• Приглашаем посетить наш сайт
    Добролюбов (dobrolyubov.lit-info.ru)
  • Пшыбыльский Рышард: Рим Осипа Мандельштама

    Пшыбыльский Рышард: Рим Осипа Мандельштама

    Quid melius Roma?1

    Ovidius

    Говорят, что он лишь игралище истории, могила благородства, развалины славы. Это неправда. Рим — это вечность.

    Пока вечность отождествлялась с вневременьем Бога, Рим был лабиринтом религиозной метафизики: Новым Ерусали- мом, воздушной крепостью Святого Духа. Не случайно последние наместники Христа на земле подчеркивали, что Roma aeterna не имеет ничего общего с историческим Римом2.

    Но когда вечность сжалась в ограниченное историческое время человека, Рим стал символической формой культуры. Миф Рима — это дело совместных усилий многих поколений, захотевших освободить человека от судьбы, начертанной звездами, и превратить прах в источник постоянного возрождения3. Эта победа над судьбой, над временем, предоставила возможность превратить Рим в неподвижную точку мира, в несокрушимый вечный Центр Бытия. Вот почему символический Рим позволяет человеку разгадать тайну существования.

    Вечный Город Мандельштама является именно такой символической формой культуры. Как поэт понимал этот символ, мы можем узнать из стихотворения, написанного в 1914 году:

    Пусть имена цветущих городов

    Ласкают слух значительностью бренной.

    Не город Рим живет среди веков,

    А место человека во вселенной.

    Когда Мандельштам произносил или писал слово «Рим», он думал о судьбе человека, о том, как тот начинает ощущать себя частью космоса, приобщается к бытию и становится мироседом.

    Попытка овладеть Римом является в то же время попыткой определить судьбы людей:

    Им овладеть пытаются цари,

    Священники оправдывают войны,

    И без него презрения достойны,

    Как жалкий сор, дома и алтари.

    Лишь в Риме приобретает настоящий смысл алтарь, место общения человека с божеством, место постоянной сакрализации мира. И прежде всего именно в Риме человек может построить свой несокрушимый дом. Мандельштам понимал, что такое дом. Его наверное тронули следующие строки Розанова, которого он всегда читал внимательно: «И помни: жизнь есть дом. А дом должен быть тепел, удобен и кругл. Работай над круглым домом, и Бог тебя не оставит на небесах. Он не забудет птички, которая вьет гнездо»4

    ... «Иосиф подошел к окну и, смотря на уходящий ряд крыш и домов, кресты далеких и близких церквей, широкое небо, стал твердить: «Roma, Roma» — пока звуки не утратили для него значения и что-то влилось в душу, огромное, как небо или купол церкви, где и ангелы и мученики — блистающий клир, и какие-то папы и начетники, и милая Марина, и бедная тетушка, и Соня, и Виктор, и сам Иосиф, и он, Андрей, как архангел, и снег на горах, и трава на могиле, и кресты на далеких, чудных и близких, с детства знакомых церквах»5.

    Цикл римских стихотворений в «Камне» относится к этому совместному жилищу людей, в сущности — к культуре, дому всех живых и всех умерших. Николай Гумилев был прав. К Риму привела Мандельштама свойственная человеку потребность единства6. Рим Мандельштама — это парадигма единства. Языческий Рим — образец однородного и цельного государственного организма, охватывающего всю цивилизацию, созданного силой, хищностью и завоеваниями. Рим же христианский — образец единства, основанного на духовном авторитете.

    Итак, когда мы уже знаем, что нам предстоит, постучимся в ворота, и пусть откроется перед нами блестящий мандельштмовский Рим.

    1. Внеморальное создание природы

    Кто ты, Рим?

    Мечислав Яструн

    Миф Рима возник в эпоху Октавиана7. Тогда-то Вечный Город приобрел символическое содержание, а сам звук «Roma» стал звучной мелодией, которую до сих пор поет вся европейская культура. В эпоху Августа Рим из Urbs romana превратился в caput mundi. В это же время началось беспрерывное, продолжающееся до наших дней admiratio Romae.

    Такие взгляды породили почти автоматически две правды, которые определили содержание римского цикла в «Камне».

    Рим стал миром, а мир — Римом. Эта мысль была связана с общим убеждением, что, собственно говоря, все цивилизованное и заселенное пространство, oucovpevrj, находится под властью Рима, которой нет конца. Вот несколько чугунных надписей:

    Hie ego пес metas rerum пес tempora ропо,

    Imperium sine fine dedi.

    Vergilius, Лети, /, 278-79

    ...ingens orbis in urbe fuit.

    Ovidius, Ars arm., I, 174

    Romanae spatium est urbis et orbis idem.

    Ovidius, Fasti, II, 683-84

    Dumque offers victis proprii consortia iuris,

    Urbem fecisti, quod prius Orbis erat.

    Rutilius Namatianus, De red. suof I, 65-66

    Рим стал не только «главой мира», но самым миром (Orbis romanus). Это отлично понимал Гёте, который в первой Римской элегии написал: «Еіпе Welt zwar bist du, о Rom...» Именно эта мысль определит несколько образов и даже тропов в стихотворениях Мандельштама.

    Одновременно Рим был для древних людей совершеннейшим произведением природы, которая ничего лучшего никогда не создавала и не создаст. Плиний писал, что только на этом месте природа может радоваться своему делу8. Много веков спустя подобную мысль выскажет знаменитый Энгр. Одному из учеников Опоста Барбье, когда он просил позволения поехать в окрестности Неаполя, чтобы там изучить пейзаж, Энгр сказал просто, что ему не стоит покидать Рима. Ведь природа всего красивей как раз в Вечном Городе, и Пуссен, который является мастером среди художников, сумел найти ее именно в Риме9. Очень интересно, что в нетленности Рима древние начали видеть проявление вечности природы в эпоху крушения империи. В 404 году, за шесть лет до падения Города, Клавдиан, последний хороший поэт, утверждал, что Рим разрушится только тогда, когда придет в упадок сама природа. Через несколько лет после ограбления Рима Аларихом Рутилий Наматиан высказал мысль, что природа была лишь зеркалом римской славы10.

    Подобные убеждения легли в основу стихотворения «Природа — тот же Рим...» (1914).

    До нас дошли два варианта этого подлинного шедевра. Первый является как бы наброском окончательного. Но он уже вполне обработан. В сущности, это совсем самостоятельное произведение. Мандельштам любил писать такие парные стихотворения-близнецы и даже помещал иногда оба в одном сборнике. (Ср. «Когда Психея-жизнь...» и «Я слово позабыл...»)

    Темой первого — скажем по привычке — варианта является противоположность древнего Рима и современного мира:

    Когда держался Рим в союзе с естеством,

    Носились образы его гражданской мощи

    В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,

    На форуме полей и колоннаде рощи.

    А ныне человек не раб, не властелин,

    Не опьянен собой, а только отуманен;

    А хочется сказать: всемирный гражданин.

    В древнем Риме натура и культура составляли единство. Поэтому римскую оисо?ііе?т] поэт очертил при помощи трех метафор, соединивших три символических элемента римской культуры: цирк, форум и колоннаду — с тремя элементами натуры: голубым небом, полями и рощей. Это единство натуры и культуры, этот город-природа создали человеку гармонический universum, в котором он чувствовал себя всемирным гражданином. Современный же город превратил человека в обыкновенного мещанина, в обывателя.

    В этом же самом 1914 году в театре Шеффера в Николаеве выступил Владимир Маяковский и сказал: «Поэзия футуризма — это поэзия города, современного города. Город обогатил наши переживания и впечатления новыми городскими элементами, которых не знали поэты прошлого. Весь современный культурный мир обращается в огромный исполинский город. Город заменяет природу и стихию. Город сам становится стихией, в недрах которой рождается новый городской человек»11.

    Маяковский, как всякий футурист, был убежден, что поэзия должна славить этот страшный город, который стал противоположностью натуры.

    К современному городу-вампиру Мандельштам относился не так снисходительно, как почти все русские футуристы. Он никогда не подчинялся «исторической необходимости» и боролся за сохранение духовных достижений человечества. Поднимал тревогу, указывая, чего именно мы по глупости и в тупом бешенстве лишились. Нельзя же радоваться, что современный человек стал горожанином, хотя бы потому, что он перестал чувствовать возвышенное, которое для всемирных граждан, проживающих в римской оисо?це?і/, было вполне естественной эстетической категорией. Поэтому Город-Натуру Мандельштам определил при помощи слов, составляющих высокий стиль: мощь, естество.

    В первом варианте поэт обратил внимание на положительные стороны Римской империи. В стихотворении-двойнике он решился раскрыть истинную сущность этого государства:

    Природа — тот же Рим и отразилась в нем.

    Мы видим образы его гражданской мощи

    В прозрачном воздухе, как в цирке голубом.

    На форуме полей и в колоннаде рощи.

    Природа — тот же Рим. и. кажется, опять

    Нам незачем богов напрасно беспокоить:

    Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать,

    Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить.

    Эти стихи производят впечатление ответа на волнующие европейскую цивилизацию вопросы. Мандельштам включился в разговор о природе, который продолжается уже два пли даже три столетия.

    Природа — сфинкс. И тем она верней

    Своим искусом губит человека,

    Что, может статься, никакой от века

    Загадки нет и не было у ней.

    Природа для Тютчева — это неразборчивое письмо, иероглифическая запись, текст с мнимой загадкой. Она — омут беспамятства. Она не зцает времени. Как Кронос, пожирает она своих детей и погружает их в небытие. Человечество и его культура всего лишь жертва этого страшного чудовища, задачей которого является уничтожение культуры, памяти, всего сознательного, исторического. Смысл существования этого молчаливого монстра для нас непостижим. Извечный ужас перед бесконечностью космоса Тютчев преодолел при помощи романтической иронии: натура — это беззагадочный, хотя к миротворческий оболтус12.

    Поэзия Тютчева — один из многих ответов на вопросы, заданные европейским философам и поэтам Фридрихом Шиллером в его незабываемой статье «О наивной и сентиментальной поэзии».

    Созидая культуру, человек порвал связь с природой. Утомленный антиномиями современной цивилизации, он все же мечтает об этой утраченной связи. Ему радостно, что он выбрался из состояния первобытной наивности, и в то же время он знает, что возврат в неумозрительный рай уже невозможен. Шиллер доказал, что все зло культуры может преодолеть только культура. В этой борьбе человечеству нужны образцы. Таким образцом Шиллер считал не доисторическую Аркадию и невинность, но жизненные идеалы древней Греции, определенной исторической формы цивилизации, — единство культуры и натуры, а это означает связь человека с sacrum, гармоническое равновесие разума и ощущений, воли и чувств, четкости и фантазии13.

    Мандельштам отбросил как пессимизм Тютчева, так и греческую утопию Шиллера. Он не сбросил культуры в бессмысленную бездну и не превратил натуру в жадного, прожорливого оболтуса.

    Натура существует, пока существует человеческое сознание. Она не может нас поглотить. Это мы являемся ее творцами. Поэтому распад единства натуры и культуры — не апокалиптическая катастрофа, а совсем обыкновенный, хотя и очень существенный, этап в процессе освобождения человека. Как мы видим, Шиллер помог Мандельштаму преодо- летъ пессимизм Тютчева. Но одновременно автор «Камня» не мог примириться с греческой утопией немецкого поэта:

    Природа — тот же Рим и отразилась в нем.

    Это значит, что натура — не иероглиф, а вполне разборчивые письмена. Тайну натуры открывает культурный символ: Рим, который был государством, организованным по примеру природы. Если хочешь узнать сущность природы, стучи в ворота Рима. Элементы архитектуры, которые стали символом римской цивилизации: цирк, форум, колоннада — соответствовали главным элементам природы: небу, полям и рощам. Сила этого государства заключалась именно в том, что оно было общественной репликой натуры. Разгадывая загадку Рима-природы, мы в то же время разгадываем судьбу человечества, устанавливаем «место человека во вселенной». Не надо напрасно беспокоить богов. Цельный государственный организм может быть построен, как Рим, по закону и иерархии, царствующей в природе, которая беспощадна, как голодный зверь, и несправедлива, как самый подлый убийца. Гадание об идеальном обществе кончается всегда одним и тем же приговором: основа общественной гармонии — это волчий закон природы. (Правда, это не означает, что дисгармония является признаком общества ангелов). Основателя Рима вскормила волчица. Римляне — это волчье племя. Именно поэтому Рим был структурой столь же внеморальной, как природа. Устои Рима, как законы природы, были основаны на силе и завоеваниях. Рим не мог быть этичен. Этика связана с состраданием к слабым и беспомощным. Универсальное государство не может быть этично. Но этот кровожадный Рим, как писал Стендаль, был одновременно, как природа, величествен. А величие иногда покоряет поэтов. .

    2. Источник жизни

    Rome antique patrout, Rome, Rome immortelle

    Vit et respire, et tout semble vivre par elle.

    Andre Chenier

    Суровый и жестокий, как натура, Вечный Город был, однако, отечеством человека, и потому всякий разрыв с Римом Всегца оборачивался настоящей трагедией. Народ, оторванный от Рима, — это народ заблудившийся, потерянный, брошенный в небытие.

    вместе с оскорбленным народом на Авентин14:

    Обиженно уходят на холмы

    Плебеи, и о Риме семихолмом

    Тоскуют овцы и по черным волнам

    Земли кочуют в океане тьмы15.

    Эту глубокую мысль, что жизнь вне Рима — это лишь только пребывание во мраке, что земля вне Рима превращается в океан тьмы, а холмы — в бушующие волны, мы найдем и в окончательной версии этого шедевра. Но на этот раз поэт не выразил ее в столь ясной и простой манере.

    В конечной форме в стихотворении говорится о блуждающей где-то без цели отаре овец, плутание которой похоже на скитание обиженных и затерянных плебеев, добровольно покинувших Рим. Образ овечьего стада стал более туманным и загадочным. Отара сама сдвинулась в какую-то черную бездну, поставив себя вне общества. Несомненно, она находится вне Рима, так как Вечный Город — это правовой мир подсудности и нормы16:

    Обиженно уходят на холмы,

    Как Римом недовольные плебеи,

    Старухи-овцы — черные халдеи,

    Исчадье ночи в капюшонах тьмы.

    Согласно библейской традиции, овцы — это воплощение кротости и символ затерянности17. Отара в стихотворении Мандельштама — стадо сбившихся с правильного жизненного пути овец. Но одновременно она обладает чертой, которую мы не найдем у библейских овец. Она демонична, похожа на толпу таинственных халдеев.

    Халдеи занимались предсказанием будущего. В Вавилоне это была каста умных жрецов, которые потом распространились по античному миру, превратившись в профессиональных прорицателей. Александр Великий не мог без них обойтись, хотя иногда и сильно над ними подтрунивал. В Риме халдеями называли всех астрологов. Знаменитые римляне обращались к ним за советом. Очень часто, особенно когда они проявляли чрезмерную жадность — а были халдеи очень падкими на деньги, — правительство гнало их прочь из Рима и даже из Италии18. Значит, как и плебеям, им приходилось, правда принудительно, быть иногда вне Вечного Города. В стихотворении Мандельштама халдеи черные. Античность так же, как и мы, сочетала белый цвет со светом и ясностью, а черный — с темнотой, с ночью, с чем-то помутневшим19. Вот почему сопоставленные с черными халдеями старухи-овцы превратились в исчадье ночи. Определение это вдобавок невольно сочетается еще и с архаизмом «исчадье ада»20. Колористический эпитет, определяющий овец, похожих на халдеев, или — точнее — овец, которые уже стали халдеями, обращает внимание на их связь с таинственным миром ночи, подполья, ада. Благодаря раскиданным по всему произведению таким или подобным эпитетам стихотворение приобрело мрачную тональность. Таким образом, отара, как и кудесники-халдеи, как и все старухи, занимающиеся гаданием, стала тоже демоничной. Манделып- тамовская отара — это просто черные овцы, непокорные, своевольные, непримиримые с обществом, с Центром, точно так же, как римские халдеи и взбунтовавшиеся плебеи.

    Эта отара оказывается стихийной массой, которая нарушает какой-то установленный порядок:

    Их тысячи — передвигают все,

    Как жердочки, мохнатые колени,

    Как жеребья в огромном колесе.

    Масса находится в отчаянном движении. Она безликая. Мы видим только мохнатые мелькающие колени-жердочки подвижного забора, которые благодаря звуковой ассоциации навели воображение поэта на жеребья. Ведь халдейское предсказывание будущего тоже сочеталось со жребьем, с жеребьями. Это сумасшедшее движение превратило отару в волнистую пену. Пена является символом первобытного хаоса. В таком значении употреблял Мандельштам это слово во многих своих стихотворениях, например в «Silentium» (1910) или в «Концерте на вокзале» (1921). Из пены родилась Афродита, значит, пена — это мир в мифотворческие вРемена. Мандельштам был убежден, что мы живем в эпоху конца христианской культуры, который обозначает конец единства личности и времени. Потому его новый Орфей, Увидев, что время мчится обратно к первобытному хаосу, бросает свою лиру именно в клокочущую пену21, которую «в Те баснословные времена» какой-то бог сбросил ему с неба.

    В такую же пену-хаос погружается отара. Но бешеное Движение неумолимо. Оно вталкивает овец в огромное, беспрерывно вращающееся колесо фортуны. Вместе со стадом ы входим в мир античной трагедии.

    Что надобно этой затерянной массе?

    Им нужен царь и черный Авентин,

    Овечий Рим с его семью холмами,

    Собачий лай, костер над небесами

    И горький дым жилища и овин.

    Прежде всего ей нужна власть, которая, согласно древнеримскому представлению о главе государства, является самым высшим авторитетом: источником силы, справедливости и религии. Но в то же время ей нужен Авентин.

    Авентин был холмом плебейским. Его заняли плебеи во время второго откола народа от Рима в 449 году. Тогда-то народ стал, наконец, свободным, а государство приобрело спокойствие, мир и единодушие. Ливий рассказывает, как послы патрициев сказали плебеям, чтобы они вернулись на Авентин, в то счастливое место, где было положено начало их свободе22. Значит, Авентин был символом борьбы и победы народа, истосковавшегося по свободе и участию в управлении государством. При слове «Авентин» мы должны увидеть заблудившийся народ, который возвращается в Рим и становится его достойным совладельцем, который, так сказать, включает Авентин в Вечный Град. В стихотворении Мандельштама этот холм, как халдеи, черный. Отару овец все же ждет чернота. Но, кажется, этот, немножко неожиданный, эпитет на этот раз показывает, что поэт имел в виду какую-то мрачную тайну, заволакивающую причины священных народных мятежей.

    Кроме того, этой блуждающей отаре нужна не мягкая земля вне Рима, которая — вспомним первую строфу первоначального варианта — движется как волны, — но твердые холмы Рима, каменистый грунт, на котором можно строить дома, дышать дымом своих жилищ. Одним словом, стадо должно жить в Риме, в организованном сонмище людей, вне халдейской тьмы, вне мрачного хаоса, в котором можно только блуждать без смысла, без цели, как сумасшедший корабль в мифическом океане.

    В первоначальном варианте стихотворение кончалось погружением отары в слепоту, в косноязычие, значит, в небытие, ибо бытие — это слово:

    Они покорны чуткой слепоте,

    Они — руно косноязычной ночи.

    Им — зренье старца — светят в темноте.

    В окончательном варианте отаре угрожает нападение каких-то воинов:

    На них кустарник двинулся стеной,

    И побежали воинов палатки,

    Они идут в священном беспорядке.

    Висит руно тяжелою волной.

    Две первые строчки очень таинственны. Быть может, наступающая на отару стена зелени — это бирнамский лес из «Макбета». Кустарник напирает на стадо — как в трагедии Шекспира — в знак совершающейся судьбы: овцы не вернулись в Рим, исчезают в хаосе, в первобытной священной неурядице, которая является каким-то анти-Римом. Руно опять превращается в волнистую пену, в которой тонет эта трясущаяся отара.

    Если отара хочет жить, она должна вернуться в Рим. Только в Риме бессмысленный бег стада может стать движением, полным значения. Только Рим может уберечь овец от гибели. Ибо Рим — это источник вечной жизни.

    3. Ovidius triumphans

    Rome riest plus dans Rome, elle est

    toute ou je suis...

    Pierre Corneille

    Если добровольный уход из Рима похож на сумасшествие, то принудительное изгнание из Града является настоящей трагедией. Изгнанный из Рима человек обречен на беспамятство. Поэтому сосланный Овидий — это живой труп, человек, который, хотя и живет, на самом деле, умер, ибо его отлучили от мировой культуры. О таком случае христианин говорит, что человека прогнали с трапезы Христа.

    Именно так понимал смысл своего изгнания сам Овидий. Град был для него миром. Вне Града он сохранял сознание, но терял смысл бытия. И это вполне понятно. Если в повседневном уличном шуме Рима мы слышим все голоса мира: усталое дыхание защищающего Фермопилы Леонида, соловьиное пение в кустарнике, затеняющем могилу Эдипа в Колоне, крик убивающего свою дочь Вергиния, то изгнание из Рима обрекает человека на вечное безмолвие, превращает его жизнь в бессмысленную вегетацию вне человеческой вечности. Изгнанник для Овидия — это вечный Одисей без Итаки, без жилища, без алтаря и без урны с прахом отцов23.

    Для Мандельштама особенное значение имел пушкинский образ Великого Изгнанника.

    Стихотворение «К Овидию» (1821) многим обязано исторической аналогии. Русский политический изгнанник опомнился вдруг в стране, где когда-то страдал Овидий. Поэтому Пушкин превратил свое стихотворение в серию сопоставлений24 Правда, это сопоставление Петербурга с Римом переходило тогда из уст в уста25.

    Вот почему «Tristia» стали вдруг современной поэзией. Ведь в них живет горе и боль всех изгнанников. Историческая аналогия превратилась в причастие бедных душ, которые соединились вне времени в сочувствии и страдании. Это уже не Пушкин говорит о своих невзгодах. Это за него написал свои элегии Овидий. Это не Овидий, а Пушкин видит, как через замерзшую реку прибижаются к крепости варвары.

    Стихотворение «К Овидию» вдохновило Мандельштама, и в 1914 году он написал очаровательную миниатюру:

    О временах простых и грубых

    Копыта конские твердят.

    И дворники в тяжелых шубах

    На деревянных лавках спят.

    На стук в железные ворота

    Привратник, царственно-ленив,

    Встал, и звериная зевота

    Напомнила твой образ, скиф!

    Когда с дряхлеющей любовью,

    Мешая в песнях Рим и снег,

    Овидий пел арбу воловью

    В походе варварских телег.

    Как у Пушкина, здесь самое главное — правила ассоциаций. Всему виной стук конских копыт. Овидий привык его слышать ежедневно, особенно когда конники шли по льду: он горевал, что его растопчут копыта бистонских лошадей. Этот первоначальный звук перенес Мандельштама в древние времена, и когда он увидел зевающего привратника, похожего на скифа, вдруг воскрес перед ним и Овидий. Во вневременной тишине он услышал скрипучие арбы26. В этом скрипе раздался вопрос, заданный когда-то римским поэтом: помнит ли кто-нибудь страдающего Назона? — Конечно, помнит! Он живет между нами. Его голос блуждает сегодня в стуке конских копыт, в поскрипывании телеги, в уличном шуме Рима.

    Оптимистический тон импрессии предвещал необыкновенный образ изгнанного Овидия.

    Как правило, Овидий был для художников человеком, подавленным несчастьем, затравленным плакальщиком, который сам себя убивает. Таким мы его видим на картине Делакруа Ovide chez les Scythes, в стихотворении Верлена «Pensees du soir» (1887), законченном автоиронией современного грешника-декадента:

    Or, Jesus! Vous m’avez justement obscurci:

    В 1901 году Иннокентий Анненский, который сыграл важную роль в художественном развитии всех акмеистов, написал своего рода поэтическую вариацию на верленовскую тему. Мандельштам считал, и совершенно справедливо, что русский поэт оставил нам самостоятельное сочинение. В стихотворении Анненского глаза у Овидия бесстрашные, и, беспомощный, он является уже символом победы человека над судьбой:

    На темный жребий мой я больше не в обиде:

    И наг, и немощен был некогда Овидий27.

    Мандельштам не выносил людей, жалующихся на свою судьбу. Уже в 1910 году он писал, что пристрастие к собственному страданию разлагает душу. Таким он и остался до конца своей жизни. Сетовать на свою судьбу может только человек, окончательно себя потерявший. Даже в последнем круге, особенно в последнем круге, человек должен со своей судьбой бороться. Ведь защитой ему всегда остается его достоинство. Миросозерцание Мандельштама имело героический характер, и потому он полюбил Анненского, представителя героического эллинизма, переводчика Софокла. В 1922 году Мандельштам писал, что Анненский возложил с нежностью «звериную шкуру на все еще зябнущего Овидия»28. Точно так же, как народ в поэме Пушкина «Цыганы»:

    Как мерзла быстрая река

    И зимни вихри бушевали.

    Пушистой кожей покрывали

    Они святого старика.

    Но Мандельштам сделал гораздо больше. Он заставил Нвидия преодолеть свою судьбу и победить свое предназнаЧение. Превратил несчастливого плакальщика в победоносНого мудреца. Он написал за Овидия последнее, радостное письмо из Понта, которое — так сказать — зачеркнуло все горькие сетования, epistulae lacrimosae, бедного изгнанника.

    Стихотворение Мандельштама возобновляет традицию «философских размышлений на лоне природы», из которых «Der Spaziergang» (1795) Фридриха Шиллера остается до сих пор непревзойденным шедевром. Это был любимый жанр пушкинской плеяды. Стиховорение «К Овидию» принадлежит тоже к этому жанру.

    Философская прогулка, une reverie du promeneur solitaire, говоря языком Руссо, как правило происходила осенью, на «берегах пустынных волн» или среди «широкошумной дубровы». Унылая пора погружала романтического мечтателя в размышления о бренности человеческой жизни и страдальческом характере существования.

    Мандельштам превратил осень в пору победы над судьбой. Впрочем, быть может, это стихотворение, преисполненное бетховенской радостью, вдохновили славные прогулки Великого Пешехода, который в общении с природой черпал силу для борьбы со своим несчастьем. Ведь «Ода Бетховену» написана на год раньше стихотворения:

    С веселым ржанием пасутся табуны,

    И римской ржавчиной окрасилась долина;

    Сухое золото классической весны

    Уносит времени прозрачная стремнина.

    На особенную роль эпитетов в этой строфе указывает не то аллитерационный, не то звуковой параллелизм. У двух определяемых существительных в начале слова мы слышим тот же самый звук — рж — : ржание, ржавчина, но только у одного из определяющих прилагательных звучит в начале слова звук — р —. Благодаря этому мы выделяем сразу оборот: римская ржавчина. Ах, значит, долина покрыта именно римской ржавчиной. Значит, прогуливающийся Овидий находится на месте, где Рим и природа проникают друг в друга. Значит, если огромный мир стал Городом, ingens orbis in urbe est, то, быть может, и Город наполнил собою весь мир, всю природу. Здесь, в этой долине, за частоколом Томи. Природа — тот же Рим. А если она Рим, то в такой же степени, как Город, она наш дом, в котором все наше, свое, все понятно, все на знакомом месте. Если ты жил в Доме, еу тсо ощсо, ты способен превратить в otKovfievrf любое место природы самым своим пребыванием среди деревьев, рощ и полей. Гражданин Рима пропитывает Градом всю природу.

    Он способен понимать бег времени и превращения времен года. Поэтому осень — это пора радости: веселое ржание коней пробивается через золото и ржавчину:

    Топча по осени дубовые листы,

    Что густо стелются пустынною тропинкой,

    Я вспомню Цезаря прекрасные черты —

    Сей профиль женственный с коварною горбинкой!

    Дубовые листья — прежде всего символ. Ведь «всякий предмет, втянутый в священный круг человека, может стать утварью, а следовательно, и символом»29. Дуб был священным деревом отца богов. Так как триумфальное шествие счастливого вождя кончалось в храме Юпитера на Капитолии, Рим увенчивал голову победителя венком из дубовых листьев. Говорят, что такой венок входил в состав регалий правителей Альба Лонга и Древнего Рима30. Эней в поэме Вергилия увидел династию Сильвиев увенчанной дубовыми листьями, потому что они были символом самодержавия. Топча эти листы, Овидий припомнил Цезаря. И это вполне понятно. Цезаря обвиняли в восстановлении королевской власти. Топтание дубовых листьев обозначает пренебрежительное или, по крайней мере, очень спокойное отношение к самодержцу:

    Здесь, Капитолия и Форума вдали,

    Средь увядания спокойного природы,

    Я слышу Августа и на краю земли

    Державным яблоком катящиеся годы.

    Овидий перестал плакать и жаловаться. Его покинул страх. Он стал спокойным наблюдателем метаморфоз природы и бега истории. Природа — тот же Рим. Среди полей он чувствовал себя как на Форуме. Именно потому последняя строфа проникнута могущественной бетховенской радостью:

    Да будет в старости печаль моя светла:

    Мне осень добрая волчицею была,

    И — месяц цезарей — мне август улыбнулся.

    Некоторых выражений нельзя понимать буквально (ср. Sulmo mihi patria est...). «Я в Риме родился...» — звучит как признание человека, который знает, что никто, даже сам Цезарь, не в состоянии отлучить его от Рима, выбросить из памяти человечества. То же самое может сказать человек, которому угрожает изгнание из Вечного Града.

    Рим вернулся к Овидию потому, что он умел читать в книге природы. Волчица воспитала основателей Рима. Волчицей Овидия стала унылая пора, благодаря которой виновника изгнания, Октавиана Августа, закрыл улыбающийся месяц цезарей август, Augustus.

    Так совершилась полная победа над самодержцем, который думал, что человека можно изгнать из культуры. Кто в Риме родился, тот в нем останется навсегда. На краю земли лес станет для него колоннадой. Восприятие природы — это, быть может, самый прочный элемент культуры.

    Это чудесное стихотворение имело профетический характер. Кто внимательно читал стихи, посвященные природе, в сборнике «Воронежские тетради», наверно, заметил, что как раз мистическая связь с натурой помогла Мандельштаму победить судьбу и преодолеть несчастье. Это уже не tristia, это гимны победоносного русского Овидия. Но, как утверждал Демокрит, пророческие сны появляются, как правило, осенью31.

    4. Ключи от вселенной

    Quando cadet Roma, cadet et mundus.

    Anonymus

    Quid salvum est, si Roma perit?

    Hieronymus

    Итак, если Рим — это организм, в котором каждый человек знает свое место и приносит пользу целому; если Град — та же природа, которая воплотилась именно в нем, то конец Вечного Города будет одновременно концом вселенной. Потому ключи от ворот Рима — это ключи от вселенной. Римлян охватывает отчаяние, когда они попадают в руки самозванца, ибо его власть над Вечным Городом может изменить порядок мира.

    Такие мысли бушуют в стихотворении «1913». Говорят, что оно возникло как ответ на тревогу, вызванную приближающейся войной, но, в конце концов, с исторической ситуацией оно было связано только заботой о судьбе человечества, понятной накануне очередного избиения младенцев. По сути дела, его темой является судьба римского государства.

    Стихотворение производит впечатление бешеной песни, которую поют закованные в железо мужчины, ferneti. В произведении «Tristia» Мандельштам напишет, что их судьба решается только в битвах. Это мужи, ?ігі, от которых зависит вид oucovfievr]. Кстати, любимый поэт Мандельштама, Баратынский, называл Рим родиной мужей («Рим», 1821).

    Это песнь бешеная, но одновременно переполненная жестокой логикой защитников Римской империи. Она состоит из одного крика и двух вопросов. В крике мы слышим разочарование и скорбь о чем-то очень существенном. В нем звучит какая-то претензия:

    Ни триумфа, ни войны!

    Триумф завершал войну и был самой высокой наградой, которую Рим воздавал победоносному вождю. Всякий муж мечтал о том, как он взойдет на Капитолий с лавровым венком на голове. Но нельзя забывать, что сенат признавал право на триумф вождю за успешную войну, когда в ней погибало не менее пяти тысяч солдат.

    или война, или триумф. Закованные в железо мужи, ferneti, находятся в парадоксальной ситуации, если они лишились и войны и триумфа. Потому задается первый вопрос:

    О железные, доколе

    Безопасный Капитолий

    Мы хранить осуждены?

    Капитолий является символом Рима. На этом холме Рем и Ромул основали храм, посвященный Юпитеру, и построили крепость. В Иды жрец совершал на нем жертвоприношения за благополучие всего государства. Как ни странно, прочность Рима связана с постоянной угрозой Капитолию. Pax Romana — это по сути дела вечная война32. Сколько раз за все существование античного Рима были закрыты врата малого храма Януса, geminae belli porta? Безопасный Капитолий — это парадокс, который означает, что в Риме что-то не в порядке.

    Охрана безопасного Капитолия наполнила закованных в железо ужасом, который вызвал следующий вопрос. Второй вопрос слагается из двух членов. Каждый член представляет собой отдельную строфу. Этот раздел очень важен. Ferneti оказались в затруднительном положении, потому что мир перевернулся вверх дном. В первом случае нарушен общественный порядок, во втором — лад природы.

    Вот строфа о нарушении римского общественного порядка:

    Или римские перуны —

    Гнев народа — обманув,

    Отдыхает острый клюв

    Той ораторской трибуны.

    Трибуна — это rostra на Форуме. Rostra были центром политической и гражданской жизни Рима. Их построили в 338 году до Рождества Христова и украсили носами кораблей, захваченных в битве с Анциумом. При Октавиане они были перестроены. Появились новые rostra, клювы кораблей, завоеванных в битве под Акциумом в 31 году. Трибуна стала символом общественной системы, которая обеспечивала гражданину республиканского Рима право на непосредственное участие в правлении государством. Шум под трибуной свидетельствует, что народ находится на Форуме и управляет Римом. Посылает свои легии, чтобы они завоевали мир. Точит свой острый клюв хищной птицы. Гневным громом Рима народ стал именно благодаря этой трибуне. Если острый клюв трибуны, rostra, отдыхает, если народ на Форуме отсутствует или молчит, это значит, что рассыпался римский общественный порядок. Или, как писал С. Шевы- рев,

    Рассыпались связи мира;

    Вольный Форум пал во прах...

    «Форум», 1830

    Вот вторая строфа, посвященная нарушению законов природы:

    Или возит кирпичи

    Солнца дряхлая повозка

    И в руках у недоноска

    Колесницу солнца создал Вулкан. Ее дышло и оси были золотые, спицы — серебряные, а ярмо украшено хризолитом и другими драгоценными камнями (Ср. Ovidius, Met., II, 107-10). Когда под трибуной царствует тишина, когда Капитолий в полной безопасности, когда Римом владеет мир, который для империи обозначает застой, эта великолепная колесница заслуживает только того, чтобы возить кирпичи.

    Как всегда, поэтическая фантазия Мандельштама работала отлично. Ведь с колесницей солнца связан был миф о Фаэтоне, мальчике, которому Гелиос один единственный раз отдал в руки вожжи и... все мы знаем, чем это кончилось. «Дряхлая повозка солнца» вводит мотив ребенка, который нарушил порядок вселенной, и готовит читателя к последнему из этой печальной серии вопросов. Раз уже нарушен общественный порядок и гармония природы, то, быть может, ключи от ворот Рима в руках у недоноска? Значит, над волчьим племенем можно смеяться?

    Недоносок в стихотворении Мандельштама — это не мертворожденный, но рожденный до срока ребенок33. Очень слабый, еле живой младенец. По сути дела, этот недоносок — пародия чудесного мальчика из IV «Эклоги» Вергилия, маленького спасителя, который после всех возможных войн предназначен открыть эпоху мира и справедливости34. Ferneti предъявляли этому аркадскому карапузу свои претензии, потому что, как указывает Вергилий, он родился лишь для того, чтобы истребить железное племя (Eel., IV, 8-10).

    Значит, если закованные в железо принуждены жить без триумфа и без войны, если Рим тонет в маразме, который является началом его гибели, то ключи от ворот Града находятся уже в руках божественного младенца, с которым связано возрождение и превращение волчьего племени в стадо овец, ожидающее своего Доброго Пастыря.

    Языческий мир Мандельштама совсем не похож на барочный Рим-труп или на романтический Рим развалин. Это настоящий классический, жестокий и внеморальный Рим беспощадности и победы.

    Но воистину этот Град был страшен. Сам поэт боялся его и искал спасения в другом Риме, быть может, столь же сур- вом, но в то же время этичном Риме христианском. Мандельштам не умел, как, например, Комаровский и Гумилев, восхищаться силой и хищностью древнего Рима. Он мог изучать зло, но не мог дать согласия на зверский общественный строй.

    В конце концов, Римская империя существовала прежде всего благодаря злу, и, естественно, не старалась его ликвидировать.

    В античном Риме все были бессильны перед злом: люди, сам Град, Юпитер и судьба. Языческий Рим и не думал об обуздании зла, об искоренении страдания. Его сочинил какой-то Раскольников, который считал, что общественный порядок заключается в рациональном определении того, кто обязан убивать и кто должен быть убитым, кто вправе причинят боль и кто обречен на незаслуженные страдания.

    Поэтому Мандельштам одновременно изучал — ибо поэт всегда, даже на прогулке, даже во сне, особенно во сне, что-то изучает — Рим христианский, к которому он относил основные для нашего времени проблемы: диалектику авторитета и свободы, нерушимых общих принципов, догматов, и личных этических убеждений индивидуума, нормы и фантазии.

    5. Roma Christiana

    «Isti ertim [apostoli, Petrus et PaulusJ sunt viri per quos tibi Evangelium Christi, Roma, resplenduit, et quae erat magistra erroris, fasta est discipula veri- tatis. /.../ Isti sunt qui ad hanc gloriam provexe- ' runt, ut gens saneta, populus electus, civitas sacer- dotalis et regia, per sacram beati Petri sedem caput orbis effecta, latius praesideres religione divina quam dominatione terrena».

    Leo / Magnus

    церкви, чтобы креститься, Рим как символ изменил свое содержание. Христиане взяли этот символичный Град, но далеко не все участвовали в штурме. Для некоторых Roma была той страшной женой, которую Иоанн Богослов увидел «сидящую на звере багряном, преисполненном именами богохульными...» (Откр., 17, 3). Святой Иероним полагал, что имя Roma aeterna было написано на лбу этой женщины35, облеченной в порфиру и багряницу, наполненную мерзостями и нечистотою блудодейства ее. Папа Григорий I Великий, в свою очередь, считал, что конец Рима обозначает конец распутной империи, а это равносильно разрушению мира и предвещает Второе Пришествие Христа, тrjv ларо?оіа?ъь.

    Однако христианство приголубило символический Рим. Imperium Romanum превратилось в sacerdotium romanum. Вечный Град стал символом христианского мирового порядка. Рим оказался городом папства. И когда над развалинами античного Рима христианство воздвигло первый храм мира, новым Центром Единства стал Купол св. Петра. Где-то внизу разлагался труп языческого Града. Григорий I, человек античного мира, когда-то спрашивал печально: «Ubi autem sunt qui in eius aliquando gloria laetebantur? Ubi eorum pompa? Ubi superbia?»37. Иаков Бальде, человек барокко, кричал в ужасе:

    An ista Roma! Funus istud est Roma?

    Hie Roma truncus? Hoc cadaver est Roma38?

    А где-то в облаках высился купол ев. Петра, устремляясь к Богу в знак того, что центром христианской оіко?^іе?т] является Рим.

    В русской духовной культуре XIX века к папскому Риму наметились два абсолютно противоположных подхода.

    Первый восходит к старинной православной традиции. Никаких разговоров с католическим Римом, столицей Антихриста, который прельстился на третье дьяволово искушение и изменил заветам Евангелия ради царства земного. Такого мнения придерживались славянофилы и разные их последователи. Единство католического Рима ложно, писал Иван Киреевский, ибо оно основано на принуждении. Настоящего единства можно достичь, провозглашал в свою очередь Хомяков, только в свободном православном братстве39.

    Чтобы осознать силу этой непримиримости, стоит лишь прочесть несколько фраз Достоевского40.

    Второй подход сформировался в процессе полемики с этим, так сказать, православным сепаратизмом. Очень часто он равносилен восхищению папским Римом. Его начало связано с именем и деятельностью Чаадаева, но его особенно интересным представителем является Владимир Соловьев, под непосредственным влиянием которого находился в эпоху «Камня» Осип Мандельштам.

    Соловьев полагал, что языческим Римом владел ложный человеко-бог, цезарь, христианским же миром правит настоящий Богочеловек, Христос:

    «У пределов Кесарии и на берегах Тивериадского озера Иисус низверг кесаря с его престола [... ] В то же время Он подтвердил и увековечил всемирную монархию Рима, дав ей истинную теократическую основу. В известном смысле это было лишь переменой династий: династию Юлия Цезаря, верховного первосвященника и бога, сменили династия Симона Петра, верховного первосвященника, и слуги слуг Божиих»41. «У Христа, — писал философ в «Оправдании добра», — несравненно больше власти, нежели у римского кесаря»42. Вот почему Христос, читаем в монографии Е. Трубецкого о Соловьеве, «утвердил и увековечил всемирное Царство Рима. [...]». С этой точки зрения Соловьев объясняет «вечность Рима». В отличие от других царств, которые разрушаются, римское царство в его глазах — постоянные рамки Царствия Божия на земле, и это — потому, что недвижимая скала Капитолия получила свое освящение от этого камня, на котором Спаситель утвердил свою Церковь»43.

    Рим христианский как парадигма универсализма, основанного на духовном авторитете, эта чаадаевская и соловь- евская тема всколыхнула поэтическую фантазию Мандельштама. В 1913 году он написал стихотворение, которое, между прочим, открывает римский цикл в «Камне»:

    Он утвердился купола победой.

    Послушаем апостольское credo:

    Несется пыль и радуги висят.

    В сознании человека, воспитанного в культуре восточного христианства, купол св. Петра должен был вызвать особенные мысли. Для православных католицизм — это прежде всего готический храм, вытянутые башни которого, как пишет Евдокимов, говорят, что человек хочет покинуть землю, беспокойную и страшную, и улететь в небесные районы, безгреховные и спокойные. И хотя форму купола выдумал античный мир, она воистину сочетается с церковью. Церковный купол соединяет под собою людей, которые не покидают эту бедную землю, но намерены совместно бороться за Царство Божие. Его плавные линии выражают мягкое нисхождение Христовой любви. Под куполом человек чувствует себя безопасным и не боится бесконечности44. Поэтому в стихотворении Мандельштама купол является символом соборного единства людей в их земной жизни, духовным Центром человечества. Всякий протестантизм — это борьба с Центром. В этом же 1913 году поэт написал стихотворение — вариацию на слова Лютера, провозглашенные в Вормсе в мае 1521 года: «Ніег stehe ich — ich kann nicht anders»:

    «Здесь я стою — я не могу иначе»,

    Не просветлеет темная гора —

    И кряжистого Лютера незрячий

    Витает дух над куполом Петра.

    Тем более он был изумлен духовной силой папства, которая помогла Риму пережить все бури.

    Эту мысль он выразил как настоящий поэт. Так как после третьей строки стоит двоеточие, то информацию, заключенную в четвертой, мы можем считать эквивалентом credo, передачей самой сути «Верую».

    Пыль несется перед бурей. Радуги висят на куполе неба после бури в знак завета, который был установлен между Богом и «всякою душою живою» (Быт., 9, 11-17). Поэтический образ подсказывает мысль о том, что Рим переживет все бури, ибо так хочет Бог.

    Первая строфа — это необыкновенная цепь ассоциаций: папский Рим вызвал образ купола св. Петра, купол напомнил об апостоле и апостольском credo. Во второй строфе эта цепь еще более поразительна:

    На Авентине вечно ждут царя —

    Двунадесятых праздников кануны, —

    И строго-канонические луны

    Не могут изменить календаря.

    Авентин, как нам уже известно, — холм плебейский. Первая строка вызывает мысль о народе, которому нужна власть: норма и порядок. Ожидание, в свою очередь, сочетается с канунами, ведь канун — это бдение. Кануны праздников вводят нас в литургический календарь, которым, согласно Ветхому Завету (Сир., 43, 7), управляет лунный год. Основной чертой лунной системы является беспрерывное отставание по сравнению с солнечным годом. Эта граница еще у древних евреев была настолько велика, что они жили в конфликте между натуральным и литургическим календарями. По всей вероятности, строфа подсказывает мысль о том, что Рим, подобно христианскому году, — священное противоречие догматов и натуры.

    Канонические луны навели наконец фантазию поэта на образ луны над Форумом:

    Над Форумом огромная луна,

    И голова моя обнажена —

    О холод католической тонзуры!

    Архаизм «дольний (или скорее дольный) мир» обозначает мир земной, землю под солнцем. Опосредованным способом поэт сочетает луну с солнцем. Это сочетание образует эмблему вечности. Мы можем ее найти в поэзии Тютчева, у которого она появляется именно в связи с Римом. Но вместе с тем Овидиев образ луны над форумом45 в стихотворении «Рим ночью» (1850) преисполнен спокойствием:

    Как сладко дремлет Рим в ее лучах!

    Как с ней сроднился Рима вечный прах!..

    У Мандельштама луна, как Везувий, осыпает пеплом времени символ вечности, Рим. Это, конечно, не месяц кровавый Железных римских ночей46 из стихотворения Николая Гумилева, не луна д’анунциан- ских завоевателей и хищников. В каком спектакле мы участвуем? В каком-то исполинском di delle Ceneri?

    Мы можем только догадываться, кто смотрит на это эсхатологическое theatrum vanitatis et mortis? Русский, которые стал католическим монахом? Владимир Печерин? Иван Гагарин? Может быть, во всем римском цикле Мандельштам говорит устами «масок» вроде personae Эзры Паунда? Нам известно лишь одно. Если в первой строфе поднимались плавные линии: купол неба, на котором висит радуга, купол св. Петра, художественная реплика Божиего творения — неба, то в строфе последней перекликаются символы центра — круги: луна, голова, тонзура. Тонзура — знак священства. По-латыни это таинство называется ordo — «порядок». А порядок всегда связан с иерархией и авторитетом, основами папского Рима.

    Итак, в этом первом стихотворении о Вечном Граде Мандельштам указал на понятия, которые сочетались в его сознании с христианским Римом: на идею сильного духовного авторитета, соединяющего людей, на антиномию между догмами и натуральной жизнью, прежде всего личной свободой, на принципы иерархии и порядка, которые являются основой всякой общественной жизни.

    6. Regina viarum

    Я думаю, что страна и народ уже оправдали себя, если они создали хоть одного совершенно свободного человека, который пожелал и сумел воспользоваться своей свободой,

    Осип Мандельштам. «Чаадаев» (1910).

    В 1914 году Мандельштам написал стихотворение «К энциклике папы Бенедикта XV». Отдавая в печать этот политический экспромт, он дал ему краткое заглавие: «Епсусііса».

    Под таким же заглавием напечатал в 1864 году свое стихотворение Тютчев, отвечая на энциклику папы Пия IX «Quanta сига», которая определяла свободу совести как одно из «заблуждений века».

    Над лженаместником Христа.

    Столетья шли, ему прощалось много,

    Кривые толки, темные дела,

    Но не простится правдой Бога

    Его последняя хула47.

    Восточные христиане всегда были убеждены, что свобода выбора дана человеку самим Богом. Она является структурным свойством человека, и именно потому мир полон неожиданностей, всегда загадочен, вечно таинствен. Без свободы совести не было бы ни жизни и движения в сфере ценностей.

    Мандельштам написал стихотворение — реплику на тютчевское обвинение, потому что энциклику Бенедикта XV он считал ответом на заблуждения Пия IX. Послание Бенедикта было для него доказательством мудрости Рима: первосвященник не решился уничтожить преподнесенную человеку самим Богом внутреннюю свободу, которая составляет сущность бытия христианина.

    Есть обитаемая духом

    Свобода — избранных удел.

    Орлиным зреньем, дивным слухом

    Священник римский уцелел.

    Папа уцелел как символ единства, потому что Рим является «точкой», «где это единство стало плотью, бережно хранимой, завещаемой из поколения в поколение»48. Эту связь соблюдает авторитет Рима — сила совершенно особого разряда. Василий Розанов, которого поэт читал внимательно, писал: «Сила — вот отличие, вот сущность Рима. [... ] Там есть бесконечная дисциплина. Но эта дисциплина не мертвая, а живая»49. Что именно означает эта «живая дисциплина»?

    Эрих Фромм различает два авторитета. Один, который основывается на повелении и потому имеет чисто внешний характер. По правде, он равен физическому насилию. Другой проявляется как обязанность, как совесть, как super ego50.

    Священную связь человечества может обеспечить только этот второй, внутренний авторитет. Римская «живая дисциплина» — это, по Мандельштаму, именно внутренний авторитет, задача которого состоит не в уничтожении свободы, а в том, чтобы обеспечить связь. Поэтому самый звук Roma, в котором Розанову слышалась прежде всего сила: г/ рсорт/ — «сила» и около него прилагательные и глаголы одного корня, например pcopcuos, —а, —о? 51, Мандельштам сочетал со справедливостью и радостью:

    И голубь не боится грома,

    Которым церковь говорит;

    В апостольском созвучьи: Roma!

    Он только сердце веселит.

    Я повторяю это имя

    Под вечным куполом небес,

    Хоть говоривший мне о Риме

    В священном сумраке исчез!

    Несколько месяцев раньше поэт написал стихотворение «Посох», темой которого является путешествие Чаадаева в Рим, «это странное путешествие, занявшее два года (его) жизни, о которых мы знаем очень мало, больше похоже на томление в пустыне, чем на паломничество»52.

    Рим стал царицей путей, потому что — как указывает Монтень — он единственный город соборный, настоящая столица всех христианских народов53. Путешествие в Рим — это воздание почестей идее единства и священной связи. Уже Пруденций утверждал, что Бог, который велел человечеству соблюдать единство в одном законе, сделал всех цивилизованных людей римлянами. Римское государство приготовило путь Господу, прямыми сделало стези ему. Христос не мог явиться в мире диком, in orbe feroci. Без римского государства, каким бы оно и ни было, кажется совершенно невозможным дело обновления, opus reparationis. Auctoritas Romana предшествовала Auctoritati Christi. В конце концов сам Христос был гражданином Рима, civis Romanus54.

    Из всех русских поэтов XX века эту священную связь чувствовал так сильно, кажется, только один Мандельштам. Для Сергея Городецкого Рим был Центром Прекрасного, для Михаила Кузмина — Господним Садом55. Первый «пошел в далекий Рим» как парнасец, второй — как соскучившийся по раю пилигрим. Быть может, только один Вячеслав Иванов чувствовал так же, как Мандельштам. Ведь он, точно так же как автор «Камня», идею всеединства унаследовал от Соловьева, но не принял теократической системы философа. Правда, «признание России третьим Римом переплеталось у Соловьева с чувством греховности России и с призывами к покаянию»56. Но Иванов пошел еще дальше. Для него всеединство — чисто духовная ценность. Ее символом является Третий Рим как Крепость Святого Духа. Ее можно осуществить только вне государственности: «...Не в государственности мы осознаем назначение наше, и [... ] даже если бы некая правда была в имени «третьего Рима», то уже самое наречение нашей вселенской идеи (ибо «Рим» — всегда «вселенная») именем «Рима третьего», то есть Римом Духа, говорит нам: «Ты, русский, одно помятуй: вселенская правда — твоя правда; и если ты хочешь сохранить свою душу, не бойся ее потерять»57.

    Такие идеи Мандельштам нашел уже у Чаадаева.

    «...Чаадаев и словом не обмолвился о «Москветретьем Риме». В этой идее он мог увидеть только чахлую выдумку киевских монахов. Мало одной готовности, мало доброго желания, чтобы начать историю. Ее вообще немыслимо начать. Не хватает преемственности, единства. Единства не создать, не выдумать, ему не научиться. Где нет его, там в лучшем случаепрогресс, а не история, механическое движение часовой стрелки, а не священная связь и смена событий»58.

    отрицать на своей родине59. Или — я вижу этот парадокс по-мандель- штамовски — каким образом философ, который признавал историю, мог ее преодолеть.

    Преодолел ее сперва сам Мандельштам. Уже в 1910 году он писал: «Настоящее мгновение может выдержать напор столетий и сохранить свою целость, остаться тем же сейчас»60. Он не был мистиком, отрицающим «вечность во времени», хотя бы потому, что «вечное сейчас» — это ведь время61. И этой верой наделил Мандельштам своего Чаадаева:

    Посох мой, моя свобода —

    Сердцевина бытия,

    Скоро ль истиной народа

    Станет истина моя?

    Паломничество является фигурой жизни. Без посоха homo viator не может путешествовать. Каждый выбирает у судьбы свой посох. Для парнасца Сергея Городецкого посох был символом поэзии, поэтического творчества62. Для ман- делыптамовского Чаадаева — это символ внутренней свободы, дар русской земли, с которым он может начать свое паломничество. Свобода выбора не осуществлялась на Западе «в таком величии, в такой чистоте и полноте. Чаадаев принял ее как священный посох и пошел в Рим»63.

    Я земле не поклонился

    Прежде, чем себя нашел;

    Посох взял, развеселился

    И в далекий Рим пошел.

    Но Россия может не дождаться великой перемены. Ведь «на Западе есть единство! С тех пор, как эти слова вспыхнули в сознании Чаадаева, он уже не принадлежал себе и навеки оторвался от "домашних" людей и интересов»64:

    Пусть снега на черных пашнях

    Не растают никогда,

    Но печаль моих домашних

    Снег растает на утесах,

    Солнцем истины палим.

    Прав народ, вручивший посох

    Мне, увидевшему Рим!

    Сущность паломничества Чаадаева в Рим заключается в правде: «истина дороже родины»65. И хотя сам Мандельштам считал, что «Чаадаев не раскрыл их вещего смысла»66, мы можем сказать, что его раскрыли стихотворения и статьи самого поэта.

    Если время есть орудие Духа, то человек, обладая свободой выбора, может уйти из царства существующих институтов благодаря насильственному авторитету, ложному всеединству, убийственному порядку, несправедливой иерархии и включиться в священную связь, в «вечное сейчас». Он может войти в Рим, сидя — как Чаадаев — «в деревянном флигеле особняка»61 и проповедуя в «аглицком» клубе. Может войти в символический Рим, где авторитет не убивает свободы, где порядок является источником животворного движения, а иерархия не унижает человека. Вечный Рим, который заботится о том, чтобы культура развивала инициативу личности, а дисциплина берегла человека перед своеволием ближнего и его собственным.

    Je пе fais pourtant de torn a personne,

    En suivant les ch'mins qui ne menent pas a Roma.

    Georges Brassens

    И все-таки Мандельштам... разочаровался в Риме. В 1915 году он написал: , потому что почва Рима камениста, потому что Рим — это Эллада, лишенная благодати»68. И вернулся к греческой утопии Фридриха Шиллера, придав ей такую блестящую форму, что его эллинизм можно считать одной из наиболее гуманистических идей европейской поэзии XX столетия.

    «город, любящий сильным поддакивать», «мертвых цезарей злые щенки» «превратили в убийства питомник»69, поэт заплакал. Заплакал, потому что это был для него не труп, а человек, «медленный Рим-человек». А он не мог забыть о человеке.

    с Римом. Мысль о том, что он может быть разрушен, преследует меня как кошмар»70.

    Нет, он не может быть разрушен. Потому что разрушить Рим — это уничтожить человечество и его культуру. Разбить вселенную, которую из небытия вырвало человеческое сознание. А ведь сознание — тот же Рим.

    1 Стихотворения О. Э. Мандельштама привожу из Собрания сочинений под редакцией Г. П. Струве и Б. А. Филиппова, т. I, Washington, 1967. Неопубликованные варианты печатаются по спискам, любезно предоставленным автору Надеждой Яковлевной Мандельштам. Рим Мандельштама — это для меня символ, равно как и для Н. С. Гумилева и Г. П. Струве, который писал на эту тему в статье «Итальянские образы и мотивы в поэзии Осипа Мандельштама». Studi in опоге di Ettore Lo Gatto e Giovanni Maver, Roma, 1962, p. 601-614.

    2 Kenneth J. Pratt. Roma as Eternal. «Journal of the History of Ideas», vol. XXVI, 1965, n. 1, p. 43.

    3 Cm. Mircea Eliade. Le mythe de Petemel retour. Paris, 1949.

    5 Цитирую по книге: Б. M. Эйхенбаум. Сквозь литературу. Л., 1924, с. 198.

    6 Н. С. Гумилев. Собрание сочинений, т. IV. Washington, 1968, с. 365-366.

    7 Излагаю по книге: Walter Rehm. Europaische Romdichtung. Munchen, 1960, s. 19-30.

    8 Plinius. Nat. Hist., Ill, 5.

    10 Rehm. Romdichtung, s. 26.

    11 Цитирую по книге: В. А. Катанян. Маяковский. Литературная хроника. М., 1948, с. 57. О городе в поэзии Маяковского см. L. Stahlberger. The Symbolic System of Majakovskij. The Hague 1964, p. 44-63.

    12 Cp. еще стихотворение «От жизни той...». Ф. И. Тютчев. Полное собрание стиховорений. Л., 1957, с. 253.

    13 Излагаю по книге: М. J. Siemek. Frederyk Schiller. Warszawa, 1970, s. 139-146.

    15 Строфа вторая первоначального варианта является четвертой в окончательной версии, третья — без изменений, четвертую цитирую ниже.

    16 О. Э. Мандельштам. Собрание сочинений, т. II. Washington, 1966, с. 347.

    17 Ks. Biskup Henryk Strakowski. Chrystus-Baranek w Pismie Swietym. Lublin, 1961, s. 11-12.

    18 Appian, XIV, 153; Diogenes Laertius, Vitae philosophorum, Prol., 6-7.

    20 «Исчадье тяжких снов» встречаем у Анненского в его парафразе стихотворения Верлена, которую Мандельштам знал и даже цитировал.

    21 Мандельштам. Собр. соч., т. II, с. 356.

    22 Livius. Ab Urbe, III, 54.

    23 Ovidius. Tristia, I, V, 66-70; I, III, 33-34.

    25 В одном из своих писем П. Вяземский парафразировал строку Корнеля, которую я взял в качестве эпиграфа. %

    26 Ovidius. Tristia, III, X, 31-32; Ex Ponto, I, II, 109-12; Tristia, III, X, 13-16, 33-34, 56-60, XII, 29-30.

    27 И. Ф. Анненский. Стихотворения и трагедии. Л., 1959, с. 274.

    28 Мандельштам. Собр. соч., т. II, с. 294

    30 См. James J. Frazer. The Golden Bough.

    31 Sextus Empiricus. Adv. math., IX, 19; Plutarchus, De def., 17.

    32 И поэтому Кузмин подвергнул Pax Romana очень резкой критике. М. А. Кузмин. Нездешние вечера. Стихи. Пг., 1921, с. 104105.

    33 Е. А. Баратынский, — пишет Е. В. Купреянова, — «как это было указано нам Б. В. Томашевским, употребляет слово «недоносок» в качестве перевода французского avorton, наряду с значением «рожденный до срока», имеющим значение «мертворожденный». Е. А. Баратынский. Полное собрание стихотворений. Л., 1957, с. 368.

    35 Hieronymus. Epistulae, CXXI, II.

    36 Rehm. Romdichtung, s. 36-37.

    37 Ibid., s.36.

    38 Ibid., s.151.

    40 См. Ф. M. Достоевский. Полное собрание сочинений, т. XI, ч. I. С.-Пб., 1895, с. 183.

    41 Из книги: В. Соловьев. La Russie et L’Eglise universelle. Цитирую по книге: К. В. Мочульский. Владимир Соловьев. Жизнь и учение. Paris, 1951, р. 186.

    42 В. С. Соловьев. Собрание сочинений. Изд. 1-е, т. VI, С.-Пб., без даты, с. 205.

    43 Б. Н. Трубецкой. Миросозерцание В.С.Соловьева, т. I, М., 1913, с. 549.

    45 Ovidius. Tristia, I, 3, 37-30.

    46 См. H. Гумилев, Рим (1912) — в сборнике «Колчан», 1916.

    47 Тютчев. Полное собрание стихотворений, с. 221.

    48 Мандельштам. Собр. соч., т. II, с. 328.

    50 См. Е. Fromm. Escape from freedom. New York, 1941.

    51 Розанов. Избранное, с. 131-132.

    52 Мандельштам. Собр. соч., т. И, с. 329.

    53 М. de Montaigne. Essais, III, 9.

    55 С. M. Городецкий. Стиховторения. M., 1956, с. 98-99; Кузмин. Нездешние вечера, с. 96.

    56 Н. А. Бердяев. Проблема Востока и Запада в религиозном сознании Вл. Соловьева. Сборник первый. О Вл. Соловьеве. М., 1911, с. 121.

    57 В. И. Иванов. По звездам. С.-Пб., 1909, с. 318.

    58 Мандельштам. Собр. соч., т. II, с. 328.

    60 Мандельштам. Собр. соч., т. II, с. 349.

    61 Там же, с. 360-61.

    62 С. М. Городецкий. Цветной посох. С.-Пб., 1913, с. 13-14.

    63 Мандельштам. Собр. соч., т. II, с. 333.

    65 Там же, с. 330.

    66 Там же.

    67 Там же, с. 329. •

    68 Там же, с. 360.

    70 Dietrich Bonhoeffer. Widerstand und Ergebung. Briefe und Aufrechnungen aus der Haft. Munchen, 1965, (письмо от 23.1.1944).

    Раздел сайта: