• Приглашаем посетить наш сайт
    Островский (ostrovskiy.lit-info.ru)
  • Швейцер B.А.: К вопросу о любовной лирике О.Мандельштама

    Швейцер B.А.: К вопросу о любовной лирике О.Мандельштама

    Текст доклада, прочитанного на вторых Мандельштамовских чтениях в Москве.

    Господа! Слышали ли вы о писателе Даниле Лукиче Мордовцеве? Он скончался в 1905 г. А если слышали, читали ли что-нибудь из огромной библиотеки, им написанной? Собрания его сочинений выходили: в 1901 г. — в 24-х томах, в 1914 — в 25-ти томах и в 1915 — в 12-ти томах1. А если даже и читали, то могли ли представить себе, что этот давно — и, думаю, справедливо — забытый писатель нашел отклик в поэзии Мандельштама? Конечно, я не уверена, что Мандельштам читал Мордовцева; он получил его, скорее всего, из вторых рук — из уст Ольги Николаевны — Олечки — Арбениной-Гильдебрандт, которой Мандельштам был увлечен, с которой дружил в ноябре-декабре 1920 г. по возвращении своем в Петербург.

    К Ольге Арбениной обращены или, может быть лучше сказать, увлечением ею навеяны все стихи Мандельштама, созданные в эти два месяца. «Зарубка» об этом оставлена нам в одном из списков стихотворения «Возьми на радость из моих ладоней...», где Мандельштам собственноручно проставил посвящение: «Олечке Арбениной». Сама Ольга Николаевна знала и говорила, что стихи этого времени связаны с ее дружбой с поэтом, однако, человек чрезвычайно скромный, она не претендовала на какое бы то ни было место в жизни и творчестве Мандельштама.

    Но при чем здесь Данила Лукич Мордовцев? При том, что Олечка была поклонницей его романов и обладательницей собрания его сочинений, но больше всего любила и перечитывала «Замурованную царицу» — роман из эпохи Древнего Египта и Древней Греции2.

    Арбенина встретилась с Мандельштамом, очевидно, 21 октября 1920 г., когда он читал в Союзе поэтов. До этого ее оставляли равнодушной его стихи: «Нравились они мне не слишком, казались суховатыми, «Камень» как «Камень»...» Но теперь... «Я помню, — писала она, — как он впервые читал стихи: «Венеция», «Одиссей возвратился...», «На ка- мснных отрогах Пиэрии...». И тут на меня будто опрокинулся морской шквал. Я с детства обожала мифологию, особенно греческую, и одни названия мифов на меня действовали как что-то волшебное. Я не помню, сумела ли я это сказать ему в разговоре, — скорее постеснялась — но наше знакомство моментально завязалось и превратилось в дружбу»3.

    На почве дружбы и общей любви к Древней Греции она и пересказала ему «Замурованную царицу» — главным образом в той части, которая связана с персонажами греческих мифов.

    Я не позволю себе двух вещей: во-первых, утверждать, что Мандельштам познакомился с греческой мифологией через Олечку Арбенину — меня немедленно опровергнут его более ранние стихи. Во-вторых, углубляться в существо проблемы «Мандельштам и классики» — это дело специали- стов-классиков. Меня интересует другое: «из какого сора» рождаются стихи, и как это связано с любовной лирикой Мандельштама.

    Можно ли вообразить, что одно из прекраснейших ман- делыптамовских стихотворений «За то, что я руки твои не сумел удержать...» в какой-то мере навеяно романом никому не известного Мордовцева? О. Н. Арбенина писала об импульсе к этим стихам: «Это я передала содержание рассказа Мордовцева «Замурованная царица», в котором судьба дочери Приама Лаодики, невесты Энея... Я-то... имела в виду и, наверно, напела это Мандельштаму: весь смысл (для меня) не в Трое, а в том, что Эней вышел на берег не в Египте, где оказалась пленная Лаодика, а в Карфагене — и Лаодика так его никогда не повстречала. Мандельштам все «глупости» понимал с лету. Очень странно, что он оказался медиумич- ным, а не я, а я ему что-то набалтывала, что шло в стихи».

    По Мордовцеву, младшая дочь Приама Лаодика любила Энея и сблизилась с ним незадолго до падения Трои. Разгром Трои греками разлучил их: Лаодика попала в плен и была продана в рабство в Египет, Эней в числе немногих сумел покинуть Трою. В Египте Лаодика случайно узнает о дальнейшей судьбе Энея, которого продолжает любить: о его странствиях, прибытии в Карфаген, любви к нему Дидоны и, наконец, гибели Дидоны, покинутой Энеем... Но если у Мордовцева вся эта трагическая история дана в восприятии Лаодики, то Мандельштам откликается на рассказ возлюбленной — Арбениной — от имени Энея, не сумевшего удержать, защитить, спасти Лаодику. Это стихи бесконечной разлуки, хотя написаны они, кажется, в разгар романа:

    За то, что я руки твои не сумел удержать,

    За то, что я предал соленые нежные губы,

    Я должен рассвета в дремучем акрополе ждать.

    Как я ненавижу пахучие древние срубы4!

    Несомненно, речь здесь ведется от имени троянца, заключенного в городе, в то время как греки ведут осаду:

    Ахейские мужи во тьме снаряжают коня,

    Зубчатыми пилами в стены вгрызаются крепко...

    Хитрость Одиссея только готовится, а «он», лирический герой, уже безвозвратно потерял возлюбленную:

    Как мог я подумать, что ты возвратишься, как смел?

    Зачем преждевременно я от тебя оторвался?

    Еще не рассеялся мрак и петух не пропел...

    (...) Вспоминала Лаодика и сад свой, где она любила играть со своими братьями и сестрами...» (Собр. соч., с. 56, 59). Герой ман- делыптамовских стихов вторит ей, как бы пророчествуя из прошлого:

    Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?

    Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.

    И падают стрелы сухим деревянным дождем,

    И стрелы другие растут на земле, как орешник...

    Меня особенно занимает в этих стихах «серая ласточка»:

    И серою ласточкой утро в окно постучится...

    Не Лаодика ли это возвращается на родное пепелище в поисках останков своих близких, родного города, следов возлюбленного? В романе Мордовцева на грустные сетования Лаодики: «Не видать уж мне больше священного Илиона... Как перелететь через эти безбрежные моря?» — отвечает, утешая ее, няня-египтянка: «Наши боги всесильны, и если ты будешь молиться матери богов, великой Сохет, то она обратит тебя в ласточку и тогда ты перелетишь через все моря, сядешь на кровлю родного дома и защебечешь: все тебя тотчас узнают» (Собр. соч., с. 57-58).

    Мне кажется, именно эта ласточка-Лаодика в разных ипостасях пролетает по стихотворениям Мандельштама, обращенным к Ольге Арбениной. В одном из черновиков стихотворения «Ласточка» поэт их прямо отождествляет:

    Нежной вестью, царской дочерью явись

    Ласточка...

    (I, 489; подчеркнуто мною. — В.Ш.)

    Более того: первоначально вместо «нежной вестью» было «легкой пленницей». И царская дочь и пленница — это и есть Лаодика из романа Мордовцева, и меня не смущает даже, что в черновике упомянута не она, а Антигона. Ведь Мандельштам оставил этот вариант, не продолжая работы над ним. Может быть, и потому, что здесь возникла странная инверсия: не девушка превращается в ласточку, а наоборот.

    Из десяти стихотворений, навеянных увлечением Арбениной, ласточка появляется в пяти, являясь одним из воплощений адресата стихов и тем самым связывая их в единый цикл. Начиная с первого:

    Когда Психея-жизнь спускается к теням

    В полупрозрачный лес вослед за Персефоной,

    С стигийской нежностью и веткою зеленой...

    (I, 130)

    Здесь слепая ласточка — первая, кто приветствует душу в царстве мертвых. Пройдет более четверти века, и место ласточки займет женщина:

    Есть женщины сырой земле родные,

    И каждый шаг их — гулкое рыданье,

    Сопровождать воскресших и впервые

    Приветствовать умерших — их призванье.

    (I, 258)

    Но в стихах осени 1920 г. это птица, ласточка. Первые стихи к Арбениной — «Когда Психея жизнь спускается к теням...» и «Ласточка» — уводят нас в подземное царство; кажется: как далеко это от любовных признаний! Но у Мандельштама постоянно мысли о любви и смерти сплетаются, образуют некое иррациональное единство. Впрочем, и рационально он определил, задолго до разбираемых стихов:

    Пусть говорят: любовь крылата, —

    Смерть окрыленнее стократ.

    (I, 120)

    Теперь же, побывав за годы гражданской войны несколько раз на волосок от смерти, Мандельштам ощущает значительность смерти на гораздо более глубоком уровне сознания. Однако толчком — не ощущения, не осознания, а непосредственно к теме и видению ее — мог послужить все тот же Мордовцев в передаче Арбениной. В «Замурованной царице» рассказывается о разных похоронах: египетской царевны Нофруры, брата Лаодики Гектора и самой Лаоди- ки, — и много рассуждений о душах умерших и загробном царстве. О. Н. Арбенина писала: «Я очень интересовалась пейзажем «того света». — Чистилище? — Елисейские поля? — Или тот ужас, на который Ахилл жаловался Одиссею?» Мандельштам рисует в стихах пейзаж «того света», чтобы ответить на ее вопрос ободряюще: нет, там будет не так, как говорил Ахилл:

    ...пределы Аида, где мертвые только

    Тени отшедших, лишенные чувства, безжизненно веют...

    В подземном царстве Мандельштама тени — не «бездушные мертвые», как у Гомера, а живые души, и пейзаж не вызывает чувства ужаса: он застывший, лишенный привычных красок, звуков, движений, — отстраненный, но не бездушный. Тени-души сохраняют живые чувства и даже привычки:

    Кто держит зеркальце, кто баночку духов, —

    Душа ведь женщина, ей нравятся безделки...

    Как у Мордовцева няня старалась утешить Лаодику, так и поэт утешает подругу, а вместе с нею и себя и нас...

    Любовная лирика Мандельштама представляется мне самым загадочным пластом в его творчестве. Кажется, Мандельштам прячет свои реальные чувства глубоко в подтекст стихов. Случайно ли, что С. Н. Андроникова-Гальперн — адресат «Соломинки» и «Мадригала» («Дочь Андроника Комнена...») узнала о влюбленности в нее Мандельштама только от профессора Кларенса Брауна, когда он работал над своей книгой о Мандельштаме? Она сама говорила мне об этом... Чувство к женщине вызывает в поэте высокие трагические мысли, далекие от обыденного восприятия понятий «любовь», «влюбленность». Если не знать, что те или иные стихи обращены к женщине, можно, поднимаясь на предложенную поэтом высоту, так и не догадаться об этом. Что это значит? Почему в любовной лирике Мандельштама почти отсутствуют любовные признания и само слово «люблю»? Неужели дело действительно в том, что для него «легче камень поднять, чем вымолвить слово: любить»1

    5. В поэзии Мандельштама она на самом деле таинственная. Ведь и у него — редко, но бывали «ночные» стихи. К той же Арбениной, например:

    Я наравне с другими

    Хочу тебе служить,

    От ревности сухими

    Губами ворожить,

    Не утоляет слово

    Мне пересохших уст,

    И без тебя мне снова

    Дремучий воздух пуст.

    Я больше не ревную,

    Но я тебя хочу...

    За этим признанием следует на первый взгляд необъяснимое, жуткое:

    И сам себя несу я,

    Как жертву, палачу.

    И здесь Мандельштам связывает любовь со смертью, но в аспекте абсолютно трагическом: любовь — казнь, где любящий — жертва, а возлюбленная, в руках которой его жизнь, — палач. В следующих строках это ощущение несколько сглаживается, но не опровергается, ибо боль и горечь остаются:

    Тебя не назову я

    Ни радость, ни любовь.

    На дикую, чужую

    Мне подменилй кровь...

    I, 136)

    Мандельштам воспринимает чувственную страсть как нечто чужеродное, злое, губительное — дремучее («дремучий акрополь», «дремучий воздух»), («И, словно преступленье, 11 Меня к тебе влечет,,,»). Это, очевидно, то, что поэт не должен пускать в стихи — иногда оно врывается в них против воли поэта. ^

    В дневнике С. П. Каблукова, старшего друга Мандельштама, есть интересная запись от 2 января 1917 г. о разговоре, состоявшемся между ним и Мандельштамом под Новый Год: «Темой беседы были его последние стихи, явно эротические, отражающие его переживания последних месяцев. Какая-то женщина явно вошла в его жизнь. Религия и эротика сочетаются в его душе какою-то связью, мне представляющейся кощунственной. Эту связь признал и он сам, говорил, что пол особенно опасен ему ... что он сам знает, что находится на опасном пути, что положение его ужасно, но сил сойти с этого пути не имеет и даже не может заставить себя перестать сочинять стихи во время этого эротического безумия...»6. Каблукова, как человека глубоко религиозного, оскорбило сочетание религии и эротики. Удивительно, что говорит он, в частности, о «Соломинке», в которой адресат даже не заметил любовного признания. Нам же важна реакция Мандельштама, его ужас перед неуправляемостью эротики, ее властью даже над поэзией. Почему он так боялся этого? С одной стороны, «рассказать о себе, вывернуть себя наизнанку, показать себя в четвертом, пятом, шестом измерении» представлялось ему «высшей школой литературной самовлюбленности»7. С другой — стихи для Мандельштама были значительнее реальности. Как на пример укажу на то, что в более поздние годы он скрывал от жены и отказывался печатать «изменнические» стихи — дня него они большее предательство, чем само увлечение другой женщиной. Я думаю, что где-то в этом скрыта тайна любовной лирики Мандельштама: в стихи, обращенные к женщине, он прячет больше, чем хочет и может сказать, больше, чем значит для него адресат стихов, — нечто, равное самой жизни. Скорее даже — жизни и смерти.

    «Мне всегда думалось, что нужно делать различие между эросом и сексом, любовью-эросом и физиологической жизнью пола, — писал Н. Бердяев. — Это сферы переплетающиеся, но они различны». Вероятно, и в сознании Мандельштама «эротическое безумие» и понятие любви не совсем совпадали. Мандельштам не был аскетом, чувственная страсть составляла часть его жизни. Но в страсти, в обладании женщиной прозревались ассоциации с жизнью, смертью, воскрешением. В этих высоких мыслях и чувствах состояла самая сущность любви. «Любовь так искажена, профанирована и опошлена в падшей человеческой жизни, — говорил Бердяев, — что стало почти невозможным произносить слова любви, нужно найти новые слова»8. Такие новые слова находит в своей любовной лирике Мандельштам, освобождая стихи от «безумства», от подробностей биографии, добираясь до важнейшего.

    уничтожил прекрасное стихотворение, написанное после их совместной прогулки по весеннему Воронежу. «Оно слишком автобиографично», — сказал поэт, как бы утверждая, что автобиографии не место в любовных стихах. О том, что это было любовное стихотворение, о том, что в конце воронежской ссылки Мандельштам был увлечен Н. Е. Штемпель, я знаю от нее. Второй эпизод — со стихами «К пустой земле невольно припадая...». Прочитав И. Е. эти стихи (они были написаны раньше тех уничтоженных, о которых я только что говорила), Мандельштам спросил: «Что это?» И, не получив ответа, ответил сам: «Это любовная лирика...» Не скажи он этого, ни адресат, ни читатели могли бы не догадаться, что речь идет именно о любовной лирике: так это высоко, отрешенно и, я бы сказала, асексуально. Это Любовь, Жизнь, Смерть в их непостижимом и нерасторжимом единстве:

    Есть женщины сырой земле родные,

    И каждый шаг их — гулкое рыданье,

    Сопровождать воскресших и впервые

    Приветствовать умерших — их призванье.

    И расставаться с ними непосильно...

    (I, 338)

    В поэзии Мандельштам остался с ними навечно.

    1 Сведения из «Литературной Энциклопедии». М., 1934. Т. 7, с. 497.

    3 По моей просьбе О. Н. Арбенина-Гильдебрандт написала мне несколько страничек о своем знакомстве с Мандельштамом и ответила на некоторые мои вопросы. Я цитирую из этих заметок.

    4 Осип Мандельштам. Сочинения в 2-х томах. М., «Художественная литература», 1990, т. I, с. 113. Дальше стихи цитируются по этому изданию с указанием тома и страницы.

    5 О связи стихов с сексом Н. Я. Мандельштам пишет во «Второй книге». Париж, ИМКА-Пресс, 1972, с. 240, 276 и след. Я цитирую из случайно сохранившегося у меня отрывка из первой редакции книги (эту страничку я переписала из рукописи Н. Я.). После процитированной мною фразы идет следующее: «Это знала А. А. [Ахматова — В. Ш.], и ей хотелось разведать у меня то, что я заметила. Знает об этом и Шаламов, который сердится на О. М., что тот писал стихи не только мне, но и другим женщинам. Он тоже пытался убедить меня, что все остальное мелочь, не стоит выеденного яйца по сравнению с изменой стихами».

    6 «Вестник РХД». Париж-Нью-Йорк-Москва, 1979, № 129, с. 153. Публикация А. А. Морозова.

    8 Николай Бердяев. Самопознание (Опыт философской автобиографии). Париж, ИМКА-Пресс, 1949, с. 82.

    Раздел сайта: