть не лишился работы, как сын купца. А найти работу после такого увольнения тогда было непросто. За помощью я обратился к К. Чуковскому, который хорошо знал Осипа, бывал неоднократно у нас в доме и представлял себе быт и достаток нашей семьи. Он написал мне письмо, где указал, что семья еле-еле сводила концы с концами, что у Осипа никогда не было денег и, приезжая к нему, Чуковскому, в Куоккалу или к Репину в “Пенаты”, он вечно занимал на обратную дорогу. А постскриптум добавил: “Правда, в комнате Вашего отца висело (вроде картины) свидетельство о том, что он “купец такой-то гильдии”, но мы все понимали тогда, что это — самозащита от царского пристава”5.

    Чуковский написал правду. Действительно, материальное положение семьи мало соответствовало этому диплому. Если не считать немногих лет, когда у отца не то в Столярном, не то в Максимильяновском переулке была небольшая перчаточная мастерская, он никогда не был владельцем каких-либо предприятий, да и не мог быть. Всю жизнь отец занимался кожевенным сырьем. Своих средств для приобретения кож и сбыта их кожевенным заводам у него не было, и отец обычно выступал посредником между заготовителями сырья и производством.

    Изо дня в день, годами, десятилетиями отец работал с раннего утра и допоздна в холодных сараях и складах, сортируя кожи, вкладывая свои знания и опыт в этот нелегкий, по существу, физический труд.

    Заветным его желанием было приобщить к своему делу кого-либо из сыновей, но все мы выбрали в жизни другие пути. Однако Александр и я иной раз помогали отцу вести деловую переписку. Помню, какое удовольствие я получал, снимая копии с писем на папиросной бумаге с помощью огромного допотопного пресса, стоявшего в углу кабинета. Осип никогда не участвовал в работе отца. Вспоминая в “Шуме времени” о “черствой обстановке торговой комнаты”, кабинета отца, он писал с явной антипатией: “До сих пор мне кажется запахом ярма и труда проникающий всюду запах дубленой кожи...”

    Однако в этой же “черствой” комнате стоял книжный шкаф, свидетельствовавший о тяге обоих родителей к знаниям, литературе, к философии, которая жила и в матери, и в отце, несмотря на все различие их пристрастий и вкусов. Отцовское и материнское здесь не смешивалось. В самом низу — в “хаосе иудейском” — хранились священные книги Пятикнижия и история евреев на русском языке. Выше стояли немецкие классики и философы. С их помощью, как образно говорит Осип, “отец пробивался самоучкой в германский мир из талмудических дебрей”. Выше располагались книги матери: классики русской литературы в ранних, а иногда и в повременных изданиях. Осип, так же как и мать, любил старые издания, придавал значение внешнему виду книги. Как-то много лет спустя он выпросил у меня на память принадлежавший ей старый том Гоголя101.

    К домашнему книжному шкафу102 Осип относился с большой серьезностью и как к вещественному доказательству семейных взаимоотношений (“... в разрезе своем, этот шкапчик был историей духовного напряженья целого рода и прививки к нему чужой крови”), и как к первому книжному хранилищу, формирующему человека. Так, он писал: “Книжный шкап раннего детства спутник человека на всю его жизнь. Расположенье его полок, подбор книг, цвет корешков воспринимаются как цвет, высота, расположенье самой мировой литературы”.

    Семья наша была сложной. Ее внутренние противоречия не могли не отразиться на ее быте. Отец в жизни семьи активного участия не принимал. Он часто бывал угрюм, замыкался в себе, почти не занимался детьми, в которых для матери был весь смысл существования. Детей воспитывала и вводила в жизнь мать и в какой-то степени бабушка со стороны матери, С. Г. Вербловская, всегда жившая с нами. Матери мы обязаны всем, особенно Осип.

    Все силы и время отца поглощала работа. А с возрастом — вероятно, из-за ненормального режима дня и питания — отец стал часто болеть. Его одолевали мигрени, боли в желудке. Придя домой, он закрывался в кабинете и весь вечер лежал. В доме говорили вполголоса, все реже слышался смех, еще реже музыка.

    Но, по рассказам Осипа, отец в молодые годы был все же значительно более общительным, рассказывал про свою юность, про родителей и братьев. На мою же долю, ко времени, когда мне исполнилось семь-восемь лет, только изредка выпадала возможность с ним побеседовать. И я не могу вспомнить ни одного случая, когда бы он с нами погулял или повел нас в театр.

    Все обострявшийся конфликт между отцом и матерью по-своему повлиял на каждого из трех братьев. И особенно сильно сказался на Осипе, да и как могло быть иначе, принимая во внимание ранимость его нервной системы. Старшие братья почти никогда не звали к себе товарищей, вся их жизнь, по существу, проходила вне семьи и оставалась неизвестной домашним.

    какой-то мере ее наперсником и советником. Может быть, именно из-за большой близости с матерью я, несмотря на все трудности, все-таки любил дом. Во всяком случае, с чувством огромной нежности и благодарности вспоминаю я мать, отдавшую всю себя детям и так рано — в сорок восемь лет — ушедшую из жизни8.

    Мать жила замкнуто. Друзей у нее было мало. Среди них выделялся один добрый и очень отзывчивый человек — Юлий Матвеевич Розенталь. Это был старый холостяк, финансист, принимавший деятельное участие в строительстве одной из юго-западных дорог. В трудные периоды жизни нашей семьи — во время размолвок родителей, сложностей, возникающих с воспитанием детей, и т. п. — Ю. Розенталь всегда появлялся в нашем доме. Розенталь был “добрым домовым нашей семьи” (так называл его Ося), хранителем домашнего очага. Он всегда умел восстановить мир, подсказать то, что снимало или смягчало трудное в отношениях, облегчало матери ее положение.

    Приходу Юлия Матвеевича радовалась не только мать. “Буйная радость охватывала нас, детей, — писал Осип, — всякий раз, когда показывалась его министерская голова, до смешного напоминающая Бисмарка...” Все мы находили у него доброту, мудрый совет, заботливое внимание. Первые в моей жизни наручные часы были подарены мне Юлием Матвеевичем и прожили со мной до 1942 года.

    Под конец жизни щедрое сердце и готовность Розенталя помочь людям привели Юлия Матвеевича к трагическому концу. Его прибрали к рукам гостинодворские купцы Орешниковы: обобрав полностью, они выставили доживать свои последние дни одинокого и полуслепого Юлия Матвеевича в убогую комнатку в Лесном. Здесь мы с Осей, испытывавшим к Юлию Матвеевичу “глубокое сострадание”, проведывали этого милого человека. Грязный, запущенный и заброшенный, с большой лупой в руках, с катарактами на обоих глазах, он ежедневно от корки до корки штудировал газету “Новое время”, монархический официоз Суворина, и восторгался черносотенными программными антисемитскими фельетонами знаменитого в то время Меньшикова.

    Вторым человеком, появлявшимся в нашем доме, была тетя Вера — Вера Сергеевна Пергамент, родственница матери. Она работала много лет секретарем М. М. Ковалевского, сенатора, крупнейшего русского экономиста и государственного деятеля. В ее переводах печатался Оскар Уайльд. Была она и прекрасной пианисткой. Под ее искусными пальцами оживал обычно молчавший рояль матери.

    взрослым человеком. У Осипа интерес к музыке определился очень рано. Судя по его воспоминаниям, “благоговейное отношение” к симфонической музыке впервые у него появилось при слушании оркестра на Рижском взморье, где мы бывали детьми.

    Осип увлекался Вагнером, и это отразилось в его поэзии (“Валкирии”). Много значил для брата и Скрябин, быстро завоевавший сердца музыкального Петербурга, особенно молодежи. В старинном концертном зале (ныне Малом зале филармонии), где когда-то концертировали Лист и Чайковский, Осип был слушателем многих концертов под управлением Зилоти и Кусевицкого.

    Ценил брат и камерную музыку. Такие получившие в то время признание отличные певицы, как Бутомо-Названова, Зоя Лодий, Артемьева, вызывали у него большой интерес. Позднее он любил концерты пианисток Чернецкой-Гешелин и М. В. Юдиной, с которой у брата и его жены установились в Москве дружеские отношения, сохранившиеся до последних лет его жизни.

    Собираясь в Дворянское собрание, мать всегда брала с собой на концерты кого-нибудь из нас, детей. Она не пропускала ни одного выступления приезжих виртуозов. Мастерство великого пианиста Гофмана, скрипача Кубелика, Яши Хейфеца, вундеркинда, восьмилетнего дирижера Вилли Ферреро и многих других были открыты нам матерью.

    До последних дней мать сохранила свою увлеченность музыкой, причем не только исполнением, но и исполнителями. Гастролеры обычно тогда останавливались в Европейской гостинице, находившейся напротив филармонии. И нередко после концерта мать, взяв нас, мальчиков, под руки, занимала место в шеренге почитателей артиста, выстроившихся на улице. Иной раз она даже проникала внутрь гостиницы, знакомилась с гастролером и получала желаемый автограф. Так, в частности, было во время приезда в Петербург Гофмана.

    игре на скрипке. Для меня был приглашен и давал мне уроки Миша Пиастро — один из наиболее одаренных учеников профессора Ауэра, основоположника известной в Европе скрипичной школы. Я занимался с увлечением, делал успехи. Мать определила меня в музыкальную школу профессора Боровко на Троицкой улице, и я даже начал выступать в студенческих концертах. Но началась война 1914 года, и стесненные материальными обстоятельствами родители были вынуждены прекратить мои музыкальные занятия. И сейчас, в глубокой старости, я с грустью вспоминаю о прерванном музыкальном образовании и время от времени открываю футляр своей скрипки и вынимаю из него теперь уже развалившийся инструмент, не выдержавший холода и сырости блокадных дней.

    “Раймонда”, не сходящего с репертуара до сих пор. Его импозантную грузную фигуру, доброе лицо можно было, как правило, увидеть на всех студенческих концертах. Он любил молодежь, и она отвечала ему тем же.

    Возила нас мать и в Мариинский театр. Каждое посещение оперных и балетных спектаклей в этом театре было для нас, ребят, праздником, переносившим в мир грез и сказочных образов, в мир музыкальной гармонии. Вспоминаю не только любимые оперы — “Кармен”, “Пиковую даму”, “Сказание о граде Китеже”, вагнеровское “Кольцо Нибелунга”, но и плеяду блестящих исполнителей, создавших славу русскому вокалу, спектакли с участием Шаляпина и Липковской, Ершова и Тартакова, Андреевой-Дельмас, покорившей Блока и вдохновившей его на создание изумительного цикла стихов о Кармен.

    Балеты я любил меньше и хуже в них разбирался. Однако “Лебединым озером” и “Спящей красавицей” с Анной Павловой или Тамарой Карсавиной и Нижинским нельзя было не восторгаться. Красота же и обаяние Карсавиной не оставили меня, тогда подростка, равнодушным: я влюбился. И можно представить мою радость, когда во время сбора вещей для беженцев, проводившегося в Петербурге в войну 1914 года, на моем сборном пункте появилась Карсавина, принимавшая участие в этой работе. Все мы, молодежь, снялись тогда с ней, и у меня долго хранилась эта групповая фотография.

    Примерно в 1913 году зал консерватории был перестроен, и в нем открылся Театр музыкальной драмы, созданный режиссером Лапицким. Он преследовал новаторские цели в своих оперных постановках. Театр должен был быть своего рода антитезой застывшему в привычных канонах театральной классики Императорскому театру оперы и балета. Запомнился один из наиболее ярких и талантливых спектаклей, поставленных Лапицким, — “Парсифаль” Вагнера, если не ошибаюсь, впервые осуществленный на петербургской сцене.

    ритуале службы большое место занимают песнопения. В синагогу канторами приглашали лучших оперных певцов.

    Однако посещение синагоги не доставляло удовольствия ни мне, ни Осипу, который возвращался оттуда, по его словам, “в тяжелом чаду”. На мою ребячью психику зал, заполненный бородатыми пожилыми мужчинами с накинутыми на плечи платками-талесами, бормотание молитв и раскачивание производили неприятное, даже тягостное впечатление. Оно еще усиливалось тем, что женщины сидели отдельно на хорах, и я обижался за мать.

    Немаловажной особенностью нашего семейного быта была постоянная смена квартир. В давние годы моего детства в Петербурге легко было снять квартиру, отвечающую любым требованиям нанимателя. На редком доме не было объявлений о сдаче квартир. Мать всегда тщательно подбирала жилье, снимая обычно квартиру в пять или шесть комнат. Мои старшие братья обычно жили вместе, а у меня была отдельная детская. Имела отдельную комнату и бабушка. Остальные комнаты — это столовая, кабинет, где фактически жил отец, и спальня матери.

    Дом обслуживала обычно одна прислуга. Запомнилась одна из них — Анюта Плаксина, проработавшая у нас восемнадцать лет. Она близко к сердцу принимала все, происходящее в семье, тепло относилась к детям. Нередко и я прибегал к ней со своими радостями и печалями. Горькими были дни расставания с Анютой, вышедшей замуж. Она поселилась с мужем на Мало-Царскосельском проспекте, и я с матерью навещал ее.

    Но как бы ни хороша была квартира, мать никогда не бывала удовлетворена. Ее буквально терзала страсть к перемене мест. Причины были самые неожиданные, но выяснялись они обычно только к весне, после очередного осеннего переезда. То ее не устраивал этаж, то детям было далеко ездить в школу на Моховую, то мало было солнечных комнат, то неудобной оказывалась кухня и т. п. По моим подсчетам, до Февральской революции мы cменили в Петербурге семнадцать адресов. Большую часть квартир и даже их планировку я помню103.

    склады. Из транспортной артели приезжали большие закрытые фургоны, запряженные лошадьми-тяжеловозами, битюгами. Появлялись дюжие артельщики с ящиками, стружкой и другими упаковочными материалами. Помню на их головах мягкие кожаные кружки-подушки, на которых они носили тяжести. Мать только распоряжалась и указывала, что с чем паковать.

    Затем наступал ответственный период поисков новой квартиры, выбора обоев, ремонта. Далее начиналась горячка: новое помещение должно было быть готово к 1 сентября, к началу школьных занятий. И события развертывались в обратном порядке: склады мебели, фургоны, раскладка вещей и обживание нового дома.

    На последней квартире бывали два поэта, Н. Гумилев и Г. Иванов. Гумилев приходил в форме вольноопределяющегося, с двумя Георгиями. Г. Иванов оставил в моей памяти неприятный след. Ни тогда, ни позднее я не мог понять эту многолетнюю дружбу брата с Ивановым.

    Мать постоянно вывозила нас на дачу, а иногда и сама выезжала с нами. Причем оба брата — и Шура, и Ося — любили эти поездки и ездили на дачи не только летом, но и зимой, даже тогда, когда были уже взрослыми юношами, лет по семнадцать — восемнадцать. Некоторые из мест, где мы живали на дачах, становятся излюбленными местами отдыха для Осипа на всю жизнь. Так было, например, с Павловском и Царским Селом.

    Прибалтийские корни семьи Мандельштамов, да и все большая популярность Рижского взморья были, очевидно, причиной того, что в школьные годы мать неоднократно вывозила нас, ребят, в Ригу, на “штранд” в Майоренгоф (Майори) и в другие места побережья. В Риге мы виделись с родителями отца9 отца. Матери был чужд этот мир, и мы, как мне помнится, ограничивались посещением старых Мандельштамов, отдавая только долг вежливости. Безрадостность этих встреч, оставившая соответствующий след в моей детской памяти, подтверждается и тем, что говорит Осип в “Шуме времени” о дедушке и бабушке.

    Нас привлекало взморье с его бесконечным песчаным пляжем, поросшими соснами дюнами. Протяженность этого курортного берега, теперешней Юрмалы, уже тогда достигала двадцати километров. Сюда приезжали не только петербуржцы и москвичи, но и иностранцы, в частности немцы. Курзалы и кафе, музыка по вечерам в парках, дешевая жизнь и легкость устройства притягивали сюда массу курортников.

    Одна беда: море здесь у берега очень мелкое. Приходится долго брести, прежде чем можно будет плыть. Когда-то с этим справлялись, арендуя за грошовую плату домик на колесах, с тентом над балкончиком, со ступенями, ведущими прямо к воде; они бывали самых разных цветов: синие, зеленые, голубые, красные. Лошадь с сидящим на ней возницей завозили такой домик на глубокое место, потом возница выпрягал лошадь и возвращался обратно. А на этом своеобразном “островке” могла загорать целая семья: здесь люди ели, пили, без конца купались. Когда же приходило время и желание возвращаться домой, опять вызывали, криком или жестом, возницу, и лошадь вывозила домик на берег. Жаль, что сейчас все это забыто и купальщики печально бредут по мелководью сами.

    В Выборге мы обыкновенно жили у друзей родителей — Кушаковых. Их предки, николаевские солдаты, имевшие некоторые льготы, когда-то осели в Финляндии и разбогатели на торговле кожевенным сырьем. Они были клиентами отца и добрыми друзьями нашей семьи. Кушаковы жили в добротном деревянном особняке, рядом с которым стоял многоэтажный каменный дом с большой лавкой. Во дворе дома была кондитерская фабрика, где я бывал постоянным гостем. Семья Кушаковых, их дом в какой-то степени сохраняли радушно-патриархальную атмосферу еврейского клана. Осип очень любил здесь бывать. Ему было семнадцать — восемнадцать лет, а у Кушаковых были две прелестные дочери-невесты. За одной из них брат не на шутку ухаживал. Но коварная девушка довольно неожиданно вышла замуж за военного капельмейстера, оркестр которого играл за сценой в некоторых спектаклях Мариинского театра, когда были нужны духовые инструменты. Свадьба была в Петербурге. Кушаков не пожалел денег: был заказан специальный поезд из одного вагона-люкс, и все мы, приглашенные на это семейное торжество, были роскошно доставлены в Питер. После революции и получения Финляндией самостоятельности связь с Кушаковыми была прервана, и судьба их мне неизвестна.

    Выборг был для многих петербуржцев тогда близкой и вполне доступной Меккой. А для нашей семьи с Выборгом и его окрестностями просто было многое связано. Финляндия — Великое княжество Финляндское, как она именовалась в титулах Самодержца Всероссийского, — во многом сумела сохранить свою национальную самобытность, обычаи и нравы. У финнов были свои суды, полиция со своей формой, наряду с русским языком все права гражданства сохранял финский. Но говорить по-русски финны не любили, и многие просто ненавидели русских. Граница была в Белоострове. Там проводился таможенный досмотр и проверка документов.

    “Бельведера” стоял большой высокий стол, уставленный десятками закусок, кувшинами с молоком, сливками, морсом. За одну марку, то есть за 37 копеек, можно было сколько угодно есть и пить. И это все оказывалось выгодно хозяину.

    Вспоминается бытовая деталь: гости, побывавшие у Репина в “Пенатах”, после вегетарианской кухни его жены, Нордман-Северовой, набрасывались на закуски в буфете Белоострова и опустошали его104.

    Из Выборга наша семья совершала путешествие по Сайменскому каналу до Вильманстранда, а оттуда до водопада Иматра, самого большого в России. У Иматры была недобрая слава: из Петербурга сюда приезжали кончать жизнь самоубийством, кидаясь вниз с высокого места над водопадом.

    Несколько лет подряд мы снимали дачу на берегу озера Кутерсельки. Лодка, рыбная ловля, грибы, ягоды, а главное, новые знакомства и игра с детворой соседних дач занимали время, и лето проходило быстрее, чем хотелось бы. Старшие братья, естественно, больше общались со сверстниками. Осип всегда любил перемену мест, радовало его и общение с природой, хотя, в сущности, он все же был горожанином.

    “Мороженое... сливочное... клубничное”, появлялся ярко окрашенный ящик, установленный на двуколке, и за ним мороженщик в белом фартуке, с длинной ложкой в руках. Он набирал мороженое из больших металлических банок, стоявших во льду, и раздавал пестрые кружочки покупателям. У Осипа есть чудесное, чуть шутливое стихотворение, напоминающее об этих малых радостях детства: “└Мороженно!” Солнце. Воздушный бисквит...”.

    “Пенатах”, жил и один в различных пансионатах, много раз лечился в санатории Хювинге под Гельсингфорсом (Хельсинки).

    В то время существовало много пансионатов, больших и чопорных, малых и демократических. О некоторых я расскажу. На огромном озере Ваммель-Ярви стояла дача А. М. Горького. Недалеко от нее находился небольшой дом. В нем сестры Линде, преподаватели музыки, содержали пансионат. Плата в нем с гостей бралась очень скромная. Попадали сюда только знакомые по рекомендации — это были студенты и школьники. Брат хозяек Федор Федорович Линде был большевиком, и среди живущих было немало революционно настроенной молодежи. Федор Линде в июльские дни вывел на улицы 1-й пулеметный полк, квартировавший на Выборгской стороне, и был застрелен юнкерами, пытавшимися вернуть солдат в казармы.

    Около самой станции, на опушке леса, в Мустамяки, незадолго до войны 1914 года петербургский врач Рабинович выстроил двухэтажный комфортабельный по тем временам пансионат, быстро завоевавший популярность. Владелец пансионата был давним и хорошим знакомым матери. Его сын, довольно непутевый юноша, дружил с моим братом Александром. Оба они ухаживали за одной и той же девушкой. Сохранилась фотография, где все трое сняты в саду пансионата, ставшего местом поездок молодых Мандельштамов как зимой, так иногда и летом.

    На отдыхе увлекались шарадами. Вспоминаю, как одну из шарад придумали и продемонстрировали перед публикой Осип и я. Шарада состояла из слова “Мандельштам”. Первая часть — лакомство, “миндаль”, вторая — часть дерева, “ствол”, а целое — это выход братьев Мандельштам за руку. В пансионате часто музицировали, играли новые музыкальные произведения, читали стихи, но брат всегда от чтения уклонялся.

    На святках, под Новый год, на розвальнях выезжали в лес и в глубине его украшали елку, зажигали свечи, а то и раскладывали костер. Осип с удовольствием принимал участие в таких развлечениях. Он шутил, много смеялся, радовался своей юности, тогда еще ничем не омраченной.

    “Природа и люди”, самому популярному среди ребят. А приложения были книги, о которых мечтали подростки: Майн Рид, Буссенар, Фенимор Купер, Жаколио, Марк Твен и другие. Появился любимый мною Толстой и занял место рядом с Пушкиным, Лермонтовым, Некрасовым. Влияние Толстого на меня было очень велико. Над моей домашней партой всегда висела открытка с его портретом, сделанная так, что, откуда на нее ни посмотри, глаза писателя всегда за тобой следили.

    Мать, зная мою склонность к ручному труду и поощряя ее, сделала мне замечательный подарок. Купила настоящий дубовый верстак с полным набором столярных инструментов. Полочки, скамеечки, вешалки получались у меня неплохие, и я с гордостью дарил их родственникам и школьным товарищам.

    Было у меня еще одно, редкое для того времени, увлечение: на заре авиации я занялся авиамоделированием. С моим однокашником Сергеем Тагацем мы строили самолетики. А ведь тогда только-только начали летать на аппаратах тяжелее воздуха. Своих самолетов в России еще почти не было, разве что не очень удавшийся и потерпевший аварию гигант “Илья Муромец”, сконструированный Сикорским, эмигрировавшим после революции в Америку, где он стал видным конструктором. Больше было у нас воздушных шаров, используемых в армии. В ту пору особенно перспективным за границей было дирижаблестроение. Германия делала ставку на “Цеппелины”. Мы в этой области делали только первые шаги. Одной из воинских частей, где сосредоточились воздушные шары, командовал генерал Кованько, ставший объектом шуток и карикатур в сатирических журналах. Шары часто терпели аварию. А незадачливый генерал кроме авиации более успешно занимался коммерцией и наводнял магазины минеральной водой “Кавука”, надеясь вытеснить ею “Нарзан” и “Боржом”. Несколько позднее на воздушном шаре под Москвой в целях научных наблюдений с воздуха, правда не очень удачно, поднимался и Д. И. Менделеев.

    На полеты первых русских авиаторов — Уточкина, Нестерова и других — ходили, как на зрелище, за плату, на Семеновский плац у Царскосельского вокзала. Сейчас там находится здание ТЮЗа. Летали на машинах типа “Фарман” и “Блерио”. Француз-конструктор Блерио приезжал в Петербург и сам демонстрировал свои самолеты в воздухе.

    И вот в те годы я с Тагацем тоже стал строить модели. Начали мы с того, что сделали очень большой воздушный змей, который должен был поднять одного из нас в воздух. Накопив деньги, мы наняли извозчика и с Загородного проспекта, где я жил, свезли змея в Сосновку, на поляну за Политехническим институтом. При первой же попытке змей с Тагацем чуть-чуть поднялся на воздух, но тут же рухнул на землю, превратившись в кучу обломков. Это нас не обескуражило. И другое наше “изобретение” оказалось более удачным. Из алюминия (тогда очень редкого) был сконструирован маленький самолетик-моноплан. На него установили крохотный моторчик, от которого шли тоненькие провода от обмотки к батарейкам. Самолетик запускался в самой большой комнате квартиры, в которой мебель составлялась в сторону. И что удивительнее всего: он очень робко и немного летал, и мы перехватывали его, не давая упасть и разбиться. Велика была наша мальчишеская гордость и радость в такие минуты.

    1 Учитывая пограничное положение Жагор, в словаре “Русские писатели. 1800 — 1917” они определяются как “курляндское местечко Шавельского уезда, Ковенской губернии” ((М. “Бол. Рос. энциклопедия”. Т. 3. 1994, стр. 506).

    2 Приводим текст этого документа: “Покорнейше просим Вас пожаловать на бракосочетание детей наших, Флоры Осиповны Вербловской с Эмилием Вениаминовичем Мандельштамом, имеющее быть в Динабурге 19 сего Января в 1 час дня. Софья Григорьевна Вербловская. Вениамин и Мария Мандельштам. Январь 1889”. На обороте адрес: “В Пензу, Его Высокоблагородию Генриху Яковлевичу Рабиновичу” (архив Е. Э. Мандельштама).

    3 “... выдается настоящий аттестат Новожагорскому мещ<анину> Шавельского уезда Хацкелю Бениаминовичу Мандельштаму, иудейского вероисповед<ания>, имеющему от роду 39 лет, в том, что он признается достойным мастером перчаточного дела, с присовокуплением вспомогательного ремесла сортировщика кож, и утверждается в оном, по срок управного свидетельства, с предоставлением ему всех прав и преимуществ, присвоенных мастером временным...” (архив Е. Э. Мандельштама).

    4 “СВИДЕТЕЛЬСТВО О РОЖДЕНИИ. Выданное на основании метрической книги. Дано сие в том, что второго (четырнадцатого) января тысяча восемьсот девяносто первого года от отца Хацкеля, он же Эмиль Мандельштам, имеющего от роду 35 лет, и матери Флоры из фамилии Вербловской, имеющей от роду 25 лет, родился сын Осип. <...> Г. Варшава, Января 31 дня 1904 года...” (архив Е. Э. Мандельштама). В двух приведенных документах содержатся сведения о дате рождения Э. В. Мандельштама, противоречащие друг другу: 1852 и 1856 год.

    5 “Дорогой Евгений Эмильевич! Вы спрашиваете меня, что я помню о Вашей семье. Раньше всего я помню, что это была семья малоимущая. Ваш брат Осип Мандельштам всегда страдал жестоким безденежьем. Хорошо помню, как ему приходилось просить у товарищей по 30 — 40 коп. на обед, как он, при своей наклонности к некоторому щегольству, мучился от того, что у него рваная обувь, потертые штаны и т. д. Я познакомился с ним в 1913 году, он приезжал ко мне в Куоккалу вечно голодный, и у него никогда не было денег на обратный билет.

    Я помню Вашего отца с 1916 года. Помню его черные руки, пострадавшие от постоянной работы над кожами. Это были руки чернорабочего. Он сам рассказывал мне, как он выбился из черты оседлости, вырвался из средневекового затхло-религиозного Гетто и ушел на всю жизнь в работу. Семья Ваша, по моим воспоминаниям (когда Вы жили на Загородном), жила вполне прилично, отнюдь не нищенски, но бедно, без домработницы, вся в труде. Мне смешно думать, что о Вашем отце можно теперь говорить как о бывшем капиталисте. О Вас говорить нечего. Вы, в моем представлении, герой труда. Ваша работа в писательских организациях оставила во мне впечатление надрывной, бескорыстной, не дающей ни одного дня отдыха. Весь Ваш Корней Чуковский. 6.4.1935. Ленинград, Кирочная, 7, кв. 6” (архив Е. Э. Мандельштама). Постскриптум приведен в тексте.

    6 Это и другие письма О. Мандельштама брату и отцу — архив Е. Э. Мандельштама. Опубликованы: “Осип Мандельштам в переписке семьи”. Из архивов А. Э. и Е. Э. Мандельштамов. Публ., предисл. и примеч. Е. П. Зенкевич, А. А. Мандельштама и П. М. Нерлера. — В кн.: “Слово и судьба”. М. “Наука”. 1991, стр. 50 — 101. Частично: “Осип Мандельштам. Последние творческие годы”. — “Новый мир”. 1987, № 10, стр. 194 и далее.

    7 Сохранилось письмо Е. Э. Мандельштама директору ИРЛИ В. Г. Базанову: “Многоуважаемый Василий Григорьевич! В книге моего покойного брата Осипа Мандельштама — “Шум времени” при характеристике быта и культуры нашей семьи упоминается и описывается обстановка кабинета, в частности книжный шкаф, кресло и стол. Мне удалось сохранить эту мебель. Я бы хотел безвозмездно передать Пушкинскому дому перечисленные семейные реликвии, связанные с юностью О. Мандельштама и нашедшие отражение в его творчестве <...>. С уважением Е. Мандельштам. Ленинград — Комарово, 22 сентября 1966 г.” (архив Е. Э. Мандельштама).

    8 В воспоминаниях и письмах Е. Э. Мандельштам неоднократно называет эту цифру — “умерла в 48 лет” (то есть дата рождения Ф. Вербловской — 1868 год). Однако документальных доказательств этому утверждению не обнаружено.

    9 — после 1908) и Мандельштам Мерэ Абрамовна (1832? — после 1908) жили на улице Ключевой (Шпренштрассе, 6) (Тименчик Р. Мандельштам и Латвия. — “Даугава”, 1988, № 2, стр. 94).

    101 “Милый Женя!.. — писал мне Осип. — Если ты хочешь хранить эти книги у себя, я их тебе верну, но мне кажется, что я их, так сказать, “заслужил”: 1) как “писатель” и 2) так как я уже спас от гибели Пушкина и другие мамины книги, и если бы я не вынул когда-то Гоголя, он лежал бы и сейчас у деда в корзине. Пока до свиданья! Если дорожишь Гоголем — немедленно верну”6 для обуви и сбывал их чистильщикам сапог. Для их изготовления нужен был плотный картон. И отец отдирал от книг тисненые переплеты и пускал их в “производство”. Осип и я заметили это не сразу, и часть книг не удалось спасти. (Здесь и далее примеч. автора.)

    102 Этот книжный шкаф, а также небольшой письменный стол прошли через всю жизнь семьи. Им отдали дань все поколения, как дети, так и родители. Сейчас они переданы мной на хранение в Пушкинский дом 7.

    103 Вот адреса квартир: Офицерская ул., где я родился, Моховая ул., 29, Загородный проспект, 14, тот же проспект, 70, Свечной пер., 5, Сергиевская ул., 60, Литейный проспект, 15, Б. Монетная, 15, Ивановская ул., 14, Николаевская (Марата), номера не помню, и, наконец, Каменноостровский проспект, 14, — это была последняя квартира родителей. Отец после смерти матери ликвидировал ее.

    104 “Я никого не ем”, выдержавшей много изданий.

    Страница: 1 2 3 4 5

    Раздел сайта: