• Приглашаем посетить наш сайт
    Гнедич (gnedich.lit-info.ru)
  • Нерлер П.М.: Cor amore. Этюды о Мандельштаме.
    Свидетельница поэзии (Надежда Мандельштам)

    Свидетельница поэзии (Надежда Мандельштам)

    Алексею Любимову

    Памяти Евгения Пермякова

    Куда как страшно нам с тобой,

    Товарищ большеротый мой...809

    Милый, милый, как соскучилась...810

    Вы, Наденька, очень умная женщина

    и очень глупая девчонка...811

    Наденька Хазина родилась 18 (30) октября 1899 года в Саратове... Надежда Яковлевна Мандельштам умерла 29 декабря 1980 года в Москве...

    Долгая, отчаянно трудная и неслыханно счастливая жизнь!..

    I

    ПЕРЕЖИТОЕ

    Саратов и Киев. Семья

    ...Родилась Надя Хазина в купеческо-губернском Саратове, последним ребенком в семье. Квартировали в доме Жаркова, что на Большой Воздвиженской, недалеко от реки, а когда дети подросли, то переехали немного повыше, на Малую Казачью812.

    ...Отец, Яков Аркадьевич Хазин, — высокий, прямой и кареглазый, носил сюртуки одинакового покроя и звал свою пепельноволосую младшую дочку почему-то «рыжиком»813. Сын кантониста и убежденный атеист, он, под влиянием семейной кухарки Дарьи (она же Надина нянька, водившая ее по храмам), исправно соблюдал православные посты. Из двух своих дипломов Санкт-Петербургского университета — математического и юридического — больше любил первый, но для жизненного употребления выбрал второй — за то, что лучше кормил. И не ошибся: молодой и блестящий юрист, присяжный поверенный и адвокат, он неплохо зарабатывал.

    В начале 1900-х гг., когда в провинциальном Саратове ему стало тесно, он отправил младшую дочь в Швейцарию, а сам с остальным семейством перебрался на Днепр — в Киев. От Саратова, а точнее от Волги, на всю жизнь остались неодолимая кулинарная страсть к осетрине и еще своеобразная смесь барства с кротостью и скупостью (его любимая шутка: «У меня нет богатого отца»).

    Яков Аркадьевич был человеком мягким и податливым, любил присесть на корточки и раздвинуть руки, чтобы обнять сразу всех вернувшихся с прогулки детей. У него, вспоминала дочь, «не было повелительных интонаций». отец — Николай Корнильевич Маккавей- ский, знаток топографии Страстей Христовых, преподавал на кафедре пастырского богословия и педагогики Киевской Духовной академии.

    С зятем Яков Аркадьевич был ровен и дружен, а тот любил послушать его рассказы и весной 1929-го даже собирался написать по их канве четырехлистную повесть «Фагот»: «В основу повествования положена “семейная хроника”. Отправная точкаКиев эпохи убийства Столыпина. Присяжный поверенный, ведущий дела крупных подрядчиков, его клиенты, мелкие сошки, темные людиданы марионетками,на крошечной площадке с чрезвычайно пестрым социальным составом героев разворачивается действие эпохиспецифический воздух “десятых годов”. Главный персонажоркестрант киевской оперы“фагот”. До известной степени повторяется прием “Египетской марки”: показ эпохи сквозь “птичий глаз”. Отличие “Фагота” от “Егип<етской> марки”в его строгой документальности,вплоть до использования кляузных деловых архивов. Второе действиепоиски утерянной неизвестной песенки Шубертапозволяет дать в историческом плане музыкальную тему (Германия)»814.

    В конце жизни, ощутив на самом себе всю силу «советского», а не «римского» права (он проиграл ЧК суд из-за собственной квартиры), он оставил юриспруденцию и переключился на свою «первую любовь» — математику, всю жизнь остававшуюся тайной его и недостижимой мечтой815. Всё приговаривал: «Больше 16 часов в сутки я работать не могу»816.

    Умер Яков Аркадьевич Хазин 8 февраля 1930 года817.

    Младшая дочь унаследовала от отца роскошный математический лоб, а от матери — поразительно красивые пепельные волосы («седенькие») и чистую кожу. И от обоих — прекрасно подвешенный и очень острый язык.

    ...Вера Яковлевна Хазина числилась по иудейскому вероисповеданию. С мужем она, возможно, познакомилась еще в Петербурге, когда училась на врача на Высших женских медицинских курсах при Медико-хирургической академии, первых в России. Но поженились они, — спасаясь, по-видимому, от давления собственных мишпух818, — во Франции: тамошние гражданские браки признавались в России, а вот межконфессиональные браки в самой России решительно не приветствовались, причем переход из православия в иное вероисповедание даже преследовался819.

    «Она была крошкойне доходила ему до плеча, а помещалась где-то под его локтем. Оба они до революции были чересчур полные. У отца это не бросалось в глаза из-за роста, а мать казалась просто шариком. Она ездила за границу лечиться от полноты, но ничего не помогало, потому что ели мы по-русски, обильный московский стол с селянками, пирогами, расстегаями»820.

    21 мая 1934 года, ликвидировав комнату в Киеве и распродав мебель, Вера Яковлевна приехала в Москву — «доживать жизнь с зятьком и дочкой, которые наконец-то обзавелись квартирой. Никто не встретил ее на вокзале, и она была злой и обиженной. Но все эти чувства испарились в тот миг, когда она узнала об аресте О.М. Тут в ней проснулась либеральная курсистка, знающая, как относиться к правительству и арестам»821.

    Пока зять и дочь отбывали сталинское «чудо о Мандельштаме» — высылку в Чердынь и ссылку в Воронеже, теща стерегла их квартиру в Нащокинском и еще подушку со стихами зятя. Когда Осипа Эмильевича арестовали, она оставалась единственным представителем «семьи», прописанным в мандельштамовской квартире. Но была она только съемщицей в квартире зятя: кооператив как бы «сдал» ей одну из двух его комнат сроком на пять лет, начиная с 15 февраля 1939 года822.

    С середины 1937 года Вера Яковлевна с дочерью почти не виделась: пребывание Надежды Яковлевны в Москве, не говоря об Осипе Эмильевиче, могло быть — и было — только нелегальным. Но Вторая мировая вновь соединила мать и дочь823.

    ...Отрочество и юность Нади Хазиной прошли в Киеве. Сначала Хазины поселились в доме № 10 по Большой Васильковской824, затем жили в доме № 25 по Рейтарской825. А в 1911 году они переехали еще раз — в дом № 2 по Институтской улице: угловой по Крещатику, — прямо напротив городской Думы826.

    Надя была четвертым и последним ребенком в семье: двое старших были голубоглазыми, а двое младших — кареглазыми. Самой старшей была сестра Аня, родившаяся в 1888 году. Она жила в Петрограде, нищей приживалкой в квартире папиного брата, и умерла от рака в июне 1938 года, в один год с Осипом Мандельштамом и его отцом.

    Это удивительно, но обоих Надиных братьев звали в точности так, как и двух мандельштамовских, — Шура и Женя! Свой бойцовский характер Надя закаляла в непрестанных битвах и драках с братьями, так и норовившими поиграть ею в футбол или посадить на шкаф. Братья были погодками, 1892 и 1893 годов рождения, причем Шура родился в самый последний день «своего» года — 31 декабря827.

    Уклонившись от петлюровской мобилизации, оба добровольно пошли в Белую армию. Старший, Александр, — кажется, самый лю- бимый — выпускник Первой киевской гимназии и петербургского юрфака, бежал от большевиков на Дон и, предположительно, погиб уже в 1920 году. Кто-то, по слухам, видел его в Константинополе, но когда бы и так — из эмиграции никаких признаков жизни он не подавал.

    Средний, Женя, и родился, и умер на шесть лет раньше Нади. Как и Шура, был в Белой Аармии. Скрывая свое белогвардейское прошлое, с трепетом дожил в Москве до 80 лет. Страх разоблачения хотя и сделал его «самым сдержанным и молчаливым человеком на свете»828, но нисколько не мешал той реальной помощи, которую он всегда и без промедления оказывал сестре и ее опальному мужу-поэту. Это у него, на Страстном, 6, всегда, если было нужно, она останавливалась, и это ему, Женьке, она всегда могла доверить любые — в том числе самые деликатные — поручения, связанные с Осиным архивом или Осиной книгой: так что вполне логично, что секретарем первой комиссии по литнаследию был именно он.

    Обе братнины жены — и Софья Касьяновна Вишневецкая, и Елена Михайловна Фрадкина — были еще и Сонькой и Ленкой, то есть подругами Надьки Хазиной из их безбашенного киевского «табунка», обе — театральные художницы из круга Александры Экстер и Александра Мурашко, к тому же еще и частые соавторши. Обе — вместе с Надеждой Яковлевной и Любовью Михайловной (Любой) Козинцевой, женой Эренбурга, и другими — истово оформляли революционные торжества в Киеве к Первомаю 1919 года829.

    Сонька приехала в Москву почти одновременно с Надей (в 1921 году) и устроилась в таировский Московский Камерный театр. В 1924 году она ушла от Е.Я. Хазина к Николаю Адуеву, поэту-конструктивисту, в доме которого держала что-то вроде салона. Но вскоре колобок покатился дальше, и она стала женой Всеволода Вишневского, самого идейного и благополучного советского драматурга. В 1941 году она и сама вступила в партию, в 1951-м — за оформление спектакля Вишневского «Незабываемый 1919-й» — даже стала лауреатом Сталинской премии второй степени. К чести этой семьи, Вишневские регулярно посылали Мандельштаму в Воронеж деньги.

    Ленка доучивалась уже в Москве, во ВХУТЕМАСе, — у Кончаловского и Лентулова. Как с «невесткой», у Надежды Мандельштам были с ней непрекращающиеся проблемы830.

    Младших брата и сестру, Женьку и Надьку, связывала неизменно и нежная дружба, омраченная лишь однажды — перед смертью матери831832. В 1974 году его не стало.

    ...В детстве Надя много болела, и в 1905—1914 гг. родители не раз вывозили ее лечиться в Европу — в Швейцарию, где она прожила два года, Германию, Францию, Италию, даже в Швецию. Благодаря этим поездкам и гувернанткам, она освоилась с французским и немецким, а заодно и с английским языками833.

    В Киеве она окончила Киевскую женскую гимназию Аделаиды Владимировны Жекулиной — лучшую в городе. Она находилась в доме 26 по Большой Подвальной834; позднее для жекулинских гимназии и высших курсов было выстроено специальное здание на Львовской, 27а835. Занятия шли по программе, разработанной для мужских гимназий, преподавали отличные педагоги — своих питомиц Жекулина приуготовляла к взрослой самостоятельной жизни836.

    Сохранился листок с записью о поступлении Н. Хазиной в гимназию: пятерки по закону Божьему, по русскому и немецкому языкам, четверка по математике. Успеваемость в старших классах была скромней: по одной только истории неизменные пятерки837.

    Гимназисткой она однажды видела царский проезд. Глядя на царевича и четырех царевен (средняя, Мария, была ее ровесницей), она вдруг осознала, что сама — «гораздо счастливее этих несчастных девчонок: ведь я могу бегать с собаками по улице, дружить с мальчишками, не учить уроков, озорничать, поздно спать, читать всякую дрянь и дратьсяс братьями, со всеми, с кем захочу... С боннами у меня были очень простые отношения: мы чинно выходили из дому вместе, а затем разбегались в разные стороныона на свиданье, а я к своим мальчишкамс девочками я не дружилас ними разве подерешься как следует! А эти бедные царевны во всем связаны: вежливы, ласковы, приветливы, внимательны... Даже подраться нельзя... Бедные девочки!» («Девочки и мальчик»).

    Между 8 ноября 1917 и 20 мая 1918 гг. и, несомненно по настоянию отца, Надя проучилась два неполных семестра на юридическом факультете Киевского университета Святого Владимира838. Подбить ее на большее было уже нельзя, отцовы ремесло и хлеб ее решительно не прельщали.

    В 1918—1919 гг. она входила в круг (по ее выражению — «та- бунок») киевской богемно-артистической молодежи, по определению революционной и экстремально левой. Все же заметим, что «табунок» этот — в воспоминаниях Н. Мандельштам — из того же словесно-смыслового ряда, что и «потрава»: леваки в искусстве делали примерно то же, что большевики в политике и общественном устройстве.

    Членами «табунка» были А. Тышлер, Р. Фальк, Б. Лившиц, А. Дейч, М. Эпштейн и др.839 Сама Н.М. занималась живописью в студиях Александры Экстер и Александра Мурашко840, но училась и у неоклассика М.Л. Бойчука841.

    842. Ко всем остальным своим взрослым знакомым и собеседникам (а их было превеликое множество за ее долгую жизнь, в том числе и куда более близкие, например, Борис Кузин) она обращалась исключительно на «Вы», точнее на «вы», ибо «Вы» с большой буквы она категорически не писала.

    Так же поначалу обращалась она и к Мандельштаму — своему «братику» и «дружку», но все-таки не-киевлянину...

    Киев. Первомай девятнадцатого.

    Встреча с Мандельштамом

    Автор «Камня» приехал в Киев в середине апреля 1919 года — в несколько неожиданной для себя официозной роли наркомпросов- ского комиссара, или эмиссара. Он был откомандирован из Москвы, где работал в Отделе реформы высшей школы в Наркомпросе, для работы в Театральном отделе Киевского Губнаробраза843. Вместе со своим средним братом (Шурой) и другим откомандированным — Рюриком Ивневым — он остановился в гостинице «Континенталь», раз или два читал свои стихи на вечерах.

    Кульминацией его «эмиссарства», как, возможно, и всего большевистского присутствия в Киеве в 1919 году, стало карнавально яркое празднование Первомая.

    Этот день, — быть может, самый важный и самый насыщенный в его жизни — сложился из трех разрозненных составляющих.

    Утром — поход в Киево-Печерскую Лавру, впечатление — самое удручающее: «...Здесь та же “чрезвычайка”, только “навыворот”. Здесь нет “святости”»844.

    Днем — собственно первомайские торжества и демонстрация на Софийской площади, где разместились не только собор и памятник Хмельницкому, но и цитадель советского правительства. Площадь, да и весь город стараниями добровольцев-авангардистов — художников, литераторов, артистов и музыкантов — изменились до неузнаваемости.

    Через улицы тянулись полотнища с подобающими случаю лозунгами, наспех разрисованными студийцами и студийками Экстер (их развешивали и натягивали накануне ночью сами художники, врываясь — не хуже чекистов и в сопровождении тех же управдомов — в квартиры и со смехом будя спящих и трясущихся от страха жильцов). На той же Софийской, рядом с конным, но всё еще бронзовым гетманом поставили гипсовый обелиск в честь Октябрьской революции. Тут же, рядом, такие же гипсовые Ленин и Троцкий и еще узенькая фанерная «триумфальная арка», сквозь которую браво прогарцевали конные красноармейцы и опасливо продефилировали пешие силы и все сознательные граждане. Арку огибала колонна открытых грузовиков, на которых артисты разыгрывали подходящие к случаю агитки, — своего рода первый лав-парад в честь революции и солидарности трудящихся.

    Гипс — этот податливый, но хрупкий и недолговечный материал — вобрал в себя всю хирургию и всю символику момента. На Крещатике — гипсовый же Карл Маркс, на Красноармейской — такой же Фридрих Энгельс, на Европейской площади — Тарас Шевченко (ну чем не «вождь революции»?), перед Оперой — Карл Либкнехт, на Контрактовой — Роза Люксембург, а возле завода «Арсенал» — Яков Свердлов, сраженный буржуазной «испанкой»37.

    Но Мандельштама, стоявшего, скорее всего, на начальственной трибуне на Софийской, впечатлили не аляповатые фигуры-однодневки, а монументальные стены прекрасного собора. Он сказал тогда Ивневу, показывая на них: «Поверьте, что всё это переживет всё»845 846 847 848.

    В тот же вечер состоялась и вторая их встреча. Завершением этого бесконечного дня стало празднованье 26-летия Александра Дейча, критика и переводчика и все из того же киевского «табунка». Отмечалось оно в кафе «ХЛАМ» («Художники — Литераторы — Артисты — Музыканты»), находившемся в подвале той самой гостиницы «Континенталь», где жил Мандельштам. Он спустился вниз и был немедленно приглашен присоединиться к кампании, дружно шумевшей за составленными столиками. За одним из столиков сидела и Надя Хазина, та самая юная художница из театра, вскидывавшая иногда в его сторону прекрасные и полные насмешливого любопытства карие глаза.

    Мандельштама попросили почитать стихи — и поэт, обычно на публике капризный и заставляющий себя уговаривать, тут же и охотно согласился: 39 Смотрела на него и она — зрачки в зрачки, дерзко и загадочно улыбаясь...

    Разгоряченные, они вышли на улицу (оба курили) — и за столики уже не вернулись. Всю ночь гуляли по притихшему после праздника городу, вышли по Крещатику на Владимирскую горку и, забыв о гипсовых идолах и о вполне осязаемых бандитах и страхах40, кружили аллеями по-над Днепром, встречали рассвет над Трухановым островом. И, не умолкая, говорили — обо всем на свете.

    Словно предупреждая о возможных в сочетании с ним осложнениях, Мандельштам рассказывал Наде о Леониде Каннегисере, своем родственнике, убийце Урицкого, и о «гекатомбе трупов», которой на его теракт ответили большевики849 850.

    Пробирал холод, и мандельштамовский пиджак перекочевал на Надины плечи. Но со своей задачей не справлялся и как надо не грел. Не беда: через каждые сто метров парочка останавливалась — они обнимались, целовались, перешептывались...

    Надежда Мандельштам вспоминала об этом так: «В первый же вечер он появился в “Хламе”, и мы легко и бездумно сошлись...»42

    Второго мая в греческой кофейне их «благословил» Владимир Маккавейский, ближайший Надин друг и поэт из семьи богослова851 852 853: большего для освящения таинства любви между евреем, окрещенным методистом, и еврейкой, крещенной православной, явно не требовалось.

    Сама дата 1 мая стала для Осипа и Надежды как бы сакральной и совершенно свободной от пролетарских коннотаций. Осип вспоминал о ней, например, 23 февраля 1926 года, когда писал: «Надюшок, 1 мая мы опять будем вместе в Киеве и пойдем на ту днепровскую гору тогдашнюю...».

    Вспоминали ее и в 38-м, в снежной западне в Саматихе, когда под самое утро 2 мая, ровно в 19-ю годовщину киевской «помолвки», их разбудили энкавэдэшники и разлучили уже навсегда. «Ночью в часы любви я ловила себя на мыслиа вдруг сейчас войдут и прервут? Так и случилось первого мая 1938 года, оставив после себя своеобразный следсмесь двух воспоминаний»44. не успели ничего сказать друг другунас оборвали на полуслове и нам не дали проститься»45.

    ...Тогда, в Киеве Мандельштам провел тогда еще три с лишним недели. Вечером 10 мая — еще один подарок искусства революции: премьера спектакля по пьесе Лопе де Веги «Фуэнте Овехуна» («Овечий источник»), поставленного в Соловцовском театре Константином Марджановым. Угнетенные испанские средневековые женщины дружно восставали против своих угнетателей и насильников, а в самом конце, плотоядно поводя бедрами, ни с того ни с сего кричали: «Вся власть Советам!» Исаак Рабинович, один из лучших учеников Экстер, был сценографом спектакля, а Надя Хазина одной из двух его ассистенток. После представления на поклоны выходили и они, вкушая свою толику успеха — оглушительные аплодисменты и вороха дешевых киевских роз.

    Тогда же, 10 мая была завершена «Черепаха» — стихи ничем еще не потревоженного счастья, где «холодком повеяло высоким от выпукло-девического лба» и где только «мед, вино и молоко».

    Не ранее 24 мая854 — и всё в том же сопровождении — Мандельштам возвращается в столичный Харьков, где хлопочет о командировке в Крым, тогда еще «красный»855. Вскоре, однако, возвращается — вдвоем с Шурой — в Киев, где снова поселяются в «Континентале». После того как их оттуда вежливо попросили, братьев приютил кабинет Я.А. Хазина856.

    Но в конце августа братья все же покинули Киев: с артистическим вагоном доехали до Харькова, оттуда — в Ростов и оттуда, наконец, в Крым. На прощанье Надежда подарила Осипу свою фотографию с надписью: «Дорогому Осе на память о будущей встрече»857.

    Встреча эта, по плану, намечалась еще в Харькове, куда Надя должна была приехать в обществе Эренбургов. Плану, однако, не было суждено осуществиться, так что встреча, хотя и состоялась, но с порядочным опозданием — приблизительно в полтора года.

    Они часто писали друг другу, но сохранилось только четыре письма Н. Мандельштам858. В них она называет своего Осю «милым», «милым братиком» или «милым дружком». времени были упущены.

    На самом деле Надя и не хочет никуда уезжать — и то зовет его к себе в Киев, то, описывая киевские трудности, отговаривает от этого и тут же, через строчку, снова зовет.

    А Мандельштама ждала его причерноморская одиссея — с двумя арестами — в Феодосии и Батуме, с обретением старых и новых друзей — и врагов, и с новыми стихотворениями:

    Недалеко от Смирны и Багдада,

    Но трудно плыть, а звезды всюду те же.

    ...И только в марте 1921 года, узнав от Любы Эренбург новый киевский адрес Хазиных, Осип Мандельштам поехал за ней и увез в Петроград и Москву. А еще через год, в конце февраля — начале марта 1922 года, в Киеве, Осип и Надежда зарегистрировали свой брак: шафером на их свадьбе был Бен Лившиц859.

    МоскваЛенинградЦарское Село

    «Н. Х.», то есть Наде Хазиной, посвящена не только «Черепаха», но и вся «Вторая книга» (1923), а также несколько более поздних стихотворений Мандельштама.

    С самого начала Надежда Яковлевна стала как бы живым продолжением пера или голоса своего мужа: записывала под его диктовку и стихи, и прозу или же переписывала их набело. В результате немалая часть сохранившегося рукописного наследия Мандельштама дошла до нас в ее списках, как авторизованных, так и не авторизованных. Помогала она мужу и в переводной работе (особенно при переводах с английского), нередко переводила и сама.

    В 1922 году он познакомил ее с Цветаевой, а в 1924 году, в Царском Селе, с Ахматовой. Цветаевский «прием» вышел ледяным, буквально «мордой об стол», а ахматовский — простым и теплым: дружба с А. Ахматовой, тогда начавшись, не прекращалась до самой ее смерти.

    С этого времени Осип и Надежда стали почти неразлучны. Жена сопровождала поэта практически во всех его поездках по стране, включая такие специфические путешествия за казенный счет, как ссылки в Чердынь и Воронеж, а также в санаторий в Саматихе. Все эти «путешествия» прекрасно описаны ею самой, они были в такой же степени ее «репрессией», как и его, и на них я останавливаться здесь не буду.

    Разлучали их разве что те случаи, когда она сама, как в 1925— 1930 гг., часто лечилась от хронического туберкулеза в Крыму или когда — во время воронежской ссылки Мандельштама — она ездила по делам в Москву: именно в эти месяцы и недели разлуки он особенно часто писал ей860.

    Впрочем, один биографический эпизод едва не завершился трагически для их союза — это история с Лютиком, или Ольгой Ваксель. Мандельштам знал ее в молодости в Коктебеле прелестной девочкой- подростком. Встретив ее случайно в январе 1925 года в Ленинграде, он был буквально сражен ее женской красотой и невероятным обаянием, подействовавшими на него — и без малейшего усилия с ее стороны — в точности так же, как и на бесчисленных других ее обожателей как до, так и после их встречи и расставания. Он познакомил ее и с женой, которая не только не возревновала его, но и сама подпала под чары ее красоты и обаяния. И если в этом неожиданном треугольнике Лютик и отвечала кому-то взаимностью, то не ему.

    Мандельштам же совсем потерял голову и повел себя как стареющий и богатый бонвиван, добивающийся взаимности в поздней интрижке: снимал номер в «Астории», заказывал в номер ужин и свечи, упадал на колени. При этом Ольга и не пресекала этой возни: не исключено, что в ее голове и впрямь прокручивались планы и риски очередного замужества, к чему в данном случае ее, возможно, подталкивала и мать.

    Во всяком случае, треугольник прорвался в том самом классическом углу, где находилась «старшая» жена — 26-летняя Надежда Яковлевна, вспомнившая о своем «табунковом» свободолюбии. К середине марта она сговорилась со своим будущим спутником — Владимиром Татлиным, — и в один из дней, когда Мандельштам ушел в город, просто стала собирать чемодан и вызвала по телефону свою пассию. Но Осип Эмильевич за чем-то вернулся и, увидев то, чем была занята жена, вдруг увидел и себя, и ее, и Лютика в какой-то совершенно другой перспективе. В одно мгновение он смял и выбросил в корзину, словно отброшенный черновик, весь свой вакселевский проект: женин чемодан закинул на шкаф, ее как раз подоспевшего жениха ласково вытолкал обратно, позвонил Ольге и твердым голосом, почти грубо, уведомил ее об одностороннем прекращении всяких с ней отношений и даже зачем-то упрекнул в нехорошем отношении к людям! Жену же схватил в охапку и увез в Царское Село.

    А в сухом остатке — семейное согласие и несколько дивных стихов!..

    Впоследствии Мандельштам уже не испытывал свой брак на прочность: его платонические влюбленности в Марусю Петровых и Наташу Штемпель, — как и в случае с Лютиком, но безо всяких драм, — были с успехом конвертированы в золотой чекан прекрасных стихотворений. Но и о том, насколько это серьезно было у Мандельштама тогда, зимой 25 года, лучше всего свидетельствуют тоже стихи — 1935 года, обращеанные всё к той же Ольге Ваксель, но уже к мертвой.

    В 1930 году милостивая судьба подарила сорокалетнему Осипу Мандельштаму другое чудо — чудо истинной дружбы. Эту дружбу с биологом Борисом Кузиным он сравнил с выстрелом, вновь разбудившим в нем, маститом спеце-литераторе, все ювенильные таинства поэзии. Этот блестящий, внутренне свободный, живущий научными интересами, дышащий музыкой и стихами человек был ровней Мандельштаму и лучшим его собеседником в оставшиеся годы. Другими его новыми собеседниками в 1930-е годы стали Яхонтов и Харджиев.

    участия. Свою вдовью жизнь она представляла себе только двояко — или вместе с Борисом Сергеевичем или без никого.

    Получилось — без никого.

    МоскваСавеловоКалининСаматиха

    СтруниноШортандыМоскваМалый Ярославец

    Калинин

    При жизни мужа Надежда Мандельштам практически не служила, если не считать работы в редакциях газет — одной московской («За коммунистическое просвещение», теперешняя «Учительская») в 1932 году и в воронежской «Коммуне» в 1934—1935 гг.

    Зато после его ареста и смерти ей пришлось сполна вкусить все прелести советской службы: Струнино — Калинин — Ташкент — Ульяновск — Чита — Чебоксары — Псков — вот географические станции ее жизни и карьеры, педагогической по преимуществу.

    ...В мае 1937 года, после возвращения из Воронежа, не только Осип, но Надежда Мандельштам автоматически лишилась московской прописки. Начались поиски подходящего жилья за пределами стоверстной зоны (Малый Ярославец, Таруса). Лето они провели в Савёлово — селе напротив Кимр, а осень и зиму — в Калинине. Лишь изредка, наездами они бывали и в обеих столицах — повидать родных и друзей, послушать музыку, пособирать милостыню (деньгами или вещами), сходить в музей.

    Спустя год, в мае 1938 года Надежда Яковлевна была вместе с Осипом Эмильевичем в подмосковном доме отдыха «Саматиха», где присутствовала при последнем аресте Мандельштама 2 мая 1938 года. Сопровождать мужа хотя бы до Москвы жене на этот раз не разрешили: срок действия сталинского «чуда» 1934 года уже истек.

    Только 6 или 7 мая Надежда Яковлевна сумела выбраться из Са- матихи. По-видимому, сразу же после этого она выехала в Калинин, где забрала корзину с мандельштамовскими рукописями. Она понимала, что такой же «налет» неизбежно предпримут и органы, и сумела опередить и без того перегруженный аппарат НКВД. В корзинке, по оценке Н. Мандельштам, находилась примерно половина архива Мандельштама, вторая половина была в Ленинграде у С.Б. Рудакова.

    Вернувшись в Москву, находиться в которой было довольно рискованно, Н. Мандельштам не провела в ней и двух дней. Ее эпопея «стопятницы»861 началась с Ростова Великого, где ее ждала неудача.

    Жить стало не на что — так что нужно было искать и находить способы существования.

    С 30 сентября по 11 ноября 1938 года она проработала ученицей тазовшицы прядильного комбината «5-й Октябрь» в городе Струнино Владимирской области. Оплата повременная — 4 р. 25 коп. в день862.

    Но, заметив явно повысившийся интерес к себе со стороны отдела кадров, Надежда Яковлевна в одночасье уволилась и укрылась от возможных «поисков» в Казахстане, в поселке Шортанды, куда был сослан Б.С. Кузин и где она пробыла до самого конца декабря 1938 года.

    Последнее письмо поэта из лагеря, датируемое началом ноября, обращено к среднему брату и жене. В ответ 15 декабря 1938 года Надежда Мандельштам телеграфом отправила в лагерь денежный перевод. Она не могла знать, что жизни Мандельштаму оставалось всего двенадцать дней.

    19 января 1939 года, в период ослабления Большого Террора, написала заявление на имя нового наркома НКВД Л.П. Берии с требованием или освободить мужа, или привлечь к ответственности и ее — как постоянную свидетельницу и участницу его жизни и работы. До 30 января 1939 года она не знала, что освобождать было уже поздно и некого: Осип Эмильевич Мандельштам умер 27 декабря, за 18 дней до своего 48-летия.

    А 5 февраля863 пришел назад перевод, с припиской — «За смертью адресата».

    После чего и началась ее — уже вдовья — жизнь.

    Седьмого февраля она обратилась в ГУЛАГ с просьбой выдать ей свидетельство о смерти мужа. Ждать пришлось почти полтора года. В июне 1940 года ЗАГС Бауманского района г. Москвы наконец выдал А.Э. Мандельштаму свидетельство о смерти О.Э. Мандельштама 27 декабря 1938 года — для передачи вдове (в этой дате, известной в течение сорока лет как официальная дата смерти, Надежда Яковлевна всегда сомневалась).

    Весь январь и первую половину февраля 1939 года Надежда Мандельштам провела в Москве без прописки, что было опасно. В середине февраля, оставив мать в квартире вместе с Костаревыми, она уехала в Малый Ярославец, где прожила около месяца (по адресу: Коммунистическая, 34).

    Вернувшись в Москву, где нужно было помочь маме в ее занятиях квартирным вопросом (обмен, хлопоты о пае), она рассчитывала вновь выехать в Шортанды, но приезд к Кузину его невесты, А.В. Апостоловой, сделал это невозможным.

    В конце мая 1939 года она вновь вернулась в Калинин (по адресу: д. Старая Константиновка, № 78), где жила ее близкая подруга Е.М. Аренс, устроившая ее вместе с собой в артель детской игрушки. Почти всё лето у нее гостила мама, приезжала и Н.Е. Штемпель, а в сентябре 1939 года она и сама съездила в Воронеж. Осенью Надежда Яковлевна переехала (новый адрес: Калинин, Школьный пер., 23, кв. 10) и устроилась работать учительницей старших классов в двух разных школах — № 1 и № 26.

    В 1941 году она послала необходимые документы на заочное отделение Института иностранных языков. Но началась война, и ни абитуриентке, ни институту, судя по всему, было уже не до этого заявления.

    КалининМуйнакМихайловкаТашкент

    Бомбардировки Калинина начались уже в июле-августе 1941 года. 30 сентября, когда немцы уже приближались к городу864, Надежда Яковлевна с матерью отправилась в эвакуацию — буквально с последним катером. Останься они в городе — немцы бы их расстреляли: расстрельные рвы копались для всех евреев, для крещеных тоже. Под бомбежкой они доплыли до Сызрани, откуда хотели добраться до Воронежа. Но узнав, что немцы наступают и на Воронеж, развернулись на юго-восток — в Среднюю Азию. Поездом их привезли в Бухару, а оттуда — вновь по реке (по Аму-Дарье) — на зловещий остров Муйнак в узбекской части Приаралья, где находилась и колония прокаженных. Бежать отсюда было непросто, но через месяц все же удалось; поколесив по Казахстану, через Семипалатинск и Джамбул, она и ее на глазах слабеющая мама приземлились в колхозе «Красная Заря» в с. Михайловка Джамбульской области (дом Колесниковой).

    Уже из Михайловки Н. Мандельштам списалась с находившимися в Ташкенте в эвакуации А. Ахматовой и Е.Я. Хазиным: волею случая они жили даже в одном доме 54 по улице Жуковской! Те тут же начали хлопоты о переводе Надежды Яковлевны и Веры Яковлевны в Ташкент. Получив в середине июня 1942 года соответствующее разрешение, уже в начале июля они, вместе с приехавшим за ними Е.Я. Хазиным, переехали в Ташкент и временно остановились у него. А в начале сентября 1942 года Н.М. переехала с мамой на окраину Ташкента — к переводчице Нине Пушкарской (Водопадный проезд, 3, кв. 3). Иногда здесь собирались близкие друзья (В. Жирмунский, Л. Чуковская, Н. Леонов) — пили зеленый чай, спорили, даже читали Мандельштама.

    ее жизни были отравлены неслыханно черствым и эгоистичным поведением ее сына с невесткой: отношения Надежды с «ее» Женей в середине 1943 года были ничуть не лучше отношений Осипа с «его» Женей в феврале 1936-го — то был тяжелый, на грани разрыва, разлад865 866.

    Надежде Яковлевне приходилось бегать из расположенного в центре Дома пионеров на Водопадный кормить больную мать и после этого возвращаться обратно. Возможность жить на Жуковской да еще приводить учеников в центрально расположенный дом наверняка облегчила бы их жизнь...

    Вера Яковлевна не задержалась на этом свете: около 17 сентября 1943 года она тихо скончалась. Вскоре после ее похорон, получив»вызовы» от Союза писателей, возвратились в Москву А. Ахматова, а за ней и Женя с женой. У Н.Я. Мандельштам, фактически ссыльной, на вызов в Москву не было никакой надежды.

    Впрочем, в Ташкенте она устроилась относительно неплохо: в 1942—1943 гг. она работала — вместе с Л.К. Чуковской — в Центральном доме художественного воспитания детей, заведовала его литературной частью и преподавала детям, на выбор, английский, немецкий и французский языки. Своих учеников — Эдика Бабаева, Валю Берестова и Мура (Г.С. Эфрон, сын М.И. Цветаевой) — она, любя, величала «вундеркиндами проклятыми». Берестову же его учительница — «в кожанке, носатая, энергичная, с вечной папиросой во рту» — напоминала «не старую и всё же добрую Бабу Ягу»58. В конце апреля 1943 года Надежда Яковлевна перенесла эти занятия в комнату

    А. Ахматовой — на так называемую «балахану».

    А в 1945 году Н. Мандельштам решает подучиться и сама — на кафедре романо-германской филологии на филфаке Среднеазиатского госуниверситета (САГУ)867, который она и окончила 10 июля 1946 года экстерном. Когда ее спросили на экзамене об Озерове, она ответила: «Да, да, ах Озеров, это о нем мой муж писал...»868. На протяжении 1947—1948 гг. она сдала семь экзаменов кандидатского минимума по специальности «романо-германская филология» — пять в Ташкенте, в САГУ, и два — в Москве, в МГУ869.

    Уже с 1 марта 1944 года (и вплоть до 19 января 1949 года) — она одновременно и преподает в университете — английский язык на кафедре иностранных языков САГУ.

    В круге ее общения — немало университетских коллег: от биолога Леонова до прославленной ею самой «Гуговны» — Алисы Гуговны Усовой870.

    Постоянной заботой Н. Мандельштам был мандельштамовский архив, помещавшийся тогда в корзинку или в один небольшой чемодан. Чудом довезла она его до Ташкента, какое-то время хранителем архива был ее лучший ученик Эдик Бабаев, попавший однажды в облаву со списком мандельштамовского «Разговора о Данте» в руках. Его отобрали в милиции: когда же выпускали и возвращали тетрадь, то молоденький милиционер, по виду вчерашний школьник, переспросил: «Сочинение?» — «Да, сочинение». — «Пиши яснее», — искренне понапутствовал участливый милиционер.

    15 мая 1944 года, с возвращающейся из эвакуации Ахматовой, Н. Мандельштам передала часть мандельштамовского архива в Москву, Э.Г. Герштейн, у которой он пролежал более двух лет. Но, напуганная постановлением о журналах «Звезда» и «Ленинград» от 14 августа 1946 года, Эмма Григорьевна вернула ей архив. Надежде Яковлевне надо было уже срочно возвращаться в Ташкент, но в считанные дни она нашла достойную замену хранителю: около 26—27 августа 1946 года архив был отдан братьям Бернштейнам — Сергею Игнатьевичу871 и Игнатию Игнатьевичу (он же Саня Ивич) в Руновском872.

    В первой половине лета 1948 года Н. Мандельштам снова в Москве, где перенесла серьезную операцию на груди: удаленная опухоль оказалась, по счастью, не раковой.

    УльяновскЧитаЧебоксары

    После Ташкента бездомной, в сущности, Надежде Яковлевне привелось изрядно поколесить по вузовским городам Союза.

    Ее первой остановкой — зимой 1949 года — стал Ульяновск, где она поселилась в общежитии по-над Волгой66, что не могло не навевать ей воспоминаний о беззаботном саратовском житье. В Ульяновском пединституте Н. Мандельштам проработала старшим преподавателем на кафедре иностранных языков с 4 февраля 1949 по апрель 1953 гг.

    В 1950 году она закончила свою первую — начатую еще в Ташкенте — диссертацию на соискание ученой степени кандидата филологических наук, но защититься ни сходу, ни в 1953 году ей так и не дали. Внезапный личный интерес товарища Сталина к «вопросам языкознания» придал этой когда-то сравнительно нейтральной научной дисциплине неожиданно опасную идеологическую окраску, так что диссертацию, в соответствии с менявшейся коньюнктурой, пришлось переписывать несколько раз67.

    31 августа 1955 года, уже после смерти вождя-лингвиста, в письме

    А.А. Суркову, Н. Мандельштам так описывала ситуацию с защитой: «Мне не дали защитить диссертацию в 1953 году. (Диссертация “Исследование древнегерманских языков”т. е. действительно настоящее языкознание). Все авторитетные люди в моей области (акад. Шишмарёв, Жирмунский, Ярцева, Стеблин-Каменский, Аракин и др.) подтвердят это. Но у меня уже нет сил на защиту (сердце). (Боролись с диссертацией две специалистки по травлямканд. Ахманова и Левковская). Черт с ней, с защитой» 68.

    К середине 1951 года ее отношения на кафедре обострились настолько, что она охотно перебралась бы в другое место69, но кто же возьмет к себе столь сомнительную вдову-еврейку в самый пик антисемитского угара в стране?

    В Ульяновске, впрочем, у нее был свой — и немалый — круг общения: биологи Александр Александрович Любищев (а с ним его жена — Ольга Петровна и сестра — Любовь Александровна, у которой был арестован сын), Борис Михайлович Козо-Полянский и Роза Ефимовна Левина, историк Иосиф Давыдович Амусин, парижанка- репатриантка Нина Алексеевна Кривошеина, с которой Надежда Яковлевна еще и в баню хаживала878, словесница Марта Моисеевна Бикель, уроженка румынского города Радуци близ Черновиц. Впрочем, были и влиятельные враги во главе с директором института кандидатом географических наук Виктором Степановичем Старцевым879, его заместителем и парторгом Тюфяковым880 и деканом факультета иностранных языков Глуховым881.

    А с 1 сентября 1953 и по 13 августа 1955 гг. Н. Мандельштам уже в Чите, куда ее перевели из Ульяновска старшим преподавателем английского языка местного пединститута, располагавшегося в доме 140 на улице Чкалова. Вела она здесь и кружок по изучению готского языка. О городе и об институте она отзывается чуть ли не с восторгом. Так, в письме от 15 сентября 1953 года В.Ф. Шишмарёву она пишет: «Мне не страшно, что это так далеко882.

    Сохранилась фотография, запечатлевшая Н. Мандельштам вместе с коллегами по кафедре, а Л. Острая, сослуживица по институту, запечатлела ее домашний антураж: Надежда Яковлевна «...лежала на своей маленькой кровати, покрытой старым пледом, с книгой в руках и обязательно с дымящейся сигаретой. Книги, табак и кофе были ее неразлучными спутниками. <...> Ее гардероб был своеобразным, но не необычным. В течение двух лет она носила неизменное серое платье и синий шарф. Когда становилось холодно, она облачалась в шубу своеобразного модного покроя с широкими рукавами, каких в Чите в то время еще не видели»883.

    С 1 сентября 1955 и по 20 июля 1958 гг. она снова на Волге, на этот раз в Чебоксарах, — старшим преподавателем и даже исполняющим обязанности зав. кафедрой английского языка Чувашского ГПИ им. И.Я. Яковлева. Альтернативой мог бы стать... Воронеж, но приглашение оттуда запоздало — пришло уже после того, как Н. Мандельштам была зачислена в штат.

    Город поразил, но не так, как Чита: ««...весь в оврагах, горах и глине. Грязь осенью страшная. Вдоль улиц в центре деревянные лестницы.Тротуары. Дикая старина. Я еще по такому не ходила»76. И в другом письме: «Здесь деревянные тротуары и лестницы. Самый фантастический город-деревня на свете. Грязь доисторическая. Мою хозяйку и ровесницу дворник носил на руках в школупройти нельзя было. Сейчас кое-где есть мостовые, а горы из скользкой глины всюду. Таких оврагов я нигде не видела, а в детстве я хотела знать, что такое овраг. Чувашки очень серьезные, без улыбки, как армянки»77.

    Самое первое жилье — комната в доме по адресу Ворошилова 12, квартира Павловой — было просто ужасным: «С квартирами здесь полная катастрофа, а из-за этого я могу вернуться. Сняла я комнату у сумасшедшей старухиВассы. 200 р. Каждое слово слышно. Проход через нее, и 3 километра до института по мосткам(это вместо тротуаров). Но старуха уже гонит меня (за папиросы). Форточки нет. Воды нет. Постирать нельзя. Вымыться за 5 верст»78. Позднее жила по адресу: Кооперативная ул., 10, кв. 13.

    Этой же осенью, 10 ноября, Н. Мандельштам пришлось возглавить кафедру — женский коллектив из 14 душ. В ноябре 1955 года она провела пять недель в Москве и до марта занималась лишь диссертацией, которую благополучно и защитила 26 июня 1956 года884 885 886 887. Научный руководитель — В.М. Жирмунский — был прежний, но тема диссертации была новой: «Функции винительного падежа в англо-саксонских поэтических памятниках».

    На Чебоксары пришелся и XX съезд партии со всеми его последствиями. За гибель мужа Надежда Яковлевна получила 5000 рублей компенсации — деньги пошли на раздачу долгов, покупку каблуков- ского «Камня» и съем дачи для брата в Верее.

    В 1956 году, по совету секретаря СП СССР А.А. Суркова, Н. Мандельштам добилась реабилитации Мандельштама (но, как оказалось, лишь частичной — по его последнему делу). В марте 1957 года была создана Комиссии по литературному наследству О.Э. Мандельштама и принято решение об издании тома его стихов в Большой серии «Библиотеки поэта».

    позвонила ему и распорядилась передать «то, что оставила», «Коле», то есть Харджиеву. Что Ивич и сделал, но с соблюдением формальностей, о которых сама Надежда Яковлевна не просила и, из опасения обидеть Харджиева, не попросила бы. Ивич же, относившийся к «Коле» с прохладным недоверием и в течение многих лет не поддерживавший с ним отношений, предпочел передать тексты не напрямую, а через Комиссию по литературному наследию: Е.Я. Хазину, ее секретарю, он и передал 3 ноября 1957 года папку с архивом (вместе с подробной описью ее содержимого) и не просто передал, но и взял с него расписку888. Н. Мандельштам передала Харджиеву материалы и из других тайников, но без расписки889.

    ТарусаПсковТаруса

    Осенью 1958 года Н. Мандельштам прекратила преподавать в Чебоксарах и вышла на пенсию, сильно не дотянув до положенного двадцатилетнего трудового стажа890. Чуда не произошло, комнату в Москве ей не дали, и в результате получился «третий вариант». Надежда Яковлевна осталась зимовать в советском «Барбизоне» — Тарусе. Ее первым тарусским стал дом Е.М. Голышевой (1-я Садовая, 2), куда ее прописали как домработницу. Вторым — трехоконный дом на горе по улице К. Либкнехта, 29. Хозяйка — тетя Поля, Пелагея Фёдоровна Стёпина — прописала ее уже как таковую. Три из четырех комнат были в распоряжении Н.М. — с расчетом на гостей. Жизнь для немолодой женщины была довольно спартанской — осенне-зимняя холодрыга, дрова, печка, колодец, удобства на дворе.

    Здесь, в Тарусе — уже летом 1958 года — она впервые и засела за воспоминания. Здесь же, можно сказать, состоялся и ее литературный дебют. В 1961 году Надежда Яковлевна приняла участие в нашумевшем альманахе «Тарусские страницы», где, под псевдонимом «Н. Яковлева», были напечатаны ее очерки891.

    Осенью 1959 года — подозрения на рак поджелудочной железы, к счастью, не подтвердившиеся. Но отсюда и тогда — снова мысли о завещании и о наследниках: им должен был стать коллектив, в котором она первоначально видела Н.И. Харджиева, Л.Я. Гинзбург и Б.Я. Бухштаба892.

    Пенсия по возрасту, которая полагалась Н. Мандельштам, была настолько мала, что со временем она решилась поработать еще и снова стала подыскивать себе очередной провинциальный вуз. Особо долго искать не пришлось — всё разрешилось само собой летом 1962 года прямо в Тарусе. Там тогда отдыхали Л.Я. Гинзбург и Софья Менделевна Глускина, преподавательница Псковского государственного пединститута им. С.М. Кирова и сестра жены философа и историка-античника И.Д. Амусина, которого Н. Мандельштам хорошо знала еще по Ульяновску. Вернувшись в Псков и переговорив с Иваном Васильевичем Ковалёвым, ректором института, она отбила в Тарусу телеграмму с приглашением от его имени в Псков893.

    Итак, еще два года — с сентября 1962 по 9 августа 1964 гг.— Н. Мандельштам в Пскове. «Почему Псков?» — спросила ее Ахматова уже в 1963 году. «А “фер-то ке”?» («А что же делать?»), — отшутилась Надежда Яковлевна. И добавила: «Псков выручает»894.

    К Пскову она быстро привыкла, город ей, как и Чита, понравился. Еще 16 сентября она называла его «чужим и красивым городом»895, а уже 27 сентября отчуждение испарилось: «Псков производит чудное впечатление вместе со стариной и новыми домами. Масса зелени. На 1А месяца отдельная однокомнатная квартира. Но что будет дальше?»896 В октябре Н. Мандельштам подняла его рейтинг до: городпрекрасен. Институт хороший»897.

    В Пскове она сменила несколько адресов. Сначала и недолго — прекрасная комната в старинном доме на Октябрьском проспекте, рядом с Главпочтой и очень близко от института898. Одно время она жила и у Майминых. А потом начались псковские наемные комнаты. В одну из них — «каморку с печуркой» — к ней приходила Л.И. Воль- перт: Надежда Яковлевна покорила ее интересом к шахматам899.

    Приезжали к ней друзья из Москвы, как например, Вячеслав Всеволодович (Кома) Иванов — приехавший к ней специально на 25-летие со дня смерти Осипа Мандельштама (с ним были еще Симон Маркиш, в то время античник, и Виктор Хинкис, переводчик «Улисса»).

    В первую же псковскую зиму — в феврале 1963-го — ее проведали И. Бродский с М. Басмановой и А. Найман с Э. Коробовой, приехавшие полюбоваться старинной псковской архитектурой и передать ей книжки и привет от Ахматовой. А. Найман позднее вспоминал: «Она снимала комнатку в коммунальной квартире у хозяйки по фамилии Нецветаева, что прозвучало в той ситуации не так забавно, как зловеще. Она была усталая, полубольная, лежала на кровати поверх одеяла и курила. Пауз было больше, чем слов, явственно ощущалось, что усталость, недомогание, лежание на застеленной кровати, лампочка без абажуране сиюминутность, а такая жизнь, десятилетие за десятилетием, безысходная, по чужим углам, по чужим городам. Когда через несколько лет она наконец переехала в Москву, это был другой человек: суетливая, что-то ненужное доказывающая, что-то недостоверное сообщающая, совершенно непохожая на ту до конца дней явно или прикровенно ссыльную, которой нечего терять, и недопустимо и унизительнопрельщаться мелочами беззаботной жизни вольняшек»900.

    Среди коллег по институту, помимо Амусина и Глускиной, — заведующий кафедрой русской литературы профессор Евгений Александрович Маймин с женой (Татьяной Степановной Фисенко, работавшей у него же на кафедре), декан историко-филологического факультета Софья Ивановна Колотилова901, молодые преподавательницы — Лариса Ильинична Вольперт и Лариса Яковлевна Костючук902, преподавательница философии Металлина Георгиевна Дюкова903, заведующая библиотекой Лариса Михайловна Курбатова. Вне института — отец Сергей Желудков и его семья.

    Студенты были, конечно, разные, и не все могли оценить то качество знаний, что им предлагала Н. Мандельштам. Некоторых из своих гостей она даже «предъявляла» студентам, например, Фриду Абрамовну Вигдорову (для добрых знакомых — просто Фриду), журналистку и депутата Моссовета.

    От предложенного ей деканом факультета иностранных языков (Петр Иванович Иванов) соучастия в травле художников с Манежа

    Н. Мандельштам категорически отказалась. Вместо этого она, чем могла, поддерживала провинциального художника-изгоя Алексея Аникеёнка, прозванного казанским «Ван Гогом». Урывками, но продолжала писать и «Воспоминания».

    За два года Надежда Яковлевна уже пресытилась Псковом, — и весной 1964 года она с трудом доживала последние месяцы и недели. На третий год она уже ни за что не осталась бы — независимо от того, получила бы она в Москве прописку или нет. Она рвалась на волю, «к себе» — в Тарусу или в Москву, к своей работе, к своим друзьям, к своему брату с невесткой.

    Но и переехав в Москву, Н. Мандельштам еще несколько лет ежегодно наведывалась в Псков, останавливаясь у отца Сергея Желудкова.

    Москва. Прописка. Вечер. Квартира

    Еще в 1957 году Н.М. обращалась в Моссовет с просьбой предоставить ей жилье, в чем ей было сухо отказано — 96. «Непрописуемая Надежда» — шутили друзья.

    А возвращение из Пскова в Москву в 1964 году ознаменовалось страшным везением. Еще летом 1964 года Василиса Георгиевна Шклов- ская-Корди прописала ее у себя в Лаврушинском переулке в Москве — на правах дальней родственницы904 905 906. 22 июля Надежда Яковлевна писала С.М. Глускиной: «Прописка в Москве действует неотразимо на мою психикуя поверила в лучшее будущее»98. На этой волне Н. Мандельштам даже написала еще одну диссертацию — докторскую, но тут до защиты дело уже не дошло.

    13 мая 1965 года на механико-математическом факультете МГУ состоялся первый на родине поэта вечер памяти Осипа Мандельштама, который вел И. Эренбург. Собравшаяся публика приветствовала вдову поэта аплодисментами.

    А уже поздней осенью 1965 года она переехала в собственную однокомнатную кооперативную квартирку (адрес: Большая Черемушкинская ул., 50, корп. 1, кв. 4), приобретенную на средства, одолженные К.М. Симоновым (вступить в кооператив помог К.В. Хенкин по просьбе Н.И. Столяровой). Свой первый Новый год в собственном жилье

    Н.М. встречала в обществе Варлама Шаламова, Виктора и Юлии Живовых, Димы Борисова907. То был самый разгар дружбы с Шаламовым, дома у которого, как вспоминала И.П. Сиротинская, висели два портрета — Осипа Мандельштама и Надежды Мандельштам.

    Эта дружба, ярко вспыхнувшая после вечера в МГУ, к 1968 году уже полностью прогорела. Писем ее позднее июля 1968 года в архиве Шаламова нет, да, собственно, их и не было. Неизбывная потребность видеться или переписываться с Н. Мандельштам иссякла, к этому времени они уже крепко раздружились — и по его, если верить И.П. Сиротинской, инициативе908.

    «За что Шаламов отлучил меня от ложа и стола?» — шутливо сетовала Надежда Яковлевна.

    Впрочем, она знала за что: слишком по-разному они относились к Солженицыну, к славе которого Шаламов, по ее мнению, «ревновал», считая ее незаслуженной909.

    Летние месяцы Н. Мандельштам по-прежнему проводила в Подмосковье: с 1966 года — снова в Верее, на даче, которую она снимала для брата и невестки, а начиная с 1970-х гг., когда перемещаться самостоятельно стало трудно, — у друзей в Прибалтике, в Кратово или в Салтыковке.

    Выход на Западе, соответственно, в 1970 и 1972 гг., двух томов ее воспоминаний по-русски (тамиздат) и их скорая инфильтрация в советское читательское поле (самиздат) очень многое изменили в жизни Надежды Яковлевны. К ней пришли — почти одновременно — слава, деньги и новые страхи.

    новыми гостями — как заграничными, так и московскими, причем среди московских тон задавали отнюдь не писатели и литературоведы, а скорее техническая интеллигенция — так называемые «физики». Чужеземцы — вот среди них преобладали все же филологи, а меньшинство составляли корреспонденты западных газет, — часто служили ей курьерами: они привозили новые экземпляры томов мандельштамовского собрания сочинений и ее собственных книг, а иногда и «подарки от друзей» — небольшие или крупные суммы денег или боны (чеки для магазина «Березка»).

    Понятно, что всё это не могло не вызывать интерес и у органов — отсюда и ее новые страхи. Но отныне она боялась уже не за стихи: худо-бедно она их сберегла, и отныне гарантом их сохранности выступали тамиздат с самиздатом. И не за себя лично: сажать такую старуху, как она, власти было себе дороже. Она боялась за уцелевшие мужни- ны рукописи и другие листочки, составлявшие мандельштамовский архив. Мысль о том, что за архивом могут прийти и конфисковать, преследовала и мучила ее. Причем настолько, что она пошла на конфликт с некоторыми очень близкими друзьями (например, с Ириной Семенко), но твердо решила отправить архив в безопасное место. Что и произошло: уже в 1973 году два чемоданчика перекочевали в Париж, а еще через два года — в Принстон.

    Отрешившись, вместе с архивом, от главного источника своего беспокойства и оказавшись вдруг довольно состоятельной женщиной, Н. Мандельштам наслаждалась дружеским общением и радостями филантропа. Как же часто и как долго Мандельштаму и ей, его «ни- щенке-подруге», приходилось существовать практически на подаяния родственников и друзей! И вот теперь ей овладевает стремление поделиться, отдать и вернуть, она может и хочет помогать нуждающимся и отблагодарить тех, кто помогал ей с Осипом Эмильевичем в трудные годы ссылки.

    Персонализировалось это стремление, в первую очередь, в двух адресатах — в брате Евгении с его женой (брату она раздобывала лекарства и даже оплатила издание одной его книжки в Париже) и в Василисе Шкловской и ее детях. К концу 1970-х гг. забота переросла во всеохватную щедрость. Покупать хорошие вещи в «Березке» и дарить, одаривать, задаривать ими знакомых, а иногда и незнакомых людей — всё это стало источником специфической радости Надежды Яковлевны.

    В 1970-е гг., на склоне лет, будучи крещенной с детства, Н. Мандельштам переживает опыт обновленного воцерковления. Она искренне уповала на Церковь как на вероятную спасительницу России. Решающей тут, по-видимому, стала ее встреча и дружба с православным богословом отцом Александром Менем, который, в свою очередь, тоже оценил и полюбил ее, стал ее духовником. Н.М. не влилась в его общину, но примкнула к ней, часто ездила к Меню в Семхоз и гостила у него. Окружавшая о. А. Меня молодежь очень ценила не только книги «Надежды Яковлевны», но и саму «бабу Надю», а та, в свою очередь, находила понимание и любовь у этой молодежи (у «внуков», а не у «детей», как она подчеркивала).

    Видя, как слабеет и все беспомощнее становится Н.М., отец А. Мень стал присылать к ней для ухода — и как бы на «послушание» — молодых представительниц своей общины, двух Татьян — Птушкину и Дроздову, те привлекли своих подруг и так далее. Даже при весьма ограниченных потребностях Н.М. все же было нужно, чтобы каждый день кто-то приходил, что-то приносил, прибирал, готовил, открывал дверь гостям — к Н. Мандельштам не принято было ходить, не согласовав визит заранее по телефону: внезапный звонок в дверь мог ее серьезно растревожить.

    Девушки приходили по очереди и самоотверженно ухаживали за Н.М., развлекали ее, выводили на прогулку, вывозили на дачу, вели несложное хозяйство, обихаживали гостей... Их группа была небольшой, но дружной и сплоченной. Им и самим это было интересно и даже, по-своему, лестно. Разумеется, Н. Мандельштам со всею щедростью последних лет одаривала их, но это была не «плата за труд», а именно проявление открывшейся в ней страсти к щедрости.

    Свое последнее лето — лето 1980 года — Надежда Яковлевна провела в Переделкино — на свежем воздухе, в покое и довольстве, рядом со знаменитой пастернаковской «дачей» — в скромной «сторожке», где по традиции летом жили последние ее гостеприимцы — Елена Владимировна и Евгений Борисович Пастернак с семьей.

    Осенью Н. Мандельштам тяжело заболела, и во время этой последней болезни, когда требовалось гораздо больше ухода, чем прежде, образовалось несколько большее и совершенно уникальное содружество «волонтеров» из числа как послушниц отца А. Меня, так и давних подруг Н.М. Приходили, конечно, и подружившиеся с ней врачи.

    Как заметил Ю. Фрейдин: «Среди этих нескольких десятков человек, сменявших друг друга в режиме непрерывного круглосуточного дежурства, не оказалось ни одного ненадежного звена. В целом складывалось впечатление какой-то “исторической справедливости”, быть можетиллюзорной, но безусловно связанной с личностью, судьбой и книгами Н.М.: будто то, чего не додали О.М. современники, их потомки старались дать его совершенно одинокой, нарушившей все правила и каноны вдове... Не зря Гладков сказал о нейВеликая Вдова»910.

    ...Надежда Яковлевна Мандельштам умерла 29 декабря 1980 года, а 30 декабря ее тело было насильственно вывезено из квартиры, где собрались друзья почтить ее память, и под милицейским конвоем отправлено в морг. Похороны Н. Мандельштам 2 января 1981 года вылились в демонстрацию оппозиционной интеллигенции.

    Над ее могилой на Кунцевском кладбище установлен деревянный крест, а рядом гранитный кенотаф — памятный знак Осипу Мандельштаму (скульптор Д.М. Шаховской).

    II

    СОХРАНЕННОЕ

    «Воспоминания»

    «Дав пощечину Алексею Толстому, О. М. немедленно вернулся в Москву...» — этот зачин к «Воспоминаниям» Надежды Яковлевны Мандельштам вошел в число самых известных в русской прозе XX ве- ка, узнаваемых с первого взгляда. Сами по себе ее мемуарные книги относятся к числу самых известных русских мемуаров столетия.

    Впервые она села за воспоминания о Мандельштаме летом 1958 года в Тарусе, вскоре после того, как прекратила преподавать в Чебоксарах и вышла на пенсию. Несколько раз, казалось, она ставила последнюю точку, но нет — снова и снова возвращалась к рукописи.

    если и не завершила «Воспоминания», то написала большую их часть; отдельные главы она давала читать самым верным и проверенным знакомым.

    Еще несколько небольших заметок Н. Мандельштам были опубликованы во второй половине 1960-х гг. в качестве предисловий к некоторым первым публикациям Осипа Мандельштама в советской периодике.

    Самой ранней «внутренней рецензией» на «Воспоминания», оказался 35-страничный отзыв Александра Александровича Любищева, знакомившегося даже не с «Воспоминаниями», а с отдельными их главами («Капитуляция», «Труд», «Майская ночь» и «Дата смерти»). Читал он их в июне — июле 1961 года, благо и сам отдыхал этим летом в Тарусе. Читал внимательно — и отвечал основательно. Но были ли эти четыре главы промежуточным итогом написанного к этому времени или фрагментом чего-то большего?..

    М.К. Поливанов датирует завершение работы над первой книгой мемуаров Н.М. началом 1962 года911, но он, вероятно, зафиксировал лишь один из моментов ее промежуточного завершения, поскольку работа продолжалась и в 1962—1964 годах — в Пскове, во время учебных семестров, и, особенно, в Тарусе, во время летних каникул.

    Пожалуй, детальней и достоверней всего заключительная фаза работы Н. Мандельштам над «Воспоминаниями» запротоколирована в дневнике драматурга Александра Константиновича Гладкова, с которым она познакомилась в январе 1960 года в Тарусе и долгое время поддерживала самые дружеские и доверительные отношения, много рассказывала ему о Мандельштаме и о себе. Она не только давала ему читать свои воспоминания в рукописи, но и выслушивала, не морщась, его замечания.

    Впервые Гладков читал еще незаконченную рукопись в конце августа 1961 года. Он записал в дневнике за 27 августа 1961: «Прочел рукопись Н.М. Это очень интересно, хотя с ее историческими “теориями” я и не согласен. Она еще не закончила ее...»912. А 4 февраля 1962 года он отмечает в дневнике: «Н.М. начала писать едва ли не самую важную главу в своей работе»913.

    Согласно дневнику Гладкова, Надежда Яковлевна еще как минимум дважды «кончала» свои «Воспоминания» — осенью 1963 и осенью 1964 года914. Запись от 1 мая 1963 года: «Н.М. дает мне читать еще 120 стр. своей рукописи, уже доведенной до лета 1937 года, с отступлениями разного рода (напр<имер>, “М<андельшта>м и книги” и пр.). Хорошо и точно»915.

    Это явное свидетельство того, что работа над воспоминаниями — в самом разгаре: и началась много раньше, и от завершения далека.

    29 сентября 1963 года Гладков записывает в дневник: «Заходил прощаться к Над. Як. Она уезжает опять в Псков, на этот раз с великой неохотой и плохими предчувствиями. Она закончила свою “книгу”, осталось кое-что отделатьэто замечательный памятник поэту и страстное свидетельство о времени. Есть и преувеличения, и односторонность, но как им не быть с такой каторжной жизнью. На редкость умная старуха. Мало таких встречал»916.

    Книга, однако, всё еще не была завершена, работа над ней продолжалась еще около года. Известно, что в начале сентября 1964 года Н. Мандельштам давала ее читать Ариадне Эфрон: «...на днях Мандель- штамша, под страшным секретом, дала мне читать свои воспоминания. Сплошной мрак, всё<сипа> Э<мильевича>, но ведь она была жизньюдо последнего вздоха. В ее же воспоминаниях (Над<ежды> Як<овлевны>), в ее трактовке основноеобстоятельства пути человека, а не сам этот путь, как бы он ни был сродни Голгофе. А ведь в жизни истинного поэта “обстоятельств” нет, есть Рок, под них подделывающийся. Воспоминания жеобстоятельно-обстоятельственны, и от этогомутит. Впрочем, написано неплохо, она умна и владеет пером, но... “чему это учит?”»917.

    А 31 октября 1964 года Гладков записал: «<Н.М.> кончила книгу и кладет ее “в бест”918. Я уговаривал ее сдать экземпляр в ЦГАЛИ. Она плохо выглядит, лежала дома час с грелкой, но весела. Сегодня ей 65 лет»919.

    Вот тут-то, судя по всему, и следует поставить датирующую точку.

    Ю. Фрейдин относит завершение этой работы к концу 1965 или даже к 1966 году. Конечно, авторское совершенствование и доводка текста не останавливаются, как правило, никогда. Но Фрейдин имеет в виду другое: в его машинописи «Воспоминаний» книга завершается отсутствующей в западных изданиях главкой «Мое завещание». Это эссе было написано в декабре 1966 года, — то есть в самый разгар работы над следующей книгой об Ахматовой. В то же время ни на одном книжном экземпляре «Воспоминаний», вышедших в тамиздате (без этого эссе), Н. Мандельштам ни разу не попыталась восстановить или обозначить указываемую Фрейдиным композицию920 921 922. Думается, что тут мы имеем дело именно с композиционным ходом автора, мысленно включившей «Мое завещание» в некие будущие издания в качестве своего рода приложения или постскриптума.

    Н. Мандельштам давала читать свою книгу только близким друзьям и лишь с большими предосторожностями, и, конечно же, естественно было бы ожидать, что одним из первых ее читателей была Ахматова. Однако фраза из «Листков из дневника» — «Не моя очередь вспоминать об этом. Если Надя хочет, пусть вспоминает»113 — документирует лишь то, что Анна Андреевна определенно знала о том, что Н.М. пишет воспоминания.

    Но, как ни странно, в число их читателей Ахматова вообще не входила. Нет ни одного свидетельства о том, что Анна Андреевна их читала, как и о том, что Надежда Яковлевна давала их почитать. Сообщение Ю. Фрейдина о том, что в конце 1965 года Ахматова, с начала ноября лежавшая в больнице, «успела получить один из немногих машинописных экземпляров»114, — не более чем предположение. А предположения, что неразысканная надпись Ахматовой на «Беге времени» — «Другу Наде, чтобы она еще раз вспомнила, что с нами было» — не что иное, как напутствие и чуть ли не призыв Анны Андреевны к Н. Мандельштам написать новую книгу воспоминаний, не более чем догадка. Более вероятной догадкой являлось и то предположение, что некий отзыв Ахматовой о «Воспоминаниях», заглазный и неодобрительный, до нее дошел923 924. Таким отзывом, например, могла быть и фраза, брошенная Ахматовой Анатолию Найману, своему фактическому литературному секретарю: 116

    В то же время есть прямые свидетельства об обратном. Ане Каминской, прочитавшей «Воспоминания» в самиздате и сказавшей: «Акума, там есть много о тебе», — Ахматова недоуменно заметила: «Казалось бы, надо было Наде показать мне, прежде чем распространять свою книгу»117. Найману она так сказала о рукописи Н. Мандельштам: «Я ее не читала. <...> Она, к счастью, не предлагалая не просила»118.

    В ахматовских репликах явно сквозит отчетливое стремление — уклониться от чтения воспоминаний подруги. Тут можно, конечно, припомнить и общую для обеих — и Ахматовой, и Н. Мандельштам — «аллергию» на мемуары типа «жоржиковых» (Г. Иванова), но главное все же в другом — в желании Ахматовой избежать неизбежного в таком случае выяснения и ревизии отношений с Н. Мандельштам.

    Примерно такими же соображениями руководствовалась и сама Надежда Яковлевна, не показывая ей свою первую книгу или ее фрагмент. Чисто физических возможностей сделать это было предостаточно — они виделись по нескольку раз в год, в Москве или Ленинграде925 926 927, и отношения, как показывает их переписка, были в 1960-е годы вполне безоблачными928.

    Однако «новая» Н. Мандельштам, с написанием мемуаров окончательно порвавшая с тою прежней, почти бессловесной — вблизи и в тени Осипа Мандельштама и Анны Ахматовой — «Наденькой», прекрасно понимала, чем это им обеим грозит. Крахом, полным разрывом отношений — причем почти независимо от того, что именно та Ахматова о ней написала! Идти на этот риск Н. Мандельштам решительно не хотела, но и не писать она уже тоже не могла.

    Никого, кроме Ахматовой, такие меры предосторожности, конечно, уже не касались, и у «Воспоминаний» вскоре появились первые желанные и благодарные читатели. Ими стали люди из того круга, которому Н. Мандельштам определенно доверяла, и это еще далеко не самиздат, как некоторые вспоминают929 930. Так, в 1964 году «Воспоминания» прочел высоко чтимый ею художник — Владимир Вейсберг. Он называл их «великой книгой»122.

    Весной 1965 года рукопись Н.М. прочитал Лев Левицкий, ново- мировец и друг Гладкова. 15 апреля он записал в дневнике:

    «Только что прочитал замечательную рукопись о Мандельштаме Надежды Яковлевны, с которой знаком еще с тарусских времен. Горя хлебнуть Осипу Эмильевичу пришлось больше, чем кому-либо другому.

    Была в нем особая незащищенность, обрекавшая его на нескончаемые муки. Пастернак тоже не был защищен, но его спасал темперамент. К тому же внутренний конфликт Пастернака с государством развернулся сравнительно поздно, когда у него уже было имя, известное во всем мире. Да и от политики он стоял дальше. В конце концов, чаша не миновала и его. История с “Живаго”. Но время уже было другим. Самые ужасные кошмары стали достоянием прошлого и даже были осуждены на государственном уровне. Жизнь Мандельштама в двадцатые годы Они воплотились в стихотворении о Сталине. Оно имеет мало что общего с поэтикой Мандельштамас ее сложными ассоциативными ходами, неожиданной метафоричностью, богатым подтекстом. Это стихотворение напрямую связано с обстоятельствами, в какие был поставлен Осип Эмильевич, несмотря на всю свою рафинированность, ощущавший кровное родство с людьми от сохи. В его строках их голоса и его голос сливаются воедино.

    Рукопись Надежды Яковлевны замечательна. В ней образ поэта. В ней передано время. Она написана страстно, умно, темпераментно. Человеком, умеющим ценить каждое проявление добра и подымающимся до испепеляющей ненависти. Той самой ненависти, которой нет у большинства наших интеллигентов, приучивших себя безропотно сносить все удары судьбы и потихоньку клясть свою несчастную долю. Возвращая Н.М. рукопись, я сказал ей, что не припомню по части воспоминательного равное тому, что она написала. Тут мы с А.К. обнаружили полное единодушие. Несмотря на то, что он и Н.М. не совпадают в оценке двадцатых годов»931.

    А в июне 1965 года — с рукописью ознакомился такой дорогой для автора читатель, как Варлам Шаламов, чрезвычайно высоко оценивший «Воспоминания»932.

    Но уже тогда, то есть в первом, самом узком, читательском кругу, складывались и другие мнения о мемуарах вдовы Мандельштама. Иначе как неприятием книги нельзя назвать позицию не только А.С. Эфрон, но и И.Г. Эренбурга и его жены. Мы не знаем, что он говорил о рукописи автору, но Гладкову он «сказал, что она ему не нравится. Потом выяснилось, что всё о Манд<ельшта>ме ему нравится, но не нравится то, что Н. М. слишком резка в отзывах о людях: без серьезных оснований называет людей стукачами (Длигач, поэт Бродский, какая-то Паволоцкая, которую Люб<овь> Мих<айловна> знала и др.) Доля истины здесь есть. И. Г. и Л. М. [И.Г. и Л.М. Эренбурги — П.Н.] о мании преследования, которая издавна свойственна Н.М.»933.

    Кстати, в начале 1968 года, покуда «Воспоминания» еще не вышли на Западе, Н. Мандельштам предприняла дерзкую попытку предложить их, — через Викторию Швейцер — «Новому миру»! Вот что ответил ей А.Т. Твардовский 9 февраля 1968 года на официальном бланке журнала:

    «Глубокоуважаемая Надежда Яковлевна! Большое Вам спасибо за предоставленную мне возможность прочесть Вашу рукопись.

    Не собираюсь писать на нее “внутреннюю рецензию”, вряд ли и Вы в этом нуждаетесь,скажу только, что прочел я ее “одним дыхом”, да иначе ее и читать нельзяона так и написана, точно изустно рассказана в одну ночь доброму другу, перед которым нечего таиться или чем-нибудь казаться. Словом, книга Ваша счастливым образом совершенно свободна от каких-либо беллетристических претензий, как это часто бывает в подобных случаях. А между тем написана она на редкость сильно, талантливо и с собственно литературной стороныс той особой мерой необходимости изложения, когда при таком объеме ее ничто не кажется лишним. Даже своеобразные повторения, возвращения вспять, забегания вперед, отступления или отвлечения в сторону, вбоквсё представляется естественным и оправданным.

    Трагическая судьба подлинного поэта, при жизни до крайности обуженной, внутрилитературной известности, вдруг захваченного погибельной “водовертью” сложных и трагических лет, под Вашим пером приобретает куда более общезначимое содержание, чем просто история тех испытаний, какие выпали на Вашу с Осипом Эмильевичем долю.

    Мне хочется сказать Вам, что книга эта явилась как выполнение Вами глубоко и благородно понятого своего долга, и сознание этого не могло не принести Вам достойного удовлетворения, как бы ни трудно было Вам вновь и вновь переживать пережитое. <...>

    Я ни на минуту не сомневаюсь, что книга Ваша должна увидеть и увидит свет,— потому и называю рукопись книгой,934.

    Твардовский и не подозревал, сколь недалеки уже эти «сроки». Сам он, правда, имел в виду книгоиздание в Союзе, где выход книги Н. Мандельштам и в самом деле был решительно невозможен. Ведь даже публикации стихов Осипа Мандельштама в советской периодике можно было по пальцам пересчитать! Как и первые публикации Н. Мандельштам — преамбулы к таким публикациям.

    А вот на Западе бикфордов шнур издания «искрился» уже вовсю. В начале 1966 года, на православное Рождество, ее увез Кларенс Браун: с этим американским славистом, профессором компаративистики Принстонского университета, оказалась вплотную связана судьба обеих мемуарных книг Н. Мандельштам — «Воспоминаний» и «Второй книги» — на Западе, а позднее и самого мандельштамовского архива.

    Поначалу Браун, правда, не слишком торопился и даже давал их в качестве упражнений на перевод своим же студентам. Но в 1970 году, почти одновременно, в нью-йоркском издательстве им. Чехова и в нью-йоркском издательстве «Atheneum» вышли массовые русское935 и английское936 издания. Критики были единодушны в том, что «Воспоминания» — это потрясающее свидетельство силы человеческого духа в борьбе за свободу.

    Английское вышло под рыночным названием, обыгрывавшим то состояние, в котором Н.М. тогда пребывала: «Hope against hope», или что-то вроде «Надежде вопреки». Переводчиком выступил Макс Хэйворд, до этого завоевавший себе громкое имя переводами романов Пастернака и Солженицына937.

    За ним и за рецензиями в лучших журналах и таблоидах последовали переиздание в издательстве «Collins Harvill Press»938 и целый вал переводов едва ли не на все европейские языки. Образовалась неожиданная инверсия: известность и слава мемуаров Н. Мандельштам быстро превзошла известность стихов Осипа Мандельштама, переводившихся во второй половине 1960-х годов (благодаря успеху его американского издания по-русски), но не столь интенсивно, как книга Н. Мандельштам.

    Впрочем, и русский оригинал «Воспоминаний» выдержал впоследствии еще три зарубежных переиздания939.

    «Об Ахматовой»

    Смерть Ахматовой 5 марта 1966 года потрясла всех сколько-нибудь причастных к поэзии, равно писателей и читателей. Сходное ощущение уже возникало в этом столетии, но всего несколько раз — после смерти Блока, после смерти Маяковского и после смерти Пастернака940.

    С уходом Ахматовой «трон», по выражению Семёна Липкина, опустел: не стало последнего поэта из тех, кто определял облик Серебряного века русской поэзии. Отсюда и та внутренняя потребность записать впечатления от общения с Ахматовой, воспроизвести беседы, зафиксировать, пока не растворились бесследно в памяти, ее высказывания о литературе, о современниках, о себе самой, наконец. Эта тяга овладела десятками, если не сотнями людей, вблизи или издали, многие годы или всего по нескольким встречам знавших Ахматову.

    Лучше всего это выразил Корней Чуковский в телеграмме, отправленной в Ленинградское отделение Союза писателей СССР: «Поразительно не то что она умерла после всех испытаний а то что она упрямо жила среди нас величавая гордая светлая и уже при жизни бессмертная тчк необходимо теперь же начать собирать монументальную книгу о ее вдохновенной и поучительной жизни = Корней Чуковский»941.

    Нечто подобное, несомненно, ощущала и Надежда Мандельштам.

    Лев Озеров рассказал мне однажды, что на импровизированном митинге перед моргом клиники им. Склифосовского Надежда Яковлевна вдруг сказала ему: «Всё это нужно запомнить и описать!»

    Не прошло и года-полутора с того момента, когда Н. Мандельштам закончила свои «Воспоминания» — книгу об Осипе Мандельштаме, как смерть Анны Андреевны снова толкнула ее — и весьма властно — в объятья того же жанра: «...Я всё думаю об Анне Андреевне, Она мне говорила, что я последнее, что у нее осталось от Оси, и она тоже последнее, что у меня осталось от него. Мы вдвоем всегда были с ним. Анна Андр<еевна> это моя жизнь в течение сорока лет. Вероятно, я о ней напишу...»942

    Итак, весной 1966 года Надежда Мандельштам начала новую книгу воспоминаний, в центре которой находилась Ахматова.

    По первому впечатлению книга была написана сразу же после смерти и похорон Ахматовой и чуть ли не на одном дыхании. Это, однако, если и справедливо, то лишь для сравнительно небольшой части текста.

    Непосредственное отношение к этому этапу имеет, по-видимому, рукописный набросок, включенный в корпус «Об Ахматовой» на правах приложения. Это своего рода конспект, а точнее, зародыш всей будущей книги Н. Мандельштам, в котором уже узнаваемы такие детали, как «шапочка-ушаночка» из самого ее начала (это, кстати, еще и парафраз из первой книги воспоминаний Н. Мандельштам) или разговор на Дмитровке из середины, а также посещение Надеждой

    Яковлевной и Анной Андреевной в 1938 году умирающей сестры Н. Мандельштам — из самого конца.

    Судя по уважительному тону, с которым здесь еще говорится о Харджиеве, страничка эта относится к самому началу работы над книгой об Ахматовой — возможно, к первым же дням после того, как она вернулась из Ленинграда с ахматовских похорон943.

    Вернулась же она 11 марта 1966 года944, а уже к 16 марта работа разгорелась вовсю! «Я целыми днями пишу и сейчас <не> писать не могу (об А. А.). Кажется, выходит», — пишет она Наташе Штемпель в этот день. И уже в конце марта — а всё это время Надежда Мандельштам настойчиво зазывает ее к себе! — она как бы переводит дух и сообщает: «Мне есть что вам показать»945.

    И Наталья Евгеньевна приехала, — судя по всему, в первых числах апреля 1966 года. Но в начале апреля — назавтра или на послезавтра после ее отъезда — Н. Мандельштам написала ей вдогонку в Воронеж: «Наташенька! Я ночью после отъезда в первый раз перечитала всё. Никому не показывайте вторую главу. Она вся глупо сделана. Ее нужно переделать»946 947.

    Так что и в конце апреля продолжалась интенсивная работа: «Сонечка! Я сейчас влипла во всякую работу и приехать не смогу...» То же самое — и в мае: «После смерти Анны Андреевны не могу найти равновесия. Пока почти не выхожу из дому, кроме как в магазин. Для меня кончилась эпоха и человек, с которым я прожила всю жизнь»945.

    Работа продолжалась, по-видимому, и летом 1966 года, в Верее948«Это замечательно при всей односторонности и субъективизме. Когда-то я сокрушенно думал, что наша эпоха не оставит великих мемуаров. Оказалось, что оставит. Ведь и гигантский цикл рассказов Шаламоватоже мемуары»949.

    А 16 января 1967 года Н. Мандельштам перечеркнула свой летний труд: «Наташенька! <...> Очень много работаю над второй книгой. Она идет не хуже первой. Тулетнююнадо в печку. <...> Привет Шуре. Он очень милый, а застал меня в диком видев работе...»950.

    В январе 1967 года в Москве была вдова Бенедикта Лившица, именно тогда Надежда Яковлевна прочитала ей посвященный ей зачин. Из нескольких писем к Тате Лившиц, датированных январем — мартом 1967 года, можно заключить, что именно тогда работа над мемуарами об Ахматовой завершилась (во всяком случае, так полагала тогда сама Н. Мандельштам143).

    Однако гладковский дневник поправляет и тут. 20 марта, проведав вечером Надежду Яковлевну, Гладков записывает: «...Застаю ее в плохом настроении. Она пишет воспоминания об Ахматовой, очень волнуясь и нервничая, и говорит: “Старуха забрала ее когтями и когда она кончит, то утащит за собой...” У нее неважно с сердцем, и она плохо выглядит»951 952.

    А двадцать второго апреля 1967 года он делает следующую запись в дневнике: «С утра еду в ВУАП953, потом в Лавку писателей, затем к Н.М. К ней приходят Адмони и Нат<алья> Ив<анов>на Столярова. Пьем чай и в две руки с Адмони читаем ее рукопись об Ахматовой, где уже 155 страниц машинописи.

    Много интересного и умного, но ей мало быть мемуаристкой, и она снова философствует, умозаключает, рассуждает о времени, об истории, о смене литературных школ, о стихах и даже о любви.

    А. А. у нее очень живая, но как-то мелковатая, позерская и явно уступающая автору мемуаров в уме и тонкости. Совершенно новая трактовка истории брака с Гумилёвым: она его никогда не любила. Верное замечание, что тема А. А.не тема “любви”, а тема “отречения”. Есть и случайное, и ненужные мелочи. Хотя Н.М. сказала, что она согласна с моими замечаниями, но мне почему-то кажется, что она чуть обиделась»954 955 956.

    Работа продолжалась всю весну147 Н.М. <...> Читаю ее рукопись об Ахматовой. Она расширяется (раздвигается) и растет. Спор об отношении к М-му в 30-х годах. Очень всё интересно и еще интереснее устные дополнения Н.М. (“только не записывайте”) об интимной жизни А.А.»148.

    Существенная поправка по сравнению с утверждавшимся ранее: осенью 1967 года Надежда Яковлевна, может быть, и отреклась от своей книги об Ахматовой, но вовсе не уничтожила рабочие к ней материалы. Рукопись (точнее, ее варианты) сохранилась не только у Н.Е. Штемпель957, но и у нее самой, причем у нее — даже в трех вариантах!

    Разрыв с Харджиевым и «Завещание»

    После окончательного разрыва с Харджиевым, произошедшего тогда же — в мае 1967 года, Надежда Яковлевна «приняла меры». 30 июня, в последний день перед отъездом в Верею, она зарегистрировала у нотариуса следующий документ:

    «МОЕ ЗАВЕЩАНИЕ

    1. Я прошу моих друзейИру Семенко, Сашу Морозова, Диму Борисова, Володю Муравьёва и Женю Левитинапринять весь груз, который я столько лет несла, и работать дружно, вместе, заботясь лишь о том, чтобы лучше донести наследство Мандельштама до того дня, когда его можно будет опубликовать и открыто заговорить о нем.

    2. Я прошу не выпускать из рук архива, чтобы этим закрепить за собой право на издания. После издания я хотела бы, чтобы архив поступил в какой-нибудь архив, но я не хочу, чтобы он доставался архиву бесплатно. Мандельштам всегда настаивал на том, что его стихи стоят дороже других. Я настаиваю на том, чтобы за его архив (после всестороннего опубликования) было заплачено как можно больше.

    3. Архив принадлежит всем пятерым, а хранится там, где в данное время это безопаснее.

    4. Архивом может пользоваться каждый из пятерых для своих целей. Где и как читаются материалы, решается совместно.

    5. Я прошу предоставить Ирине Михайловне Семенко исключительное право на расшифровку стихотворного материала, Диме и Сашеработу над прозой. Это не исключает права любого из пятерых заниматься любой областью. Володю и Женю я прошу подготовить к печати мое личное наследство (обе книги) и провести мелкую редактуру, бережно отнесясь к смыслу.

    6. Прошу пятерых составить редколлегию всех будущих изданий и не допускать к наследству О.М. и моему никаких ловкачей и жуликов. Если пятеро захотят привлечь кого-нибудь к изданию, пусть они решают это вместе. Я прошу, чтобы в старости каждый выбрал себе продолжателя, одобренного всеми. Иначе говоря, чтобы всегда существовала комиссия, охраняющая это наследство от вторжений. Лучше отложить издание, чем дать его в руки негожих людей.

    7. Я прошу, пока жив мой брат, Евгений Яковлевич Хазин, доходы от изданий, если они будут, предоставлять ему. То же относится к Фрадкиной Елене Михайловне.

    8. Прошу выжать из этого наследства максимум денег и совместно решать, что с ними делать. Но также прошу помогать из этих денег Юле Живовой и в случае бедствия Варе Шкловской.

    9. Если будет конвенция, прошу передать право на распоряжение этими материалами за рубежом (право опубликования, право перевода) Кларенсу Брауну и Ольге Андреевой-Карлайль.

    10. Умоляю извлечь из этого наследства максимум радости, не презирать денег и восполнить своими удовольствиями то, чего были лишены мы с О.М. Умоляю работать дружно и вместе, не поддаваясь соблазнам мелкого собственничества и исключительности, которых был начисто лишен сам Мандельштам. Работать вместе и помнить, что всё делается для него.

    Номер завещания, хранящегося в первой конторе на Мясницкой (Кировской), 2д,3415»958.

    Здесь упоминаются «обе книги» самой Надежды Мандельштам, и второй из них, бесспорно, является именно книга об Ахматовой.

    Однако осенью 1967 года Надежда Яковлевна, по свидетельству

    В.М. Борисова, уничтожила свою рукопись. О том, как и почему это произошло, еще будет сказано ниже, здесь же проследим за хронологией событий, приведших к отказу от одной книги и написанию вместо нее другой, названной впоследствии вполне акмеистически — «Вторая книга», как бы в перекличку со «Второй книгой» Осипа Мандельштама.

    Окончательное решение поступить именно так, и не иначе, пришло Н. Мандельштам, вероятнее всего, в середине июля в Ленинграде, где она выступала свидетельницей на процессе о судьбе ахматовского наследства. К этому времени, собственно говоря, работа над «Второй книгой» шла, хотя и исподволь, но вовсю: вырвав в мае у Харджиева мандельштамовский архив, Надежда Яковлевна всё лето его разбирала и, по мере разбора, всё более и более гневалась на «Николашу». Тогда- то она и написала очерки «Архив» и «Конец Харджиева», посвященные печальной истории мандельштамовских рукописей. Они не вошли во «Вторую книгу», но были основательно в ней использованы, а главное — многое определили в направленности и тональности книги.

    Конец 1967 года и начало 1968 года прошли, видимо, под знаком продолжения разбора архива и писания комментария к стихам 1930-х гг.959 960 961 Не забудем, что примерно в это же время — вероятнее всего, в 1968 году, когда работа над архивом как таковая была уже позади, — Н. Мандельштам взялась и еще за одно произведение — эссе «Моцарт и Сальери». В нем почти нет историко-мемуарного импульса — биографических коннотаций или исторического контекста: это специальное исследование эстетики Осипа Мандельштама и продолжение ее размышлений о природе поэтического творчества, это ее вклад в ars poetica Мандельштама, своего рода перекличка с «Разговором о Данте».

    Эссе «Моцарт и Сальери» впервые вышло по-русски в «Вестнике русского христианского движения» почти одновременно со «Второй книгой» — в 1972 году, в 1973 году оно вышло и по-английски (в переводе Роберта Мак-Лиана).

    «Вторая книга»

    Эпистолярно-биографических вех, документирующих работу Надежды Яковлевны над «Второй книгой», еще меньше, чем в первых двух случаях. Почти все они, собственно, восходят к переписке Н. Мандельштам с Натальей Евгеньевной Штемпель и начинаются, самое раннее, только с 31 июля 1968 года: «Немножко работаю, но очень мало»152. Следующая полушутливая вешка датируется сентябрем того же года:

    «Вроде пробую работать, но почти ничего не выходит. Не знаю, как быть. Варлаам раздувает ноздри и говорит, что <...> существует специальная литература жен, писавших о своих мужьях. Этой литературе никто, как известно, не верит. Поэтому Варлаам советует немедленно перестать писать об Осе. Я даже затосковала: попасть в эти жены обидно, но это единственное, о чем мне хочется говорить и о чем мне есть что сказать. Беда...»153

    Лейтмотив всех последующих весточек один и тот же — усталость, «урывочность» и вялость ее работы над книгой: «Жить очень трудно.

    Я всё же пробую работать. Идет вяло. Как-то руки опускаются от всей сложности жизни» (10 октября 1968 года)154; «Я работаю урывками, но всё же что-то делаю. Господи, хоть бы доделать» «Я смертно усталая вхожу в эту зиму. Болею. Скучаю. Работаю (очень медленно), тоскую. Очень хочу вас видеть. <...> Думаю, что у меня еще год работы, а там я всё кончу» (30 сентября 1969 года). Работала Н. Мандельштам, как правило, лежа, печатала на старенькой машинке, один экземпляр — порциями — забирала на хранение Лёля Мурина.

    И, наконец, весной 1970 года — краткое и сухое сообщение: «Работу кончила. Летом устраню мелочь». Тогда, по всей видимости, она и показывала Штемпель свою машинопись и получила от нее одобрение. Отсюда — благодарный и несколько более бодрый тон последнего упоминания работы над «Второй книгой»: «Спасибо за доброе слово... Но я думаю, это еще сырье. Работы много впереди. До конца жизни хватитлишь бы успеть. Я усталая и грустная» (1 июня 1970 года).

    Летом, собрав несколько таких же суждений, как Наташино, Н. Мандельштам, возможно, кое-что и поправила в книге, а может быть, и нет. Во всяком случае, в октябре 1970 года рукопись (точнее, машинопись) уже пересекла границу СССР — на Запад ее вывез Пьетро Сормани, московский корреспондент итальянской газеты «Corriere della Sera». В декабре 1970 года, выполняя распоряжение автора, он передал ее Никите Струве, которому та делегировала все права по изданию «Второй книги» на Западе (кроме Италии), в том числе право на редактирование ее манускрипта155.

    Пытаясь перенести на Запад опыт советских Комиссий по литературному наследию (а точнее — неиспробованный опыт той «Комиссии одиннадцати», о которой она писала в декабре 1966 года в «Моем завещании»156), Н. Мандельштам создала своеобразный «Комитет четырех» — орган, призванный координировать все действия по изданию и переводу ее книг на Западе, в том числе правовые и финансовые157. В состав «четверки» входили Ольга Андреева-Карлайль (с правом замещения Натальей Резниковой), Никита Струве, Кла- 962 963 964 965 ренс Браун и Пьетро Сормани. Каждый делал что мог и как мог, и, хотя старшего среди них не было, реальные усилия по изданию, как и координирующая роль по переводам концентрировалась в Париже, у Струве. И если между членами «четверки» и возникали разногласия, то одно их соучастие в этом необычном коллективном органе чисто психологически удерживало каждого от каких-либо резких или несогласованных движений.

    Сама Н. Мандельштам больше всего была заинтересована в скорейшем и полном издании прежде всего русского оригинала своей книги. И вот в середине 1972 года «Вторая книга» вышла в парижском издательстве YMCA-Press, руководимом Н. Струве.

    В октябре того же года книга вышла и по-английски, с тем же переводчиком (Макс Хэйворд) и в том же издательстве («Atheneum»), но под вестернизированным названием «Hope Abandoned», обыгрывавшем имя автора («Рухнувшая надежда»)966.

    Мемуары Н. Мандельштам прочла вся Америка, узнал весь мир. Несмотря на свою исключительную дискурсивность и полемичность (последнее качество на Западе, кажется, недопонималось), они надолго стали основным источником для всех читателей и исследователей Осипа Мандельштама — от биографов до поэтологов и текстологов.

    Парадоксальным образом западные читатели книги Надежды Мандельштам знали гораздо лучше, чем произведения самого Мандельштама. И хотя рецензенты (например, Р. Хьюз) называли Н. Мандельштам литературным порождением и продолжением дела своего мужа, в нерусскозычном сознании они скорее поменялись местами: не Надежда Яковлевна была женой Мандельштама, а сам Мандельштам — ее мужем.

    Если в центре «Воспоминаний» стоял гениальный поэт на фоне страшной эпохи, то содержанием «Второй книги» стала сама эта эпоха на фоне своих современников. Этот портрет эпохи, составленный из сотен мазков и ликов, — убийственен и для советской действительности и системы в целом, и для каждого его элемента, в частности. Ю.Л. Фрейдин справедливо указывает на мрачность и безнадежность интонаций и на резкость оценок Н. Мандельштам, даваемых 967.

    Отдавая должное обличительной силе книги, даже соглашаясь с ее пафосом в целом, многие находили, однако, в том или ином хорошо им знакомом персонаже или эпизоде черты, которые они все же не могли принять или с которыми не могли согласиться. Это породило целую серию протестов, заступничеств и отповедей, среди которых особенно выделяются голоса Э.Г. Герштейн, В.А. Каверина и Л.К. Чуковской, написавшей уже в 1973 году целую книгу-отповедь: «Дом поэта». Она называет Н. Мандельштам «мастерицей всевозможных сплетен» и решительно отказывает ей в претензии на тройственное и совместное с О.М. и Ахматовой «мы». Быть может, четче и жестче других настроения всех задетых и возмущенных «Второй книгой», просуммировал и выразил В.А. Каверин, написавший Н. Мандельштам в том же 1973 году резкое и фактически открытое письмо: «Вы не вдова, Вытень Мандельштама. В знаменитой пьесе Шварца тень пытается заменить своего обладателяискреннего, доброго, великодушного человека. Но находятся слова, против которых она бессильна. Вот они: “Тень, знай свое место”»968.

    В то же время большинство читателей были свободны от груза личных коннотаций и восприняли «Вторую книгу» как органическое продолжение «Воспоминаний». Их позицию подытожил И.А. Бродский в некрологе Н. Мандельштам: «Эти два тома Н.Я. Мандельштам, действительно, могут быть приравнены к Судному дню на земле для ее века и для литературы ее века, тем более ухабном, что именно этот век провозгласил строительство на земле рая. Еще менее удивительно, что эти воспоминания, особенно второй том, вызвали негодование по обе стороны кремлевской стены. Должен сказать, что реакция властей была честнее, чем реакция интеллигенции: власти просто объявили хранение этих книг преступлением против закона. В интеллигентских же кругах, особенно в Москве, поднялся страшный шум по поводу выдвинутых Надеждой Яковлевной обвинений против выдающихся и не столь выдающихся представителей этих кругов в фактическом пособничестве режиму...»969

    Архив Мандельштама

    Предназначением всей своей остававшейся после смерти Осипа жизни Надежда Яковлевна считала сохранение его поэзии и его архива. Мандельштамовские стихи и прозу (особенно поздние) Н. Мандельштам знала наизусть, она переписывала их от руки и раздавала списки надежным друзьям, через которых они попадали в самиздат и в тамиздат и в таком виде доходили и до массового читателя. Сам же архив она предпочитала хранить не у себя, а у друзей и родных: среди хранителей — С.Б. Рудаков (эта часть архива до нас не дошла),

    Н.Е. Штемпель, М.В. Ярцева, Э.Г. Бабаев, Л.А. Назаревская, Е.Я. Хазин, Э.Г. Герштейн, И.И. Бернштейн и др.

    В конце 1960-х гг. установился и контакт Н. Мандельштам с Г.П. Струве и Б.А. Филипповым, редакторами американского Собрания сочинений О.М.; она передала им для публикации копии еще не изданных в то время прозы, переводов и писем Осипа Мандельштама, обеспечив тем самым материалом ранее не планировавшийся 3-й том собрания сочинений (вышел в 1971).

    Вместе с И. Семенко в работе по разбору архива, текстологии и подготовке публикаций О. Мандельштама в СССР и за рубежом при жизни Н. Мандельштам участвовали В. Борисов, С. Василенко, А. Морозов, Ю. Фрейдин и др. Н.М. охотно встречалась и с западными славистами, изучавшими творчество Мандельштама, и ее дом вскоре стал своеобразным центром притяжения для знатоков и поклонников его творчества, интересующихся его судьбой и произведениями.

    После выхода «Воспоминаний» на Западе опасность тех или иных репрессий со стороны властей резко возросла, особую угрозу в этой связи представляла перспектива конфискация семейного архива поэта. Это подтолкнуло Н. Мандельштам к непростому решению о передаче архива на Запад. Это решение не встретило одобрения со стороны И. Семенко и некоторых других лиц из близкого окружения. Не считая возможным держать архив у себя дома, Надежда Яковлевна передала его на временное хранение Ю. Фрейдину, но при этом не возражала против перефотографирования архива в интересах текстологов и исследователей творчества Мандельштама в СССР970.

    В 1973 году, усилиями СН. Татищева, в то время атташе по культуре посольства Франции в Москве, архив был переправлен в Париж (непосредственным исполнителем явилась его жена Анн Татищев), где находился у Н.А. Струве, причем по материалам архива О.М. был подготовлен 4-й «дополнительный» том Собрания сочинений Мандельштама (вышел в 1981 году). В 1976 году, согласно юридически оформленной воле Н. Мандельштам, архив поступил в качестве дара в Отдел рукописей и редких книг Файерстоунской библиотеки Принстонского университета, где и хранится в настоящее время: его первым куратором был К. Браун.

    В 1999 году в Москве, к 100-летию со дня рождения Н. Мандельштам, и в 2002 году в Принстоне, к 25-летию передачи туда архива, состоялись международные конференции, посвященные наследию и памяти Надежды Яковлевны Мандельштам.

    Некоторое представление о том, что могло произойти с архивом Мандельштама, останься он в Москве, дает судьба той части архива, которая стала откладываться у Н. Мандельштам уже после того, как основной архив был переправлен на Запад.

    Собственно говоря, это был личный архив Н. Мандельштам, хранившийся у Ю.Л. Фрейдина, одного из ближайших ее друзей и душеприказчиков. 2 июля 1983 года — через два с половиной года после ее смерти — архив был конфискован у него КГБ после обыска971. Сам Юрий Львович так охарактеризовал ситуацию: «Летом 1983 г. имевшиеся у меня мандельштамовские материалы, включая книги, фотокопии рукописей, личный архив и воспоминания Надежды Яковлевны, копию ее завещания, издания собрания сочинений О.Э. Мандельштама, а также многое из моего личного архива,было без каких-либо законных оснований изъято у меня сотрудниками московской прокуратуры и КГБ. Полная история этой грабительской акции выходит за рамки данной статьи. Скажу только, что мои протесты, поданные вплоть до самых высоких инстанций, остались без ответа. Может быть, теперь, к 100-летию поэта, грабители или те, кто хранит награбленное, усовестятся и вернут всё законному владельцу?..»972

    безо всякого движения более двадцати лет, и вплоть до 2006 года не предпринималось ничего для их научного описания и обработки.

    Подступы к «Третьей книге». Интервью

    В 1970-е гг. Н. Мандельштам написала несколько очерков (главным образом, о своем детстве) для задуманной ей автобиографической «Третьей книги».

    Она по-прежнему энергично переписывалась с заграницей и дала несколько интервью иностранным корреспондентам, в том числе и единственное свое видеоинтервью (голландскому телевидению 1 мая 1973 года). Режиссер Франк Диаманд, взяв интервью еще и у А. Синявского и др., смонтировал фильм в 1976 году.

    Кажется, последним по счету было интервью, взятое у нее 9—10 октября 1977 года корреспондентом «Таймс» Элизабет де Мони с мужем Эриком де Мони973.

    Неизменным условием всем интервьюерам было: публикация только после ее смерти.

    Фильм Ф. Диаманда был показан по голландскому телевидению уже в январе 1981 года, то есть почти сразу после смерти Н. Мандельштам.

    Посмертные издания на родине

    Конечно, западные издания, особенно переводные, были не свободны от самых разных дефектов: в силу понятных причин автор была не в состоянии ни держать корректуры, ни визировать наборные рукописи.

    До выхода книг Надежды Мандельштам на родине оставалось подождать еще два десятилетия — в 1989 году в издательстве «Книга» вышли «Воспоминания» с послесловием Николая Панченко, а в 1990 году в издательстве «Московский рабочий» — «Вторая книга» с предисловием Михаила Поливанова. Этому предшествовали первые советские публикации в периодике — в журнале «Юность» (1988, № 8; 1989, № 7—9), подготовленные Ю. Фрейдиным и С. Василенко, а также в двухнедельнике «Смена» (1989, № 2).

    с новыми предисловиями, примечаниями и указателями и в едином и превосходном полиграфическом исполнении974. Ю. Фрейдин и С. Василенко, составители и текстологи, соответственно, первой и второй книг, опирались на чудом уцелевшие авторские машинописи обеих книг и на их первые зарубежные издания с авторской правкой и пометами Н.Я. Мандельштам. Предисловия написали Н. Панченко и А. Морозов, последний выступил и комментатором обеих книг. В 2006 году оба издания были переизданы «Вагриусом», но без какого бы то ни было аппарата. В том же году в издательстве «Аграф» вышла «Третья книга» Н.Я. Мандельштам, составленная Ю. Фрейдиным и вобравшая в себя почти все то, что не вошло в двухтомник «Согласия». В 2007 году отдельным изданием вышла книга Н. Мандельштам «Об Ахматовой», дополненная четырьмя эпистолярными блоками — переписками Н.Я. Мандельштам с А Ахматовой, Е. Лившиц, Н. Харджиевым и Н. Штемпель (составитель — П. Нерлер, научный редактор — С. Василенко). Книга вышла в «Новом издательстве», директор которого, Е. Пермяков, и был инициатором издания. В 2008 году книга была переиздана в издательстве «Три квадрата» (в ином оформлении и с незначительными улучшениями).

    Книгу, выпущенную в 2013 году издательством «Аст» под названием «Мой муж — Осип Мандельштам», можно рассматривать как коммерческий артефакт и составительский курьез с ничем и никем не обоснованной перетасовкой колоды фрагментов из разных произведений в новую композицию975. Ни составитель, ни источники текста не указаны, комментариев и оглавления нет...

    III

    ПОНЯТОЕ

    слух поэта976. Видно, даром не проходит Шевеленье этих губ...977

    В 1972 году Надежда Яковлевна встречала свой день рожденья с совершенно новым ощущением. К этому времени все главные задачи, что она ставила перед собой, нашли свое решение — промежуточное или окончательное.

    Она сберегла или собрала ненапечатанные стихи и прозу, и эти стихи и проза увидели свет!978 При этом она сделала щедрые заготовки для будущих издателей и комментаторов, кем бы они ни были, зафиксировав свои версии окончательных редакций и датировок и дав подробные пояснения к поздним стихам979.

    Она собрала свои собственные горестные заметы, и ее воспоминания — обе книги, одна за другой — уже увидели свет!

    Ее свидетельства о времени и месте, где творил и погиб Мандельштам, ее суждения о судьбе и мутациях литературы в условиях несвободы и ее оценки современников поэта по-настоящему поразили читателя. Книги переводили на десятки языков, и им сопутствовал оглушительный успех.

    Но за всем этим несколько затерялась еще одна, ничуть не менее потрясающая миссия Н. Мандельштам — миссия свидетельницы поэзии. эта куда более трепетная, нежели любые влюбленности и измены. Никакой Гёте никаким Эккерманам об этом ничего не рассказывал!

    Влюбленностям и изменам она, разумеется, тоже отдала свою дань, — это общее и неизбежное место. А вот в постановке темы физиологии поэзии она, кажется, была одной из первых и лучших. Попробовав об этом написать, Н. Мандельштам сделала это так тонко и глубоко, как, кажется, никто из побывавших в сходной биографической ситуации.

    При этом она честно признается, что не сразу сообразила, с чем именно столкнулась:

    «Я впервые поняла, как возникают стихи, в тридцатом году. До этого я только знала, что совершилось чудо: чего-то не было и что-то появилось. Вначалес 19-го по 26 год дело, но еще ни во что не вникала. Когда кончился период молчания, то есть с тридцатого года, я стала невольной свидетельницей его труда.

    Особенно ясно всё мне представилось в Воронеже. Жизнь в наемной комнате, то есть в конуре, берлоге или спальном мешкекак это назвать?с глазу на глаз, без посторонних свидетелей, безнадежно беспочвенная и упрощенная, привела к тому, что я всмотрелась во все детали “сладкогласного труда”»980.

    Продолжим цитату:

    21 году, когда они жили рядом в Доме искусств на Мойке, О.М. часто забредал к ней погреться у железной печурки. Иногда он ложился на диван и закрывал ухо подушкой, чтобы не слышать разговоров в перенаселенной комнате. Это он сочинял стихи и, стосковавшись у себя, забирался к Василисе... А стихи об ангеле-Мэри появились в Зоологическом музее, куда мы зашли к хранителю Кузину, чтобы распить с ним и его друзьями грузинскую бутылочку, тайком принесенную вместе с закуской в чьем-то ученом портфеле. Мы сидели за столом, а О.М., нарушая обряд винопития, бегал по огромному кабинету. Стихи, как всегда, сочинялись в голове. В музее же я их записала под его диктовку. Вообще, женившись, он ужасно разленился и всё норовил не записывать самому, а диктовать.

    А в Воронеже открытость его труда дошла до предела. Ведь ни в одной из комнат, которые мы снимали, не было ни коридора, ни кухни, куда он мог бы выйти, если б захотел остаться один. И в Москве мы не Бог знает как жили, вернее, Бог знает как, но там всё же было, куда мне забежать на часок, чтобы оставить его одного. А тут уйти было некудатолько на улицу мерзнуть, а зимы, как на зло, стояли суровые. И вот, когда стихи доходили до восковой зрелости, я, жалея бедного, загнанного в клетку зверя, делала что могла: прикорнув на кровати, притворялась спящей. Заметив это, О.М. уговаривал меня иногда “поспать” или хоть лечь к нему спиной»981.

    Тут как бы слышится противоречие: с одной стороны — работать на людях, никогда не прятаться от людей, а с другой — отвернуться и лечь спиной. Противоречия на самом деле нет — «беременность» уже позади, «плод» уже на выходе, весь рвется наружу, и речь идет не более чем об определенном акушерском комфорте.

    В этот момент Надежде Яковлевне нужно было умудряться одновременно и «лежать спиной», и «быть под рукой» — для того, чтобы записать народившееся.

    «Сочиняя стихи, О.М. всегда испытывал потребность в движении. Он ходил по комнатек сожалению, мы всегда жили в таких конурах, что разгуляться было негде; постоянно выбегал во двор, в сад, на бульвар, бродил по улицам.

    Стихи и движение, стихи и ходьба для О.М. взаимосвязаны. <...> В “Разговоре о Данте” он спрашивает, сколько подошв износил Алигьери, когда писал свою “Комедию”. Представление о поэзии-ходьбе повторилось в стихах о Тифлисе, который запомнил “стертое величье” подметок пришлого поэта. Это не только тема нищетыподметки, конечно, всегда были стертые,

    Только дважды в жизни я видела, как О. М. сочиняет стихи, не двигаясь. В Киеве у моих родителей, где мы гостили на Рождество 23 го- да, он несколько дней неподвижно просидел у железной печки, изредка подзывая то меня, то мою сестру Аню, чтобы записать строчки “1-го января 1924”. И еще в Воронеже он прилег днем отдохнутьв тот период он был ужас как утомлен работой. Но в голове шумели стихи, и отвязаться от них не удалось. Так появились стихи о певице с низким голосом в конце “Второй воронежской тетради”...»982

    От движения она переходит к другому физиологическому критерию тайнослышанья:

    «Движениешевелящиеся губы. В стихах сказано, что их нельзя отнять и что они будут шевелиться и под землей. Так и случилось.

    Губыорудие производства поэта: ведь он работает голосом Рабочий топот губэто то, что соединяет работу флейтиста и поэта. Если бы О.М. не испытал, как шевелятся губы, он не мог бы написать стихов про флейтиста: “Громким шепотом честолюбивым,/ Вспоминающих топотом губ,/ Он торопится быть бережливым, / Емлет звуки, опрятен и скуп...” И про флейту“И ее невозможно покинуть,/ Стиснув зубы, ее не унять, / И ?в слова языком не продвинуть,/ И губами ее не размять...” Мне кажется, что слова про то, что флейту невозможно продвинуть в слова, знакомы поэту. Здесь говорится про тот момент, когда в ушах уже стоит звук, губы только шевельнулись и мучительно ищут первые слова...

    <...> О.М. в этих стихах говорит про топот «вспоминающих» губ. Только ли у флейтиста губы заранее знают, что они должны сказать? В процессе писания стихов есть нечто похожее на припоминание того, что еще никогда не было сказано. Что такое поиски “потерянного слова”“Я слово позабыл, что я хотел сказать, / Слепая ласточка в чертог теней вернется”,как не попытка припоминания еще неосуществленного? Здесь есть та сосредоточенность, с которой мы ищем забытое, и оно внезапно вспыхивает в сознании»983.

    При такой физиологии поэзии, как у Осипа Мандельштама, бессмысленными становились всякие разговоры о «дуализме формы и содержания». Н. Мандельштам замечает в этой связи:

    «Сознание абсолютной неразделимости формы и содержания вытекало, по-видимому, из самого процесса работы над стихами. Стихи зарождались благодаря единому импульсу, и погудка, звучавшая в ушах, уже заключала то, что мы называем содержанием. В “Разговоре о Данте” О.М. сравнил “форму” с губкой, из которой выжимается “содержание”. Если губка сухая и ничего не содержит, то из нее ничего и не выжмешь. Противоположный путь: для данного заранее содержания подбирается соответствующая форма. Этот путь О.М. проклял в том же “Разговоре о Данте”, а людей, идущих этим путем, назвал “переводчиками готового смысла”. <...>

    «Стихописаниетяжелый изнурительный труд, требующий огромного внутреннего напряжения и сосредоточенности. Когда идет работа, ничто не может помешать внутреннему голосу, звучащему, вероятно, с огромной властностью. <...> Мой странный опытопыт свидетеля поэтического трудаговорит: эту штуку не обуздаешь, на горло ей не наступишь, намордника на нее не наденешь. Это одно из самых высоких проявлений человека, носителя мировых гармоний, и ничем другим не может быть»984.

    «Мне пришлось жить и с Анной Андреевной, но у нее работа протекала далеко не так открыто, как у О.М., и я не всегда распознавала, что она в работе. Во всех своих проявлениях она всегда была гораздо замкнутее и сдержаннее О.М. Ее совершенно особое женское мужество, почти аскетизм, всегда поражали меня. Даже губам своим она не позволяла шевелиться с такой откровенностью, как это делал О.М. Мне кажется, что когда она сочиняла стихи, губы у нее сжимались и рот становился еще более горьким. О.М. говорил, когда я еще ее не знала, и часто повторял потом, что, взглянув на эти губы, можно услышать ее голос, а стихи ее сделаны из голоса, составляют с ним одно неразрывное целое, что современники, слышавшие этот голос, богаче будущих поколений, которые его не услышат»985.

    Далее в «Воспоминаниях» идут интереснейшие наблюдения, но над несколько иными этапами поэтического труда — вторичными, если угодно. Над видением и складыванием форм представления уже готовых произведений — самостоятельно или в составе поэтического цикла или книги, например.

    Интересно, что в обеих последующих книгах Н. Мандельштам об этой «физиологии» практически ничего нет. Единственное исключение — следующий пассаж о ташкентских погудках Ахматовой:

    «Когда я приехала в Ташкент, меня поразило, что Анна Андреевна стала грузной, тяжелой женщиной, с трудом двигалась и никуда не выходила одна, потому что в 1937 году заболела боязнью простран- ства. Теперь, сочиняя стихи, она уже не бегала, как олень, а лежала с тетрадкой в руках. Память тоже начала сдавать, и сочинять стихи в уме она уже не могла»986.

    усилившись, перекочевало и во «Вторую книгу».

    Свое развитие эта тема получила в эссе «Моцарт и Сальери». Коренная разница между «Моцартом» и «Сальери» в том, что это, если хотите, экстракты двух различных поэтических физиологий. Но в каждом реальном поэте, как замечал Осип Эмильевич, есть и Моцарт, и Сальери.

    Н. Мандельштам продолжила здесь свои наблюдения над физиологией поэзии. Она пишет: «Мандельштам отчуждался и на людях и, вслушиваясь в себя, вдруг переставал слышать, что ему говорят. Его страсть к ходьбе и прогулкамобязательно одинокимпрохожихи одному. <...> Это вовсе не значит, что он тут же начнет писать стихи. Чтобы начать писать стихи, надо жить и, живя, часто бывать одному»987.

    Оставшиеся годы Надежда Мандельштам провела с ощущением исполненной миссии: бессильной уберечь самого Мандельштама от избранной им самим судьбы, ей достало воли и сил для того, чтобы сохранить его стихи и рукописи и оставить важнейшие из свидетельств о его жизни и поэзии.

    Вместе с тем ее книгам сразу же стали тесны рамки материалов к чьей бы то ни было биографии. Два тома воспоминаний — это мозаично-эпический рассказ о страшном времени, выпавшем ей и Осипу Мандельштаму на жизнь и на смерть.

    Разделы сайта: