• Приглашаем посетить наш сайт
    Загоскин (zagoskin.lit-info.ru)
  • Нерлер П.М.: Cor amore. Этюды о Мандельштаме.
    В одиннадцатом бараке: последние одиннадцать недель жизни Осипа Мандельштама (попытка реконструкции)

    В одиннадцатом бараке: последние одиннадцать недель жизни Осипа Мандельштама (попытка реконструкции)

    Памяти Юрия Моисеенко, Дмитрия Маторина, Константина Хитрова и всех тех, кого судьба свела в пересыльном лагере с Осипом Мандельштамом

    Уведи меня в ночь, где течет Енисей...1

    1 Из стихотворения «За гремучую доблесть грядущих веков...».

    Эшелон

    Чье сердце не обливалось кровью и не переполнялось состраданием к несчастным чернокожим, проданным в рабство жестоким плантаторам и бросающим последний взгляд на родимые пальмы какой-нибудь Гвинеи или Берега Слоновой Кости, прежде чем провалиться, под свист бичей, в ужасное жерло трюма? Вот картинка из школьного учебника, которая так и стоит перед глазами, не давая погаснуть здоровому пламени классовой ненависти. Наворачиваются слезы, сжимаются кулаки. Нет, никогда и ни за что не простит простой советский человек эксплуататорским классам их жестокости, их подлости, их вероломства, ничто не вытравит из разгневанных сердец картины нечеловеческих условий, в которых содержались и перевозились эксплуатируемые народные массы — что при рабовладении, что при феодализме, что при капитализме!

    СССР, хоть и морская, на три океана распластанная, держава, но в еще большей степени страна сухопутная. Рабства и прочей эксплуатации в СССР, по определению, нет и быть не может, а если кого и перевозят на работу группами, — бывает, конечно, что и в трюмах, но все больше вагонами, — то именно самих этих проклятых эксплуататоров: разных буржуев, кулаков, прихвостней-эсеров, троцкистов, гнилых интеллигентов и прочую сволочь. Условия там, конечно, не очень, тесновато бывает, но все-таки ничего. И то — хватит им нашу пролетарскую кровь пить — пусть сами помучаются, поработают!..

    А все-таки: как в СССР перевозили заключенных?

    Основным местом погрузки в Москве, например, был так называемый пересыльно-питательный пункт НКВД по Московской области на станции Красная Пресня Окружной железной дороги. Черные вороны, перегороженные внутри так, чтобы двое конвоиров оказывалось сзади, доставляли заключенных из разных тюрем Москвы и Подмосковья — Серпуховской, Коломенской, Таганской и, конечно же, Бутырской. Но есть свидетельства и о погрузке на станции Ярос- лавская-Товарная695.

    Построение перед вагонами, перекличка — сверка с эшелонными списками, затем погрузка в длинные вагоны с зарешеченными окнами. С лязгом и скрежетом их сцепляют.

    И вот, встряхиваясь на стыках, эшелон пополз...696 Медленно, то ускоряясь, то тормозя, он прошел от Пресни до Ростокино по Окружной, вывернул на северный ход, по которому шел главный маршрут, и двинулся на восток — на Ярославль и Киров.

    Обычно состав с 2—3 тысячами арестантов днем перестаивался в тупиках, двигались же на восток главным образом ночью. Так что не удивительно, если путь до Тихого океана занимал месяц-полтора, а иногда и все два.

    В поезде длиной в 440 м насчитывалось 34 вагона — 9 двухосных, служебных, и 25 четырехосных — для з/к. Фактический вес поезда, учитывая неполное использование грузоподъемности вагонов при людских перевозках, мог превышать тысячу тонн.

    На равнинных участках эту 1000-тонную махину тянул грузовой паровоз серии «Э», на трудных профилях Урала и Сибири использовалась двойная тяга.

    В деревянных товарных вагонах697, с учетом «живого груза» несколько переоборудованных, стояли нары в два этажа — неструганый настил в два яруса. Но зимние морозы часто загоняли всех на один ряд: так, сбившись в кучу и согревая друг друга собственными телами, люди меньше страдали от холодов.

    Рассчитывалось вагоны на 40 душ, или койко-мест. Но нередко утрамбовывали и до 60 зэков, а случалось, что и до сотни. В таком случае разместиться можно было фактически только лежа: ни тебе встать и пройтись, ни размяться. Не удивительно, если иные «пассажиры» не выдерживали и быстро приближались к другой конечной станции — к состоянию классического доходяги...

    Для людских перевозок крытые вагоны снаружи утеплялись второй обшивкой стен. Между двумя слоями досок укладывался войлок. Пол для предотвращения промерзания утепляли опилками и вторым слоем досок. Так получалась знаменитая «теплушка». Но для перевозки заключенных могли подать и неутепленные вагоны.

    В двухоснике ставилась одна печь с вертикальной трубой, выводимой через крышу. В четырехосных вагонах было даже по две печи. И около каждой сидел дневальный и неустанно смотрел за нею. Правда, грош цена всей этой «теплоизоляции» — если туалетом служила не параша, а открытая в полу дыра, ничем не огороженная, всеми обозреваемая700.

    Умывальников — да и воды — не было. Но некоторым эшелонам везло — тем, кому выпадала баня в Омске701 или в Чите702.

    Советские вагонзаки (арестантские вагоны, не общие!) совершенно напрасно назывались «столыпинскими»: в тех еще были окна, пусть и зарешеченные, а в советских «столыпиных» наружных окон не было, решетчатые окна были только в коридорах, куда зэков и по нужде без нужды не пускали.

    Вот чего нельзя было лишить в дороге — звуков. В России паровозные свистки, или гудки, традиционно мощнее и красивее, чем в сиплой Европе: на сигнал подавался пар рабочего давления в 12 или 14 атмосфер, благодаря чему звук состоял из трех-пяти тонов. Конечно, для узников ГУЛАГа эта «песня», сопровождавшая их на всем пути, звучала надрывно и щемяще703.

    На площадках — бдительные наряды энкавэдэшников-конвоиров, молчаливых, жестоких и злых на весь свет — за то, что их способ путешествовать, когда они на посту, казался им еще хуже того, каким ехал охраняемый ими контингент704.

    Впрочем, согревало и знание, что на самом-то деле их способ отличался — и еще как! Продукты, командировочные и белье (по две смены) конвою выписывались на 30 суток. И еще им предлагалось и полагалось прослушать интереснейшую лекцию: «Питание в пути и желудочно-кишечные заболевания»705.

    Перед отправкой одаряли и конвоируемых: по пустому котелку на двоих. Суточный паек в дороге — 400 грамм хлеба, миска баланды с рыбьими головами. Кипятка — одна кружка и к ней два кусочка сахара. Но и этот рацион выдавался не весь: конвой разворовывал. Одним словом — и голод, и жажда, особенно после селедки.

    Мандельштамовский эшелон

    Согласно наряду ГУЛАГа и плану перевозки НКВД № 1152, ман- дельштамовский эшелон подлежал отправке в «Севвостлаг» НКВД — сначала во Владивосток, а оттуда на Колыму. Командировка конвою была выписана по спецнаряду I спецотдела НКВД на срок с 7 сентября по 28 октября 1938 года. Начальником эшелона был командир 1-й роты 236-го полка Конвойных войск старший лейтенант И.И. Романов706.

    Общее число вагонов — в данном случае 34, из них 25 для «л/свободы», то есть «лишенных свободы» (их теплушки были четырехосными). В головном вагоне ехала обслуга, во втором — склад конвойных войск, в третьем — кухня для з/к, в четвертом — кухня и столовая для конвойных войск; в пятом — склад з/к. В 15-м и 24-м вагонах — караульные помещения. Зэков же везли тремя блоками — в вагонах с 6-го по 14-й, с 16-го по 23-й и с 25-го по 32-й. В самом хвосте — изолятор (33-й вагон) и тут же рядышком, в 34-м вагоне, — оперативная группа с личными делами.

    Численность конвоя определялась в 110 человек, то есть примерно по 16 з/к на одного «сопровождающего». Примечателен и состав конвоя: по одному начальнику конвоя, политруку и коменданту, по двое начальников караула и их помощников, разводящих — 6, оперативная группа — 9 и, наконец, часовых — 78 (кроме того, хозяйственная обслуга и резерв — по 3, связисты и собаководы — по 2 человека). Лекпома и повара не было ни для з/к, ни для конвойных войск — в соответствующих графах прочерки!

    Всего в эшелон было принято 1 770 человек, в том числе 209 из Бутырок. Фактически эшелон отправился из Москвы 8 сентября. Большая часть контингента направлялась и была доставлена на станцию Известковая (1038 человек — политические вперемежку с уголовными) и во Владивосток (700 человек — сплошь 58 статья, в их числе и О.М.). Еще 17 человек предназначались для лагерей в Мариинске, а 8 — в Красноярске. «Сдачи» состоялись, кроме того, в Свердловске (3 человека), а также в Москве, Зиме, Могоче и Урульче (по 1 человеку).

    Несколько странный пункт о «сдаче» одного человека в Москве объясняется, видимо, тем, что з/к Паниткова Пелагея Денисовна была по невыясненным причинам просто-напросто освобождена. Еще трое одиночек — это те, кто не вынес тягот пути и в дороге умер или тяжело заболел. Их «сдавали по актам» в Зиме, Могоче и Урульче707 708.

    Кто Вы, «физик Л.»?

    В том же транспорте, что и Мандельштам, но в другом вагоне ехал 24-летний «физик Л.» — очевидец, с которым встречалась Надежда Яковлевна и чьи свидетельства она считала самыми достоверными и надежными из всех. Виделись они, вероятней всего, летом 1965 года, когда Надежда Яковлевна уже закончила «Воспоминания». Их заключительная главка «Еще один рассказ», — сжатый пересказ того, что ей сообщил «Л.», — смотрится в них как своего рода постскриптум, добавленный в последний момент.

    Твердое желание «физика Л.» сохранить инкогнито более чем понятно. Летом 1965 года, когда за спиной не было даже такой призрачной защиты от сталинизма, как Никита Хрущев, больше всего хотелось поберечься и не рисковать ничем. Об этом же просил Эренбурга в феврале 1963 года (то есть еще при Хрущеве!) и Давид Иосифович Злотинский14: Могу только заверить вас, что всё написанное мноюправда, и только правда».

    Эренбург передал письмо Надежде Яковлевне, а та, в свою очередь, подарила его А.А. Морозову, который и опубликовал его впервые в 1989 году — в своем комментарии к первому на родине изданию ее воспоминаний709.

    Инкогнито «физика Л.» продержалось гораздо дольше — до ноября 2013 года. Конечно же, фамилия единственного физика в эшелонных списках привлекла мое внимание еще в 2001 году, когда списки были обнаружены:

    «170. Константин Евгеньевич Хитров, 1914 г. р., физик, к.р. агит.»

    Мало того, К.Е. Хитров — один из тех немногих, сведения о ком отложились и в мемориальской базе данных; известен даже номер его следственного дела.

    Но принятое на веру — и, как оказалось, напрасно — указание Надежды Яковлевны на то, что ее физик Л. был из Таганской, а не из Бутырской тюрьмы уводило на ложный след и ни к кому не вело. Долгое время я думал, что Надежда Яковлевна вообще замуровала эту тайну: не был ее информатор физиком и фамилия его не начиналась на «Л.»! И что если мы что-то когда-то о нем и узнаем, то от смекнувших детей или внуков.

    Оказалось, однако, что буква «Л.» действительно была намеренно неточной, а вот наводящие сведения о профессии своего собеседника Надежда Яковлевна сообщила правильно. Просто и с ними ничего бы не удалось найти вплоть до 2011 года, когда средние учебные заведения Подмосковья компьютеризировались и — не все, но некоторые — даже обзавелись своими сайтами.

    И вот его величество Гугл привел меня на сайт Фряновской вечерней (сменной) общеобразовательной школы710, где я прочел:

    «История школыэто история страны со всеми ее трудностями и достижениями. Вместе со страной пережили все ее беды и радости и учителя, работавшие в школе. В нашем архиве сохранились Книги приказов с 1951 года, когда директором школы была Клавдия Иосифовна Орлова, замечательный человек и педагог.

    Более двадцати лет проработал в школе, ныне покойный, Константин Евгеньевич Хитров, где он был директором с 1966 по 1981 год. Во время его директорства о Фряновской «вечерке» часто писали в районной газете, так как школа рабочей молодежи постоянно занимала первые места в социалистическом соревновании среди вечерних школ села Трубино, поселка Монино, города Щелково. На базе школы часто проводились районные семинары и совещания.

    <...> Сам Константин Евгеньевич запомнился всем как мудрый наставник и прекрасный педагог. Он многому научил своих коллег, жил их заботами, помогал сотрудникам в трудные минуты их жизни. Талантливый математик и физик, Константин Евгеньевич был репрессирован 1938 году за выступление на молодежном диспуте в студенческие годы. После смерти Сталина его реабилитировали, и Хитров приехал во Фряново, где работал сначала учителем, а потом директорствовал. Его школу руководителя прошли многие директора школ: Т.А. Мартынова, Л.А. Деньгова, С.А. Шибалова, Е.В. Левина».

    Физик, учитель физики! Репрессированный в 1938 году!..

    Указанные на сайте контактные данные, однако, вели уже в никуда: означенную школу летом 2013 года ликвидировали, присоединив к Щелковской открытой школе. Скоро, видимо, не будет и самого сайта. Иными, словами интернет приоткрыл нам лишь узенькую щелочку и на очень короткое время!

    Но ниточка уже повилась, и я начал с указанного на сайте мобильного номера Любови Константиновны Черновой — последнего, как оказалось, директора этой школы. Сама она не знала Хитрова, но много слышала о нем как о замечательном педагоге и человеке. В разговоре с ней наметились точные импульсы и адреса дальнейшего поиска, наиболее многообещающими из них показались — и оказались — Щелковское районо (руководитель Татьяна Геннадьевна Ку- вырталова) и Фряновский краеведческий музей (главный хранитель Екатерина Евгеньевна Чернова).

    Кстати, в оставшееся временно бесхозным помещение закрытой школы въехал именно этот музей. Уже в силу одного этого в нем обнаружилась небольшая коллекция материалов, связанных с Хи- тровым, — даже картина «Осень», написанная Хитровым, но не Константином, а Александром, его старшим братом, учителем живописи711.

    Константин Евгеньевич Хитров родился 17 марта 1914 года в селе Спас-Клепики к северу от Рязани. Его отец — Евгений Михайлович — преподаватель словесности местной церковно-учительской школы, первый и любимый учитель поэта Сергея Есенина712.

    Репрессия у Хитрова — какая-то многоэтажная. Сажали его дважды — в 1936 и 1938 гг. и оба раза за антисоветскую агитацию, причем за одну и ту жу713

    Областной следователь Марков «шил» ему и еще троим студентам «профашистские разговоры» — «антисоветскую группу» и «антисоветскую агитацию», то есть статьи 58.10 и 58.11. Но другой следователь, младший лейтенант гб Смирнов, не найдя связи между Хитровым и остальными, 7 июня переквалифицировал его дело в отдельное производство № 578714 715. Зато само следствие он провел наступательно: трое свидетелей дали показания против Хитрова, пересказывая его речи на занятиях политкружкка. Он-де сравнивал политику Гитлера, разрывающего государственные договоры, с политикой Ленина в 1918 году (свидетели Малявин и Шнейдерман), сетовал на малость стипендии и иронизировал по поводу слов Сталина о том, что жить стало веселей, зато очень хвалил Гитлера (свидетель Владимирский, повторивший это и на очной ставке с Хитровым). 10 июня дело Хитрова было передано Смирновым в спецколлегию Мосгорсуда. Однако суд, под председательством В.Ф. Подылова, состоялся 6 сентября 1936 года и, сочтя обвинение недоказанным, оправдал строптивого Хитрова!

    27 апреля 1938 года, ровно спустя два года и один день после первого ареста Хитрова, уже третьекурсника, арестовали вновь. Вбросив в следствие новых свидетелей (в частности, Трофимова и Кулакова) и обвинения в террористических высказываниях в адрес руководителей партии и правительства, а также сопоставление договора между СССР и Монголией с гитлеровскими аннексиями, Хитрова на этот раз осудили. Принимай работничка, Колыма!

    На Колыме Хитров-младший отбыл не один, а целых три срока: самый первый — пять лет — истек 29 апреля 1943 года, второй — тоже пять лет — достался совсем легко, даже без суда: не спросив его мнения, страна просто оставила его, номинально свободного человека, на Колыме — в силу обстоятельств военного времени, а третий — и снова пять лет — ему впаяли в начале 1948 года.

    О первой «пятилетке» он отозвался так — «тяжелейшие года»: «Многих людей, ехавших сюда, как я, до меня, со мной и после, уже нет. Моя молодость и здоровье перебороли все тяжелое»21. В какой-то момент способности недоучившегося учителя физики и математики были оценены, и Хитрова взяли на работу в бухгалтерии716 механических мастерских Чай-Урьинского горнопромышленного управления в поселке золотодобытчиков Нексикан, что на правом берегу реки Берелех в Сусуманском районе (тогда — Хабаровского края). Ох, и суровые же это места — с чередованием вечного дня и вечной ночи, с морозами за 50 и даже за 60 градусов! Они вдохновили Хи- трова на такое, например, описание колымской природы в одном из писем во Фряново: «Сейчас 4 часа (у вас 8 часов утра)уже вечер.

    Кругом однообразные сопки, покрытые снегом. Мороз настолько силен, что когда дышишь ртом, раздается какой-то звенящий шум, похожий на звук, издаваемый пустой стеклянной банкой, в которую дуют. Организация теплого жилья это основной вопрос на Колыме. Топящаяся печкаколымская поэзия. Зимой здесь даже звери не живут, волки и те убегают на юг <...>»717.

    О второй «пятилетке» сам Хитров пишет так: «...С 1943 по 1948 год я работал по вольному найму в тайге, вдалеке от жизненных центров. <...> В военное время отсюда почти никого не отпускали, потом же я много раз настойчиво обращался к начальству с просьбами и требованиями об отпуске меня с работы и выезде в центральные районы страны. Мне все обещали; вот-вот едет замена. Весной говорятпоедешь осенью, осенью — в начале навигации следующего года. Меня обманывали, и, следовательно, я вас обманывал»718.

    Видимо, Хитров достал НКВД своими обращениями, и на него состряпали дело, надолго снимавшее вопрос об отпуске его «с работы и выезде в центральные районы страны». Хитрова судили вместе с начальником крупного разведрайона за то, что они прикрыли начальника материально-хозяйственной части этого управления, ограничившись списанием с него причиненного ущерба и снятием с работы, но не передав дело в органы. По 109-й статье — злоупотребление служебным положением — партийному начальнику дали год, а беспартийному бывшему зэку — пять.

    (примерно 750 рублей в месяц) рассчитывался в половину от оклада вольнонаемного, но на сравнительно нормальное питание этого хватало. Тем не менее в 1950 году Хитров тяжело болел — круппозным воспалением легких. От неправильной дозировки раствора хлористого кальция при уколе образовался некроз руки, долго не проходивший, но потом зажило.

    С учетом всех зачетов за отличный труд пять лет «истекли» 12 сентября 1951 года, но необходимые бумаги из Магадана, понятное дело, задержались, и Хитрову пришлось еще раз зимовать на Колыме. Зиму он провел снова в Нексикане, устроившись по вольному найму в местное управление, где его хорошо знали и где жил его приятель, знакомый еще по московскому институту.

    Вернувшись из своей 15-летней «отлучки», Хитров с отличием закончил физико-математический факультет Московского педагогического института и начал работу во Фряновской вечерней школе рабочей молодежи. В том же институте вместе с ним учился его «колымский» друг, ставший впоследствии литератором и кандидатом педагогических наук, — Борис Алексеевич Лозовой (1915—1976), редактор издательства «Молодая гвардия» и автор книг «Золотая Колыма» (1972), «Верность» (1974), «Азимут» (1981) и др.719 720

    Педагогами были и его близкие: сестра, Мария Евгеньевна, работала завучем Фряновской общеобразовательной школы, а жена, Мария Андреевна (1923—2005), учителем русского и литературы там же. Пока Хитров изучал Колыму, и его братья, и его жена воевали: жена — в составе 38-й армии 1-го Украинского, позже 4-го Украинского фронтов она сражалась на Украине, на Курской дуге, освобождала Польшу и Чехословакию. У них родились двое детей: сын Александр и дочь Наталья. Сам К.Е. Хитров умер 12 июня 1983 года.

    Старожилы-учителя, вспоминая Хитрова, отмечали и его скрытность: интересный собеседник, интеллигентный человек, но о себе говорил редко, не любил фотографироваться и даже на общих школьных фотографиях отворачивался. Однажды с глазу на глаз учительница химии спросила его: «За что посадили?». — Он рассказал: «За вопрос, заданный на лекции по истории в институте: «Чем по отношению к СССР сейчас является Монголия?»»26. Увезли его в эту же ночь в 4 часа утра. На допросах не признавал вины и все не мог понять, за что, почему его арестовали, что такого особенного он спросил? А на суде даже запустил чернильницей в судей!

    Было ему тогда всего 24 года. А отсидел он (считая и жизнь в статусе номинально вольного человека) более 15 лет. Рассказывал, что в ссылке дружил с Туполевым (поддерживал с ним связь и после освобождения) и... очень сдружился с одним поэтом!

    С кем именно — не говорил.

    Так что «инкогнито» тут было двойным, двусторонним.

    Смородкин и Малевич

    В письмах Константина Хитрова домой721 дважды упоминается еще один эшелонный попутчик Мандельштама — художник Михаил Павлович Смородкин (3.6.1908 — 3.9.1974). Константин знал его еще до ареста: Александр Хитров, его старший брат, учился с ним во ВХУТЕМАСе. В 1937 году Смородкин работал вместе с Петром Ма- левичем722 художниками в издательстве «Сельхозгиз».

    О том, в чем они оба «проштрафились», в декабре 1937 года товарищу Сталину писал зам. Народного комиссара внутренних дел СССР тов. Бельский:

    «Произведенным расследованием о выпуске трестом школьных и письменных принадлежностей Наркомместпрома РСФСР ученических тетрадей с обложками, в которых имеются контр-революционные искажения, установлено:

    искажению рисунков, а именно:

    а) в рисунке с картины ВАСНЕЦОВА «Песнь о вещем Олеге» СМОРОДКИН нанес изменения рисунка колец на ножке меча и рисунка ремешков обуви Олега. В результате получился контрреволюционный лозунг«Долой ВКП»;

    б) при изготовлении штрихового рисунка с картины РЕПИНА и АЙВАЗОВСКОГО «Пушкин у моря» на лице ПУШКИНА СМОРОД- КИНЫМ нарисована свастика;

    в) штриховой рисунок с картины художника КРАМСКОГО «У Лукоморья дуб зеленый» делал художник МАЛЕВИЧ, который у воинов, лежащих на земле, нарисовал красноармейские шлемы и произвольно изобразил вместо четырех войнов6;

    г) свастика на безымянном пальце ПУШКИНА, в рисунке с картины художника ТРОПИНИНА Портрет ПУШКИНА нанесена уже при печатании в типо-литографии «Рабочая Пенза» на готовое клише;

    2. Не смотря на явное контрреволюционное искажение в рисунках, они все же были одобрены к печати ВОЛИНЫМ и были завизированы уполномоченным Главлита БУДАНОВЫМ.

    3. Клише изготовлялись в цинкографии «Правда» и разосланы 12-ти типографиям Наркомместпрома и 4-м бумажным фабрикам Наркомлеса.

    4. Печатание обложек с этими клише производили с февраля по сентябрь 1937 года. Общий тираж выпуска составляет около 200 миллионов тетрадей (в этот тираж входит вся серия тетрадей, выпущенных к пушкинскому юбилею).

    Наши мероприятия:

    1. Из всех типографий, печатавших тетрадные обложки с контрреволюционными искажениями, изымается клише.

    2. Арестовываем основного виновника контр-революционных искажений СМОРОДКИНА Михаила Павловича, 1908 г. рождения, беспартийного.

    3. Пензенский Горотдел проводит расследование по типо-лито- графии «Рабочая Пенза».

    В силу того, что по сообщениям ряда УНКВД имеются в продаже такие тетради (в миллионах экземпляров) просим разрешить вопрос о дальнейшей продажи тетрадей, имеющих обложки с контрреволюционными искажениями»723

    Так или иначе Смородкин был арестован в 1938 году и попал в один эшелон с Хитровым и Мандельштамом. Хитров искал его на Колыме, но не нашел, а осенью 1941 года из дому ему написали, что Смородкин жив и находится в лагерях на Алтае (по всей вероятности, его комиссовали еще во Владивостоке, где Смородкин схлопотал воспаление легких и лишился части левой, отмороженной, ступни, и направили, как и Моисеенко, в Мариинск)724.

    В феврале 1945 года Смородкин участвовал в 6-й краевой выставке в Барнауле, посвященной 27-й годовщине Красной Армии В 1946 году в ссылке в Бийске, художник местного драматического театра. В 1955 году — главный художник Государственного Русского драматического театра им. Ленинского комсомола Белоруссии. С 1957 года и по 1970 год — художник и главный художник Калининградского областного драматического театра. После этого он на какое-то время уезжал в Омск, но потом снова вернулся в Калининград, где и умер. Все, кто его знал, отмечали его нелюдимость и подчеркнутую сдержанность в общении.

    Что касается Петра Малевича, то его арестовали 17 февраля 1938 года за «контрреволюционную работу и подозрения в шпионской деятельности». Постановлением ОСО при НКВД СССР от 2 июня 1938 года «за контрреволюционную агитацию» он был приговорен к заключению в ИТЛ на пять лет Заключение отбывал в Каргопольскои ИТЛ в Архангельской области. 11 февраля 1940 года его дело было пересмотрено и прекращено, а сам Малевич освобожден725.

    Мандельштам в «своем» эшелоне

    Но вернемся в мандельштамовский эшелон...

    О том, что в эшелоне едет , то есть Мандельштам, Хитров узнал еще в дороге от одного из попутчиков. Тот серьезно заболел и попал в вагон-изолятор: вернувшись, он рассказал, что встретился там с Мандельштамом.

    Поэт, по его словам, все время лежал, укрывшись с головой одеялом. Казенной пищи не ел и явно страдал психическим расстройством. Преследуемый страхом, что его хотят отравить, он буквально морил себя голодом, не притрагивался к баланде.

    На остатки от полученного в тюрьме 48-рублевого перевода от жены он просил конвойных купить ему на станциях булку. Когда он ее получал, то разламывал пополам и делился с кем-нибудь из арестантов. До своей половины не дотрагивался, пока не увидит, что тот съел свою долю, и с ним ничего не произошло. Тогда садился на койке и с удовольствием ел сам726.

    Все же трудно поверить в то, что медицинское обслуживание в пути — да еще в отсутствие штатного врача — было на таком уровне, что диагностировались и душевные недуги.

    Тогда почему же Мандельштам оказался в изоляторе? Не потому ли, что правдив рассказ о том, что в вагоне его избил журналист Кривицкий?727

    В списке Бутырской тюрьмы действительно значится Кривицкий Роман Юльевич, 1900 г. р., журналист, осужденный за контрреволюционную деятельность728. Еще бы — до ареста он был ответственным секретарем бухаринских «Известий» и, вероятно, знал Мандельштама и до их встречи на вагонных нарах729.

    На пересылке Кривицкий не задержался и сразу попал на Колыму. Осенью 1943 года на прииске Беличья, в больнице Севвостлага, чьей начальницей была «мама черная» — Нина Владимировна Савоева730, он, по-видимому, умер от водянки. На соседней койке лежал Шаламов, запомнивший Кривицкого как опухшего доходягу731.

    14 сентября эшелон был в Свердловске. Здесь был снят с поезда з/к Барзунов Николай Иванович, а также сданы двое других — Михаил Владимирович Гущин и Артур Евгеньевич Полей. 19 сентября — остановка в Мариинске, где располагались крупнейшие женские и «инвалидные» мужские лагеря. По расписке было сдано 17 человек (все — по 58-й статье). Точная дата прибытия в Красноярск не поддается прочтению, но здесь «сошло» еще восьмеро.

    Где-то за Красноярском в эшелон впервые наведалась смерть. Первым — от «острой слабости сердца» — умер совсем еще не старый (35 лет!) Давид Филиппович Бейфус (1903 г. р.; приговор — 5 лет по ст. 58.10). Его выгрузили и сдали на станцию Зима 23 сентября, а 1 октября на станции Могоча был «сактирован» труп 52-летнего Спиридона Григорьевича Деньчукова (1886 г. р.; приговор — 8 лет по ст. 58—10).

    29 сентября на станции Урульча был выгружен и сдан в качестве тяжело больного Авив Яковлевич Аросев — издательский работник, автор ряда книг о планировании в издательском деле, выпущенных Госсоцэкономиздатом в 1931—1935 гг.732 Сел он скорее всего из-за родного брата — Александра Яковлевича Аросева (1890—1938), чистопородного большевика, чекиста и дипломата, арестованного 3 июля 1937 и расстрелянного 10 февраля 1938 года. До ареста он был начальником Всесоюзного общества культурных связей с заграницей и лично переводил Сталину во время беседы с Роменом Ролланом в 1935 году. Молотов был другом его революционной молодости, что не помешало тонкошеему не просто подписать расстрельный список с его фамилией, но и молвить: «Попал под обстрел в 30-е годы»!733

    7 октября эшелон прибыл на станцию Известковая на севере Еврейской автономной области. Здесь состав полегчал более чем наполовину — отцепили сразу 16 вагонов, «сошло» 1038 человек, в том числе 105 женщин. Все как на подбор отчаянные энтузиасты, как и положено будущим строителям героического БАМа!..

    История — или легенда? — зафиксировала еще одну стоянку этого поезда — на станции Партизан734, что на главном ходе Транссиба. 11 октября «мандельштамовский» эшелон перестаивал здесь накануне последнего броска ко «Второй Речке», до которой оставался перегон всего в 70 км. Некто Николай Иванушко, ныне живущий в г. Большой Камень Приморского края, а тогда 7-летний пацан, получил — якобы из рук самого Мандельштама — записку: 735.

    Как именно это произошло — непонятно, но вполне возможно, что поэт сумел выбросить записку из коридорного окна, когда шел на оправку.

    Прошли годы, — и о Мандельштаме вспомнили — и больше не собираются о нем забывать736.

    Эшелонные списки: попутчики

    В Российском государственном военном архиве хранится документация конвойных войск НКВД — ценнейший источник по российской истории. Сколько тысяч эшелонов прошло через них, сколько миллионов душ — зэков и спецпоселенцев, своих или чужих, военнопленных, — они отэтапировали!

    Дела в фонде конвойных войск систематизированы по полкам, так что найти здесь конкретного человека — все равно что иголку в стогу. Но Николаю Поболю и его легкой руке чудом удалось в 2001 году обнаружить документы, относящиеся к этапированию именно ман- дельштамовского эшелона737.

    ...Наливаются кровью аорты,

    И звучит по рядам шепотком:

    — Я рожден в девяносто четвертом...

    — Я рожден в девяносто втором...

    И, в кулак зажимая истертый

    Год рожденья — с гурьбой и гуртом —

    Я шепчу обескровленным ртом:

    Я рожден в ночь с второго на третье

    Января — в девяносто одном

    Ненадежном году — и столетья

    Окружают меня огнем.

    Этот список дважды публиковался полностью: в 2008 году, в дальневосточном альманахе «Рубеж» и в 2010 году, в книге «Слово и „Дело“ Осипа Мандельштама»738. Признаться, мы рассчитывали на то, что его прочтут и на него отзовутся родственники тех, кто увидел и узнал бы «своих» в этих нескончаемых строчках. Но не отозвался, увы, никто.

    Конечно, мы переоценивали силу и проникаемость печатного слова — этого «стареющего сына» глиняных табличек и папирусов.

    сетевого журнала «Заметки по еврейской истории»739, немедленно были получены первые отклики, ощутимо расширяющие или уточняющие наши знания740.

    Первым отозвался Элеазер Рабинович из Нью-Джерси, сын Меера Рабиновича, 1893 г. р., механика, 2 августа 1938 года — в тот же день, что и Мандельштам, — осужденного за контрреволюционную деятельность: «Я совершенно потрясен увидеть имя отца в одном списке и одном поезде с Мандельштамом. Отец, конечно, понятия не имел, с кем он ехал, и никогда не рассказывал о Мандельштаме».

    Меер Лейзерович Рабинович, родился в Минске в 1893 году. В 1923 году женился на Брохе Медалье, дочери главного московского хасидского раввина Шмарьяху-Иегуда-Лейба Медалье (1872—1938). Был рабочим высокой квалификации, специализировался на ремонте зубоврачебного оборудования. Глубоко религиозный человек, состоял одно время в Совете Московской хоральной синагоги, главным раввином которой был его тесть. Тестя арестовали 4 января 1938 года и уже 26 апреля, на второй день после Пейсаха, расстреляли.

    Меера же арестовали 9 июня 1938 года и приговорили к 8 годам ИТЛ. Провел он их на Колыме. Освободился летом 1946 года и поселился в Петушках, в зоне 100 км от Москвы. 14 февраля 1949 года его арестовывают вновь, приговаривают к вечной ссылке и отправляют на поселение в глухую деревню в Красноярском крае, откуда он сумел перевестись в райцентр Большая Мурта. Осенью 1954 года, после смерти Сталина, ему разрешили вернуться из «вечной ссылки», но в Москве вплоть до 1955 года не прописывали, хотя и за нарушениями режима не следили. В феврале 1959 года Меер Рабинович умер от простого гриппа.

    Вторым «нашедшимся» человеком из еврейского списка мандель- штамовского эшелона оказался Эммануил Соломонович Гольдварг, родившийся 1 апреля 1917 года в селе Яковка Березовского района Одесской области. Перед арестом проживал на станции Пушкино Московской области. Работал в Москве техником радиоузла в Центральном доме культуры железнодорожников741. Вспомнивший его Л. Флят виделся с ним в Израиле и запомнил, что его лагерный стаж составлял примерно 16—17 лет, что заставляет предположить, что он, как и М. Рабинович, был одним из повторников. В начале 1990-х гг. он репатриировался в Израиль, жил в Тель-Авиве, где и умер 31 декабря 2006 года, не дотянув всего 3 месяца до 90-летия.

    Третьим «нашедшимся» был Авив Аросев, так и не доехавший до «Второй Речки»: о нем уже говорилось.

    Кстати, все тот же сетевой журнал «Заметки по еврейской истории» помог уточнить или пополнить не только список попутчиков, но и список солагерников поэта.

    Публикация в «Заметках» воспоминаний химика и сиониста Моисея Герчикова, в апреле 1939 года проследовавшему через пересылку из Беломорска на Колыму, вывела на еще одну еврейскую «ниточку». В лагере ему рассказывали, что прошлогодний декабрьский сыпняк унес жизни не только близкого ему и по духу, и по профессии Сергея (Израиля) Лазаревича Цинберга (1872—1938), но и поэта Осипа Мандельштама742.

    Цинберг — историк еврейской литературы, библиограф и публицист, добрый знакомый Горнфельда. Химик по образованию, он возглавлял еще и химическую лабораторию Кировского завода. Его арестовали в Ленинграде 8 апреля 1938 года и приговорили к 8 годам ИТЛ.

    Прибыл он на пересылку 15 октября 1938 года, то есть на три дня позже Мандельштама. А умер 28 декабря того же года — всего на один день позже, чем Мандельштам!743 При этом сообщалась деталь, на удивление совпадающая с тем, что рассказывал о мандельштамовской смерти Ю.И. Моисеенко: «По рассказу очевидца, группу заключенных, в которой был Ц., погнали в баню, после чего долго держали на улице, не выдавая одежды, в результате многие заболели и умерли»744.

    Подразумеваемым тут очевидцем был, по всей вероятности, другой гебраист, находившийся в том же лагере, — историк и социолог Гилель Самуилович Александров (1890—1972). Он был осужден и прибыл на Вторую Речку еще осенью 1937 года, попал в отсев и был оставлен для работы в регистратуре. Перед смертью Цинберг просил его позаботиться о своем архиве (точнее, о той его части, что не погибла в НКВД), как и о том, чтобы имя его не было забыто. Вернувшись в Ленинград в 1959 году, Александров не преминул это сделать и занялся исследованием архива Цинберга, переданного семьей на хранение в ленинградский филиал Института востоковедения АН СССР (фонд 86)745. Как знать, может отыщется архив и самого Гилеля Александрова?..

    Эшелонные списки:

    социальный автопортрет страны

    Поистине вся огромная советская страна сошлась и отразилась в этих будничных для НКВД документах! Вглядимся в них попристальнее.

    Практически все из списка Бутырской тюрьмы были осуждены или за контрреволюционную или антисоветскую деятельность, или за агитацию, или по подозрению в шпионаже, или как СОЭ — «социально-опасный элемент»746.

    Но поражает социальная широта списка: кого тут только нет! В основном это рабочие и колхозники — каменщик, электромонтер, плотник, землемер, инженер, торговый работник, техник-конструктор, экономист, бухгалтер, иногда мелкие хозяйственники, и подозрительно много учителей.

    Тут весь советский народ, от лица и от имени которого якобы существует и говорит советская власть!

    Бросается в глаза и то, как непропорционально много людей с прибалтийскими, финскими, немецкими и, само собой, еврейскими фамилиями. Много и русских, но родившихся за пределами СССР, в той же Прибалтике. Наша постоянная шпиономания!

    Главный, наверное, вывод после прочтения эшелонного списка: осужденная партийная, советская, военная и чекистская номенклатура — лишь капля в океане репрессированного народа. Самый большой начальник из ехавших с Мандельштамом — это Тришкин, беспартийный секретарь захудалого Высокиничского райисполкома747.

    Идея уничтожения непосильным трудом — не сталинская и не гитлеровская. Она ничья, как и все, что носится в воздухе748.

    В сущности, лагерь — та же «вышка», только растянутая во времени. На общих работах на Колыме долго было не протянуть никому, и если бы не 5 марта 1953 года («...И, клубясь, издох питон»), то мало кто вообще бы вернулся.

    Этот день — 5 марта — вполне заслуживает того, чтобы стать всенародным праздником и нерабочим днем.

    «Вторая Речка». И синее море!

    ...Итак, 12 октября 1938 года, в среду, мандельштамовский эшелон прибыл на безлюдную станцию «Вторая Речка», в 6 км к северу от тогдашнего Владивостока.

    Замедляясь и переставая стучать колесами по стыкам, переходя на скрип и лязг, состав остановился. И только в зэцких ушах долго еще раздавался, все не уходил этот перестук — пыгы-пыгы, пыгы-пыгы, пыгы-пыгы...

    За месяц отвыкшие от движения и отекшие от лежания тела словно целиком сковало и свело: так затекала иногда нога или рука, — но чтобы все тело? Легкие привычно втягивали в себя спертую и параш- ную атмосферу запертого вагона, как вдруг слева, сквозь решетчатые окна и щели влетели струйки свежего соленого воздуха...

    Море? Океан?..

    И тут же — сквозь гудящую смесь стоящего в ушах перестука и тишины прорвался совершенно новый, неожиданный и гортанный, звук: те, кто рос или жил на берегах морей или хотя бы больших рек, сразу же узнали его, — чайка! крик чайки!

    Так, значит, океан? Значит, приехали? Значит, конец пути?..

    Обычно эшелоны с «врагами народа» ставили на запасной путь под разгрузку рано утром: выгрузка из вагонов и передача невольников из одних рук в другие занимала часа четыре-пять, не меньше.

    Один за другим, но только поодиночке настежь открывались и опорожнялись вагоны. Лестниц или сходней не было, и измученные дорогой и ослепленные дневным светом люди спрыгивали с полутораметровой высоты прямо на щебенку или на землю. Иные падали, подворачивали затекшие ноги, а те, кто спрыгнуть не мог, садились на край и свешивали ноги вниз: медленно переваливаясь, они соскальзывали в распростертые руки тех, кто уже был внизу...

    стороны и до горизонта — зеленые сопки, с другой — и всего в сотне метров — серо-голубой океан... Тихий, спокойный, ручной.

    «На вершок бы мне синего моря, на игольное только ушко!..», — молил когда-то поэт.

    Вот и получил — на игольное только ушко, точь-в-точь, тютелька в тютельку!..

    «Сдал — принял»

    Между тем длинная змея красно-коричневых вагонов, с их решетками, пулеметами и прожекторами, ушла на запасной путь — дожидаться конвоя.

    А 700 человек построили в колонну по пятеро в ряд, окружили свирепым кольцом с собаками и повели в сторону сопок. Конвоировали не спеша, понимая, что после месячной полуголодной неподвижности в запертом товарном вагоне тело еще не привыкло к движенью, каждый шаг давался с трудом.

    А идти, все забирая в гору и не останавливаясь, — четыре километра.

    ...Часа через два, когда появились вышки и забор с колючей проволокой, стало понятно, что уже пришли.

    Сто сорок пятерок медленно вплывали в широкие ворота КПП749, украшенные каким-то дежурным лозунгом. С обеих сторон колонны стояли офицеры и пересчитывали ряды. Эшелонный конвой передавал свой «груз» лагерной охране: «эшелон сдал» — «эшелон принял».

    «Акт приемки» датирован 12 октября 1938 года. Его подписали начальник эшелона Романов и целая приемная комиссия Владивостокского отдельного лагпункта Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей НКВД (СВИТЛ) — начальник учетно-распределительной части по фамилии Научитель; врид начальника санчасти, главврач Николаев, начальник финчасти Морейнис и врид начальника Отдела учета и распределения Владивостокского райотделения Управления НКВД Козлов.

    Принято было ровно 700 человек — 643 мужчины и 57 женщин, и все, согласно акту, здоровые. Хотя в этом как раз стоило бы и усомниться: если верить акту, то и горячая пища в пути выдавалась каждодневно, а эшелон сопровождал некий военврач, фамилия которого не указана. И понятно, почему не указана: согласно командировочному предписанию — никакого врача в эшелоне не было!

    Пересылка: врата Колымы

    Старожилы — те, кого выбросили в этот лагерь из таких же эшелонов раньше, — высыпали к проволоке поглядеть на пополнение. Тысячи пар глаз искали среди прибывших знакомых и друзей, может быть, родню.

    Осматривались и новички. Сразу после сдачи-приемки началось их распределение по зонам.

    Первыми отделили женщин от мужчин, потом «политических» («контриков») от «урок». Это было большим облегчением для «контриков»: оставалась более или менее своя среда — с общим прошлым, общими разговорами и общими интересами.

    Потом начали тасовать самих «контриков». Часть погнали еще в какую-то зону. «Привет огонькам большого города» — насмешливо встречала их обслуга зоны.

    ОЛП750, а также пересыльным лагерем Управления Северо-Восточных исправительно-трудовых лагерей (УСВИТЛ) или Главного управления строительства Дальнего Севера751. В обиходе — пересылкой или транзиткой.

    За аббревиатурами скрывалось административная структура «Дальстроя» — государственного треста по дорожному и промышленному строительству в районе Верхней Колымы. Основанный в 1932—1933 гг. для комплексного освоения и эксплуатации природных ресурсов Северо-Востока Сибири, он нашел и проявил себя главным образом на колымском золоте, а после 1938 года — еще и на олове. С самого начала «Дальстрой» был могущественной организацией, государством в государстве — своего рода «Ост-Индской компанией», независимой от всяких там местных властей. Начиная с 4 марта 1938 года, «Дальстрой» передается в прямое ведение НКВД СССР с преобразованием его в Главное Управление строительства Дальнего Севера НКВД СССР «Дальстрой». К этому времени «Дальстрой» приобрел черты горнопромышленного монстра, пожирающего многоотраслевого, оснащенного техникой треста.

    В течение почти двадцати лет752 Дальстрой ежегодно получал почти по несколько десятков тысяч зэков (в 1938 и 1939 гг. — примерно по 70 тыс. чел.)753, но из-за высокой смертности общая численность работников на Колыме редко превышала 200 тысяч душ одновременно, из них 75—85 % составляли заключенные754. Всего же за 1932—1953 гг. в системе Дальстроя перебывало около миллиона человек755. К 1939 году Магадан окончательно утвердился в сознании как административный центр «Дальстроя» — а, стало быть, и Колымы как его синонима,

    Первым начальником «Дальстроя» был знакомый Шаламову еще по Красновишерску Эдуард Петрович Берзин (1893—1938)756: его арестовали 29 ноября 1937 года, в поезде Москва — Владивосток, на станции Александров, и расстреляли 1 августа 1938 года. Вторым — с 21 декабря 1937 по октябрь 1939 гг. — старший майор гб Карп Александрович Павлов (1895—1957, покончил жизнь самоубийством). При Павлове начальником УСВИТЛа (с 21 декабря 1937 по 27 сентября 1938 гг.) был полковник Степан Николаевич Гаранин (1898—1950), прославившийся своими расстрелами, личным садизмом и жестокостью757. Мандельштам попал во Владивосток уже после ареста Гаранина в сентябре 1938 года и накануне замены его на капитана гб Ивана Васильевича Овчинникова (работал с 14 октября 1938 года до 10 февраля 1939 года).

    В 1935 году начальником пересыльного лагеря был Федор Соколов758. Осенью 1938 года, по свидетельству Д.М. Маторина, начальником был некто Смык, а комендантом, по свидетельству Е.М. Крепса, — Абрам Ионович Вайсбург, сам из бывших ссыльных. Оба оставили по себе добрую память относительной незлобивостью.

    Назначение лагеря — быть перевалкой для бесконечной рабсилы, завозимой с материка на Колыму. А также для обратного ручейка — тех, кого вызвали на переследствие, или тех, кто, если выжили, отбыли свой срок на Колыме и не подохли.

    Пересыльный лагерь был своеобразным ситом и сортировочным пунктом сразу в нескольких смыслах слова. Во-первых, политических («контриков») тут отделяли и содержали отдельно от уголовных («урок»), что было для первых огромным, хотя и кратковременным, облегчением. Во-вторых, людей сортировали по их физическому состоянию. Более крепких и сравнительно здоровых отправляли морем на Колыму, остальные же попадали в «отсев» (часть зимовала на пересылке, а большинство — в основном, инвалиды — направлялось на запад, в Мариинские лагеря недалеко от Кемерово).

    Сроки индивидуального пребывания в транзитном лагере были непредсказуемы. Четверка дальстроевских пароходов — «Джурма», «Дальстрой» (бывший «Ягода»), «Кулу» и «Николай Ежов» (будущий «Феликс Дзержинский») — лишку не простаивала. Одна только «Джур- ма» — крупнейший из пароходов — могла забрать в свои трюмы население трех-пяти эшелонов, если только допустить, что все эти люди работоспособны на Колыме.

    Одних гнали в трюмы и на Колыму буквально назавтра после приезда, другие кантовались месяцами, а третьи умели так приспособиться к требованиям начальства, что жили здесь годами. Попавших в отсев и не зацепившихся за этот лагерь ждали Мариинские инвалидные лагеря.

    Пересылка: лагерь

    Место для пересылки было выбрано безлюдное и в то же время доступное. Лагерь был вытянут по долине Саперки и занимал около 7 гектар. Территория была испещрена частой сетью водосточных каналов, необходимых при ливневых дождях.

    759, так что из лагеря хорошо были видны, пусть и вдалеке, и Амурский залив, и сопки — и покрытые тайгой, и лысые760. На одной из них было заметно укрепление — один из люнетов Владивостокской крепости.

    Особо приветливым это место не назовешь. Тем не менее пересылка была сравнительно благополучным и обжитым лагерем: обтянутые брезентом добротные бараки из доски-шестерки761, трехэтажные нары в них (в летние месяцы бывал и четвертый «слой» — стихийный: лежали и на полу), «буржуйки».

    Да и начальство особо не зверствовало — сказывался, возможно, гаранинский шок. В пределах своей огороженной зоны по лагерю днем можно было свободно передвигаться, двери бараков закрывались только на ночь — ходи из одного в другой и общайся762. В сочетании с бархатной осенью эта свобода внутри несвободы воспринималась как подарок судьбы.

    Пересылка состояла из двух частей: в первой находились уголовники, или «урки» (около двух тысяч человек), во второй — политические, или «контрики».

    В центре, в учетно-распределительной («ничейной») зоне, — административное здание и несколько в глубине — двухэтажная, буквой «П», деревянная больница-стационар на 100 коек в зимнем режиме и на 350 в летнем (за счет доразмещения в палатках). Рядом — амбулатория пропускной способностью до 250 человек в сутки, аптека763.

    Здесь, как бы в центре лагеря, всегда толкался народ из разных бараков, шел перманентный торг и обмен.

    Напротив КПП — пищеблок, а в противоположном конце лагеря — в глубине урочьей зоны — находилась баня с прожаркой. Рядом с ней — небольшой карьер, откуда и Мандельштам с Хитровым перетаскивали на тачке каменья.

    Та часть лагеря, где содержались «контрики», называлась «Гнилой угол», или «Тигровая балка», причем в ней были три обособленные зоны: мужская (на 5—7 тыс. чел.), женская (на 2 тыс.) и «китайская» (на 3 тыс. — для эмигрантов из Харбина и китайцев Приамурья). В зоне «контриков» стояли комендантский барак и больничка на двенадцать коек (изолятор). В отгороженном от глаз дощатым забором домике в китайской зоне располагалась своего рода «шарашка» местного значения — так называемый лагпункт № 1, или конструкторское бюро, обслуживавшее нужды города и Дальстроя. Женская зона представляла собой огромный огороженный колючей проволокой и основательно загаженный двор, пропитанный запахом аммиака и хлорной извести.

    Между зонами — десятиметровые полосы, в которые на ночь выпускали собак. Женская зона была огорожена двумя дополнительными рядами колючей проволоки, а «китайская» — забором.

    В лагере — около 20 добротных бараков, каждый емкостью примерно в 600 человек. Итого пропускная способность лагеря — 10— 12 тысяч зэков764. Но в теплое время — в предвкушении транспорта и Колымы — здесь скапливалось гораздо больше людей. Многие ночевали четвертым барачным слоем — под нарами или же прямо на улице. Зимнее население лагеря было, конечно, много меньше765.

    Бараки были царством крупных черных клопов и жирных бесцветных вшей. Редкий мемуарист забывал помянуть этих незабываемых насекомых. Они господствовали по всему лагерю, переползая из зоны в зону. И даже прожарка не помогала.

    С ними расползались тиф и дизентерия, «высвобождая» нары и лучшие места в бараках для все новых и новых последующих. Но ожидаемой эпидемии сыпняка осенью еще не было — она ударила в декабре-январе.

    Чем кормились клопы и вши мы уже знаем, а чем кормились люди? Один вспоминал: баланда (похлебка из крупы или чечевицы), перловая каша, иногда кусок селедки, летом даже зеленые помидоры. По словам другого (лагерного раздатчика и будущего академика), рацион был такой: утром — хлеб, сахар-рафинад (два кусочка) и кипяток, на обед и ужин — баланда, разваренное мясо или рыба, каша (перловка или соевая).

    Перед завтраком всех заставляли пить заменитель витаминов — смолисто-мыльную, на сырой воде, хвойную настойку: считалось, что она помогает от цинги. Десны с зубами она, может, и стягивала, но пить этой пойло было явным испытанием испытанием рвотных рефлексов.

    Режим был нестрогий: бараки закрывались только на ночь — с 10 вечера (кувалдой по рельсине) до 6 утра. В остальное время броди по своей зоне как хочешь.

    Разного рода источники донесли до нас имена более чем 40 человек, находившихся с поэтом в одном лагере и так или иначе пересекавшихся с ним, по меньшей мере разговаривавших.

    Некоторые приехали сюда прежде Мандельштама: Дмитрий Ма- торин, Василий Меркулов, Евгений Крепс, Давид Злотинский. Гилель Александров.

    Другие — приехали сюда вместе с ним, в одном эшелоне. Но задокументированы контакты лишь с одним из них — с Хитровым.

    Иные приехали в лагерь позднее Мандельштама: Юрий Моисеенко, Юрий Казарновский, Сергей Цинберг.

    Один — Хинт — возвращался с Колымы на переследствие.

    Многие жили с ним в одном бараке: Иван Милютин, Казарновский, Моисеенко, Иван Ковалев, Владимир Лях, Степан Моисеев и Иван Белкин.

    В других бараках, но в той же зоне «контриков», жили Хитров, Хазин, Меркулов, Крепс и Маторин, но не исключено, что Маторин — по крайней мере какое-то время — жил в так называемой «китайской» зоне.

    Одних со временем увезли на Колыму — Милютина, Крепса, Хитрова.

    А других — в Мариинские лагеря: Меркулова, Злотинского и Моисеенко. В Мариинские лагеря, наверняка попал бы и Мандельштам, останься он жив.

    Немало было и таких, кто не был на пересылке в это время, но кто жадно ловил и собирал слухи и сведения о нем, кто бы их ни привез. Из таких — Игорь Поступальский, Варлам Шаламов, Нина Савоева.

    Некоторых свидетелей подводила память или, скорее, их информаторы, когда они сообщали о третьих лицах: мол, те сидели с Мандельштамом в одно время и в одном месте. Особенно часто мерещился Бруно Ясенский, автор «Человек меняет кожу», к этому времени уже давно расстрелянный766. Такие же аберрации коснулись пушкиниста

    Юлиана Оксмана, проехавшего через пересылку в самом начале 1938 года, и художников Николая Лансере767 и Василия Шухаева768

    Одиннадцать недель на пересылке:

    историография и методология

    Мандельштаму оставалось прожить здесь, на пересылке, 77 дней — ровно 11 недель.

    Об этой тоненькой, последней полоске его жизни поколениями исследователей выявлено и собрано не так уж и мало свидетельств.

    Прежде всего — это заключительные главы «Воспоминаний» Надежды Яковлевны Мандельштам. Главные ее информаторы — Юрий Алексеевич Казарновский, биолог Василий Лаврентьевич Меркулов (он же «агроном М.»), студент-физик Евгений Константинович Хитров (он же «физик Л.»), а также Самуил Яковлевич Хазин. С Казарновским она встретилась в Ташкенте еще в 1944 году, а остальные нашли ее через Илью Григорьевича Эренбурга, прочитав о Мандельштаме в его воспоминаниях «Люди. Годы. Жизнь». Очень важный источник — письмо Давида Исааковича Злотинского Эренбургу: Эренбург переслал его Надежде Яковлевне, но она не учла его в своей книге, как и коротенький мемуар Ивана Корнильевича Милютина769 известным коллекционером Моисеем Семеновичем Лесманом. А также полученные от Марка Ботвинника770 имена еще двух солагерников Мандельштама — альпиниста Михаила Яковлевича Дадиомова и библиотекаря и учителя танцев Леонида Викторовича Соболева, проживавшего в Москве по адресу: Бутиковский переулок, 5, кв.31771.

    Были также и наши собственные записи аналогичных рассказов Дмитрия Николаевича Маторина (его опрашивала также С.Н. Неретина), Евгения Михайловича Крепса (с ним разговаривали также Марк Ботвинник и Евгений Эмильевич Мандельштам, младший брат Осипа) и Игоря Стефановича Поступальского. Волна мандельштамовского юбилея в январе 1991 года вынесла наверх еще одного ценнейшего очевидца — Юрия Илларионовича Моисеенко (его опрашивали Эдвин Лунникович Поляновский и мы с Поболем).

    Наконец, многие точки над i расставило тюремно-лагерное дело Мандельштама, впервые обнаруженное в 1988 году в магаданском областном архиве МВД при активном содействии сотрудников Центрального архива МВД СССР В.П. Коротеева и Н.Н. Соловьева. То же можно сказать и подконвойных списках того эшелона, с которым Мандельштам прибыл на пересылку (соответствующее дело в марте 1998 года обнаружил в Российском государственном военном архиве Поболь). Масса деталей об этапе и о пересыльном лагере под Владивостоком — в многочисленных воспоминаниях бывших заключенных, а также в публикациях владивостокского краеведа Валерия Михайловича Маркова.

    ...Разъяв все эти рассказы, часто путаные, на отдельные факты — как бы на кирпичи — и сдув с них строительный мусор, приходишь к рискованному желанию: а не построить ли из них заново то, что согласится построиться?

    Попробуем же, суммируя все собранные свидетельства772 и лавируя между их скудостью и противоречивостью, огибая информационные мели и избегая водоворотов, проплыть по фарватеру судьбы поэта и еще раз посмотреть, чем были заполнены последние дни его жизни.

    Применим ко всему сообща разысканному презумпцию нефальсифицированности, но и не будем испытывать обязательств перед мифическим или бредовым773. Отдавая себе отчет в том, что такое «аберрация памяти», постараемся в меру сил воссоздать событийную канву этих коротких последних одиннадцати недель774.

    Воображению позволим включаться лишь там, где иначе никак не восстановить небольшие звенья общей цепи, начисто отсутствующие в источниках.

    «Эмильевич»

    Первая неделя (13—19 октября)

    ...12 октября пришлось на среду.

    Было солнечно, но в четверг с юго-востока задул ветер, небо заволокло тучами, пошел дождь и прогремела гроза. В пятницу задуло уже с севера, 10—15 метров в секунду — не ураган, но ощутимо для измученного тела. Температура не выше 8—10 градусов. Но уже в субботу, 15 октября, как это бывает в Приморье, хорошая погода установилась вновь и продержалась почти две недели. Воздух прогрелся до 15 градусов, что значительно выше средней.

    Пересыльный лагерь в эти дни был чудовищно перенаселен. Новичкам было некуда воткнуться и негде притулиться. Многие разместились на первую ночь прямо под открытым небом между двумя бараками. Стояла сухая погода, и мало кто рвался под крышу — на съедение вшам.

    Уже назавтра всех новичков, прибывших 12 октября, осматривала комиссия, присваивавшая им группу трудоспособности. Колыма нуждалась все же в довольно крепких рабочих руках, а здоровяков тут было немного. Многие попадали в отсев, среди них и Хитров, еще мальчишкой сломавший себе ногу, и, разумеется, Мандельштам.

    Осип Эмильевич поначалу даже огорчился, что его не взяли на Колыму. Вопреки тому, что говорили опытные люди, ему все казалось, что в стационарном лагере будет легче, чем в пересыльном. Проецируя Воронеж на Магадан, он надеялся на то, что на Колыме больше порядка и больше возможностей для него найти себе интеллигентную «службу». Там его легче найдет Эренбург или Пастернак, которым наверняка позвонит Сталин, особенно после того как Мария Кудашева подобьет своего Ромена Роллана написать о нем Сталину. И тогда — его отпустят!..

    Но вскоре, наслушавшись историй, он осознал, что такое Колыма и перестал туда рваться.

    ...Вопрос — в бараке или на улице? — для него даже не стоял. Он сходу попал в непарный 11-й барак у восточного края лагеря и зоны «политических», на северном склоне Саперной сопки, во втором ряду и самый верхний по склону (примерно в 500 м слева от КПП).

    В бараке, где содержалось около 600 человек, большинство составляла «пятьдесят восьмая», в основном ленинградцы и москвичи, и эта общность судьбы и среды как-то скрашивала всем им жизнь, а точнее, примиряла с собой.

    вскоре возненавидел — возможно, за отказ обменять свое кожаное пальто — за что-то и преследовал его как мог: переводил на верхние нары, потом снова вниз и т. д. На попытки Меркулова и других урезонить его Гарбуз всплескивал руками: «Ну что вы за этого придурка вступаетесь?»

    В середине ноября Гарбуз исчез — возможно на Колыму. Старшим стал Наранович, — бывший заведующий СибРОСТА-ТАСС, спецкор «Известий» и председатель радиокомитета в Новосибирске775 при секретаре Западно-Сибирского крайкома Эйхе.

    Барак как социум был дважды структурирован. Номинально он был разбит на «роты», к которым приписывалось определенное количество заключенных, а фактически состоял из компактных жилых гнезд нескольких десятков «бригад» по нескольку десятков душ в каждой, состав которых складывался нередко еще в эшелонах и вполне демократически — волеизъявлением снизу.

    Так, одна из «бригад» 11-го барака состояла человек из 20 стариков и инвалидов: ютилась она поначалу под нарами, выше первого ряда им и по поручням вскарабкаться бы не удалось. Их старшим был самый младший по возрасту — 32-летний и единственный здоровый — Иван Корнильевич Милютин, инженер-гидравлик, до своего ареста (26 января 1938 года) служивший в Наро-Фоминском военном гарнизоне инженером776.

    Староста подвел к нему Мандельштама к попросил взять его в свою группу. При этом он произнес: «Это Мандельштамписатель с мировым именем». Больше он ничего не сказал, ну а технарь Милютин и не стал уточнять: подумаешь, знаменитостей и среди его старичья хватало. Никаких разговоров с Мандельштамом Милютин по своей инициативе не вел.

    В первую свою ночь в 11-м бараке Мандельштам уснул так крепко, как давно уже не засыпал. Уснул, не снимая ни обувь (какие-то полуботинки), ни свое желтое эренбурговское пальто, успевшее превратиться в лохмотья настолько, что Маторин принял его за зеленый френч.

    Жизнь — какая ни есть, а жизнь! — потекла своим порядком: голодали, ждали раздачи баланды, бросали в сторону вшей или выбивали их из одежды, ходили оправляться в чудовищные гигантские гальюны (уборные), спали на нехолодном еще октябрьском полу.

    Худой, среднего роста, Мандельштам, несмотря на фактическую голодовку, вовсе не впадал в отчаяние или астению. Ему — нервическому, моторному, привыкшему сновать из угла в угол — было в своем бараке тесно. «Быстрый, прыгающий человек... Петушок такой», — говорил о нем тот же Маторин. Выбираясь на улицу, он подбегал к запрещенным зонам, чем вечно раздражал стражу и начальство.

    Днем Мандельштам все время куда-то уходил, где-то скитался. Как потом оказалось, он сошелся с какими-то блатарями и ходил к ним на чердак одного из бараков — читать стихи! Их главарь, по фамилии Архангельский, видимо, знал и ценил их еще до ареста. Гонораром служили невесть откуда берущийся белый хлеб и консервы, не вызывавшие у поэта никакой опаски.

    Мандельштам чувствовал себя в среде блатарей как-то защищенно, читал им стихи, тискал романы и сочинял для них «веселые», то есть скабрезные, вирши, а может быть — если просили — и матерные частушки777.

    Чего не было — так это стихов у костра, как и самих костров. «Разжигал» их, по словам Меркулова, сам Эренбург — для создания антуража и стиля.

    Так вот бушлатник шершавую песню поет

    В час, как полоской заря над острогом встает...

    прямо спросил Милютина, производит ли он впечатление душевнобольного? Полученный ответ: «нет, не производите» Мандельштама, кажется, всерьез огорчил. Он как-то сдулся и сник.

    Больной или только прикидывающийся больным, но Мандельштам почти ничего не ел. Он всерьез боялся любой приготовленной казенной еды, путал котелки, терял свою хлебную пайку. Боялся он и уколов — любых, отказывался от них: опасался шприцов как орудия физического уничтожения.

    Но временами был вполне здравомыслящим и даже осторожным; его речи были всегда остры, точны и умны.

    Через два дня, 14 октября (на Покров), прибыл еще один транспорт из Москвы778. К вечеру, когда закончилась его оформление, в 11-й барак пришло очередное пополнение, занявшее остававшиеся свободными или, может быть, освободившиеся места в третьем верхнем ряду нар. Среди новеньких были и два Юрия — 33-летний поэт-песенник Казарновский и 24-летний студент-юрист Моисеенко.

    Казарновскому суждено будет стать самым первым серьезным свидетелем последних дней Мандельштама: в Ташкенте в 1944 году его терпеливо выспрашивала о Мандельштаме его вдова.

    Там, на Второй Речке, Казарновскому не нужно было объяснять, кто такой Мандельштам. Он был счастлив такому везению, да и место его в бараке оказалось совсем рядом с местом Мандельштама.

    В старшем поэте младшего поразило лицо — узкое, худое и изможденное, вместе с тем доброжелательное и, по выражению того же Маторина, «необозленное». Борода утыкалась в щеки, лоб сливался с широкой залысиной, посередине хохолок. Голос тихий, речь — осторожная и настороженная ко всему и вся.

    Но над молодежью подшучивал: «Ну, и где же, того-этого, ваши невесты, а?»

    Казарновский, в передаче Н. Мандельштам, никого кроме Осипа не упоминает. Немного странно, что самого Казарновского не упоминает Моисеенко, его товарищ и по эшелону, и по бараку.

    Зато он рисует коллективный портрет дружной шестерки, разместившейся (и Мандельштам в их числе) справа от входа, в первой трети барака и теперь уже на привилегированном третьем ряду нар. Ближе всего к дверям из шестерки был 24-летний Моисеенко.

    Рядом с Моисеенко — Владимир Лях, ленинградец, человек образованный, геолог, арестовали в геологической партии, пытали в «Крестах». Третий — Степан Моисеев из Иркутской области, физически крепкий, но хромой... Дальше — Иван Белкин, шахтер из-под Курска, ровесник Моисеенко: он и позвал Моисеенко к ним на третий ярус.

    Пятый (следующий за Белкиным) — и был Мандельштам. Его звали «ленинградцем», «поэтом» или «Стариком». Многие, в том числе и Моисеенко, звали Мандельштама по отчеству: «Эмильевич». Узнав фамилию «поэта», Моисеенко, в отличие от Казарновского, недоумевал — что за поэт, почему не знаю?779

    Шестой, наконец, — Иван Никитич Ковалев, пчеловод из Благовещенска и смиренный человек. Если слушает — то вопросов не задает... Он-то, Ковалев, и стал последней и верной опорой поэту, помогал ему во всем, даже спускаться и подниматься на третий ярус нар... Редкость: обычно заискивают перед сильными и тянутся к ним, а вот Ковалев тянулся к тому, кто слабее всех, — к «Эмильевичу». Мандельштам же, словно не замечая этого, все больше общался с Ляхом. К Ляху обращался: «Володя, Вы...», «Иван Никитич, ты...».

    Наутро подъем был на час-полтора позже положенных шести часов. Позже всех поднимался Мандельштам, садился на нарах, застегивал свою рубашку в крапинку на пуговицы, здоровался с соседями: «Доброе утро». Во время первого завтрака Моисеенко разглядел его: очень худой (про худобу говорил — «курсак пропал»), мешки под глазами, высокий лоб, выделяющийся нос, и глаза — красивые и яс- ные780. Узнав, что Моисеенко не из Москвы и не из Ленинграда, а из Смоленска, Мандельштам потерял к нему интерес.

    «Черная ночь, душный барак, жирные вши...»

    Вторая неделя (20—26 октября)

    Постепенно круг мандельштамовских знакомств и дружб расширялся.

    Были среди них и представители лагерной элиты (или «придурков», если на блатном лексиконе) — такие, как раздатчики (Евгений Крепс и Василий Меркулов) или даже санитар, а по совместительству и чертежник шарашки (Дмитрий Маторин).

    Знакомство и даже дружбу с Крепсом выделим особо: его с Мандельштамом объединяла довольно крепкая ниточка — оба учились в Тенишевском училище. Евгений Михайлович — был в одном классе с В. Набоковым и Евгением Мандельштамом, младшим братом поэта.

    Крепс обратил внимание на седого невысокого человека, на которого ему указали как на поэта по фамилии Мандельштам: большие глаза, интересное лицо. Крепс знал не только его стихи, но и немного биографию. Он подошел и обратился по имени-отчеству: «Здравствуйте, Осип Эмильевич!» Но Мандельштам сидел на земле и, глядя в пространство, никак не реагировал на приветствие. Тогда Крепс обратился несколько иначе: «Осип Эмильевич, я тоже тенишевецбрат Термена Крепса...» Мандельштам тут же вскочил, обрадованно заулыбался и возбужденно начал вспоминать общих тенишевских знакомых.

    Но тут Крепс спросил Мандельштама о том, что же ему инкриминируется. Он допустил бестактность, об этом не принято спрашивать, и поэт сразу замкнулся.

    Знакомство и даже дружба с силачом (чемпионом Ленинграда по борьбе) Дмитрием Маториным так же заслуживает отдельного разговора: Маторин провожал поэта в последний путь. Мандельштам его не боялся, называл Митей, не отказывался с ним есть. У Маторина всегда что-то для него было, и Мандельштам всегда бурно благодарил: хватал за руку и целовал ее.

    Не раз Маторин буквально спасал поэта от людского гнева и выручал из других переделок, в которые его вгонял страх быть отравленным через пищу.

    Вспоминает Маторин:

    «При мне его не били. Был случай, когда Мандельштам бросился к ведру с питьевой водой и стал жадно пить781“до раздела”? Когда привозили хлеб (в тюрьме пайка350 граммов, здесь 400 с довеском, который прилеплялся к “основе” деревянным штырьком), его раздавали так: один из зэков отворачивался, другой брал в руки пайку и говорил: «Кому?» Тот: «Иван Иванычу!» и т. д. Так вот: Мандельштам схватил пайку, не дождавшись раздела. Его хотели за это бить, но я не дал, сказав, что, хотя и не по правилам, но Мандельштам взял не чужую, а свою пайку...»

    Он был крайне небрежен, Маторин иногда заставлял его мыться и учил тем гигиеническим правилам, которых следовало держаться в лагере: «Ося, делай зарядкураз! Дели пайку на три частидва!».

    А Мандельштам кивал, и делал все по-своему: чечевичку — черпачок — выпивал залпом, пайку хлебную сгрызал всю сразу, а это, хоть и мало, а все же 400 граммов! Маторин: «Ося, сохрани!» — Мандельштам: «Митя, украдут же!»

    Схожие впечатления — у Меркулова:

    «Распределяя хлеб по баракам, я заметил, что бьют какого-то щуплого маленького человека в коричневом кожаном пальто. Спрашиваю: «За что бьют?» В ответ: «Он тяпнул пайку». Я заговорил с ним и спросил, зачем он украл хлеб. Он ответил, что точно знает, что его хотят отравить, и потому схватил первую попавшуюся пайку в надежде, что в ней нет яду. Кто-то сказал: «Да это сумасшедший Мандельштам!»

    С Мандельштама сыпались вши. Пальто он выменял на несколько горстей сахару. Мы собрали для Мандельштама кто что мог: резиновые тапочки, еще что-то. Он тут же продал все это и купил сахару782.

    Период относительного спокойствия сменился у него депрессией. Он прибегал ко мне и умолял, чтобы я помог ему перебраться в другой барак, так как его якобы хотят уничтожить, сделав ему ночью укол с ядом. <Со временем> эта уверенность еще усилилась. Он быстро съедал все, был страшно худ, возбужден, много ходил по зоне, постоянно был голоден и таял на глазах...».

    Иногда Мандельштам приходил в рабочий барак (так называлось жилище лагерной элиты) и клянчил еду у Крепса: «Вы чемпион каши,говорил он,дайте мне немного каши!» Крепс — будущий академик-физиолог — и сам часто зазывал Мандельштама и подкармливал. Ел тот, правда, очень мало.

    «Все больше сочинял,поправляет Маторин.Стихи не записывал, они у него в голове оседали». Собирался с Маториным поэму о транзитке написать.

    Иметь свою бумагу и карандаш в пересылке не разрешалось, но у Мандельштама они были — маленький огрызок карандаша и плотный лист бумаги, сложенный во много раз, наподобие блокнота.

    Иногда он его вынимал из пиджака, медленно разворачивал, что-то записывал, потом снова сворачивал и обратно в карман. Через какое- то время повторялось то же самое. Как сказал Моисеенко, «Он жил внутри себя»783.

    Свидетелей, запомнивших конкретные стихи или их обрывки, — совсем немного.

    Так, Маторин, охотно слушавший как Мандельштам читает, запомнил только строчки: «Река Яузная, берега кляузные...».

    Матвей Буравлев: «Там за решеткой небо голубое, голубое, как твои глаза, здесь сумрак и гнетущая тяжесть...»

    Меркулов: «Черная ночь, душный барак, жирные вши»вот все, что он мог сочинить в лагере».

    Иногда — темными вечерами, но в свои светлые минуты, — Мандельштам читал у себя в бараке или «в гостях» стихи. Пока был душевно здоров, никогда не напрашивался и стихов не навязывал. Читал не всем, а в довольно узком кругу тех, кого уважал... В основном, это были москвичи и ленинградцы.

    По Моисеенко, читок таких в бараке было пять или около того — вечером, после отбоя, на нарах. Руки под голову и, глядя в потолок, читал, в такт кивал головой, закрывал глаза. Ни на кого не смотрел, а между стихотворениями всегда делал паузы.

    Но одна читка запомнилась особенно — та, когда «поэт» прочел стихи о Сталине: читал тихо, чтобы слышали только те, кто был около него784.

    Читал и в других бараках — в частности, в том, где жил Злотин- ский, и в рабочем, где жил и Меркулов, подробнее других запомнивший мандельштамовские «читки»:

    переводы Державина, Бальмонта, Брюсова и свои. Он не переводил «любовных» сонетов Петрарки. Его интересовали философские. Иногда он читал Бодлера, Верлена по-французски.

    Среди нас был еще один человек, превосходно знавший французскую литературу,журналист Борис Николаевич Перелешин785, который читал нам Ронсара и других. Он умер от кровавого поноса, попав на Колыму.

    Читал Мандельштам также свой “Реквием на смерть А. Белого”... Он вообще часто возвращался в разговорах к А. Белому, которого считал гениальным. Он говорил, что А. Белый был ему чрезвычайно дорог и близок, и он собирался писать воспоминания о встречах и беседах с А. Белым»786.

    Об остальных отзывался критичнее: о Блоке говорил, что не слишком его любил. В Брюсове ценил только переводчика. А о Пастернаке сказал, что интересный поэт, но «недоразвит». Эренбург — талантливый очеркист и журналист, но слабый поэт787. Но существенно уже то, что и в лагере, едва ли не до самого конца, Мандельштам не переставал думать и говорить о поэтах-современниках. Кстати, на барачных поэтических вечерах он читал и чужие стихи, в частности, Белого и Мережковского.

    Полное безразличие к своей судьбе сочеталось в Мандельштаме с самоиронией. Однажды он пришел к Меркулову в рабочий барак и не терпящим возражением голосом сказал: «“Вы должны мне помочь!”“Чем?”“Пойдемте!”

    Мы подошли к “китайской” зоне... Мандельштам снял с себя всё, остался голым и сказал: “Выколотите мое белье от вшей!”. Я выколотил. Он сказал: “Когда-нибудь напишут: “Кандидат биологических наук выколачивал вшей у второго после А. Белого поэта”. Я ответил ему: “У вас просто паранойя”».

    А вот мандельштамовская автохарактеристика, зафиксированная московским интеллигентом Злотинским, познакомившимся с Мандельштамом на «променаде» вдоль водосточной канавы. Поэт охотно пошел за Злотинским к его друзьям и читал им свои поздние, неизданные стихи. Об одном из них, особенно понравившемся слушателям, он сказал: «...Стихи периода воронежской ссылки. Этопрорыв... Куда-то прорыв...». Так приходил он сюда, к благодарным слушателям, еще несколько дней: читая — преображался. Увы, никто за ним не записывал: не было бумаги, зато был страх, опасались обысков.

    Да и кому в ГУЛАГе, кроме тех, кого Мандельштам называл товарищами — нескольких интеллигентов типа Злотинского — было по-настоящему до стихов?

    Все были заняты одним — как бы выжить и уцелеть.

    «Последние дни я ходил на работу,

    Третья неделя (27 октября2 ноября)

    В середине октября, как это нередко в Приморье, установилась хорошая погода, продержавшаяся почти две недели. Температура воздуха поднялась до 12—15 градусов, а это значительно выше средней. Потом, правда, пошли дожди.

    В эти-то дни, по-видимому, понимая, что тепло преходяще, а планы начальства неисповедимы, Хитров со своей «бригадой», составившейся из нескольких десятков довольно крепких любителей ночевать на воздухе, начал подыскивать себе и им крышу над головой.

    Тогда-то и произошла его встреча на чердаке с блатарем Архангельским и его братией, а через него — наконец-то! — и знакомство с Мандельштамом. Однажды Архангельский, не называя имен, пригласил Хитрова к себе в «салон» — послушать стихи. Дело происходило все на том же чердаке, освященном толстой свечой. Посередине стояла бочка, а на ней — открытые консервы и белый хлеб: неслыханное угощение для голодающего лагеря.

    В окружении шпаны сидел человек, поросший седой щетиной, в желтом кожаном пальто. Он-то и читал стихи. Хитров их узнал — Мандельштам788. Слушали его в полном молчании, иногда просили повторить. Он повторял. Его угощали, и он спокойно ел — видно, боялся только казенных рук и казенной пищи.

    Больше Хитров в этом салоне не бывал, да и сам Архангельский пропал из виду: мецената и его бригаду скорее всего перебросили в Нагаево.

    Зато с Мандельштамом встречался часто, и всякий раз к нему подходил. Разговорившись, он понял, что поэт страдает чем-то вроде мании преследования и idee-fixe. Главное — это боязнь казенной еды, из-за чего он буквально морил себя голодом или воровал чужую еду.

    Еще он боялся прививок, якобы практиковавшихся на Лубянке для того, чтобы лишить человека воли и получить от него нужные показания. Другая интерпретация этих уколов: прививки бешенства, — и такое ему, мол, кололи. Назначение этой версии — отпугивающее: с таким уколотым лучше не связываться, один его укус смертелен! Но воздействие такой уловки на окружающих, их готовность в это поверить, были исчезающе малыми?

    Тогда Хитров и сам пошел на уловку. Он сказал Мандельштаму, что считает, что тот сам и сознательно распространяет слух о своем мнимом «бешенстве» для того, чтобы его сторонились... И добавил: «Но меня-то Вы не хотите отпугнуть?», — после чего Мандельштам хитро улыбнулся, и все разговоры о бешенстве и прививках в обществе Хитрова прекратились.

    Зато однажды им довелось поработать несколько дней вместе — физически и совершенно добровольно!..

    Никаких особых работ на пересылке не было. Уборка бараков не в счет, но и на нее Мандельштама не посылали: даже в истощенной зэковской толпе он выделялся своим плохим состоянием.

    Время от времени в урочьей зоне, где находились прожарка и карьер, возникала нужда в рабочей силе. Например, разгрузить и перенести стройматериалы или поработать в карьере. Никаких норм выработки, разумеется, не было, да никто и не собирался надрываться. Но и оплаты никакой, даже в рационе: расчет, и правильный, был на то, что желающие все равно найдутся — те, кому надоело толкаться на пятачке «политической» зоны и кто ищет себе — о, святая простота! — физической разрядки перед Колымой.

    Записался на работу и Хитров. А подумав, что нетрудная работа будет в радость и Мандельштаму, спросил его: «Хотите?»

    Мандельштам кивнул, и Хитров взял его в напарники.

    носилки нес один Хитров. И так два или три дня — пока не пошли дожди.

    В один из заходов, присев на кучу камней отдохнуть, Мандельштам сказал: «Первая моя книга называлась “Камень”, а последняя тоже будет камнем...»789

    Этот выход на работу в новом, незнакомом месте очень хорошо повлиял на обоих напарников: оба устали физически, особенно Мандельштам, но оба воспряли духом. Прямой отголосок «субботника» — в мандельштамовском письме, где он сообщал о выходе на работу и о поднявшемся настроении.

    «Очень мерзну без вещей...»

    Четвертая неделя (3—9 ноября)

    Мягкая погода и бархатная температура с кратковременными перепадами продержалась до ноября. Последний скачок температуры вверх (6 ноября) сменился резким похолоданием: уже 8 ноября термометр упал ниже нуля, выпал, но еще не лег первый снег (с дождем).

    Такая погодная динамика заставляет еще раз передатировать единственное — и последнее — письмо Мандельштама, отнеся его не ко времени после или накануне 7 ноября, а к самому этому дню, объявленному еще и «Днем письма»790. Главное тому основание — соотнесение с фразой: «Очень мерзну без вещей» (в тюрьму из Саматихи Осипа Эмильевича увезли даже без пиджака!791).

    Про 7 ноября Мандельштам говорил Моисеенко, с кем бы он отмечал этот праздник, будь он в Москве: из называвшихся фамилий в паямти остались только две — Ахматова и Сельвинский.

    А «День письма» — это вот что. После завтрака, часов около одиннадцати, явился представитель культурно-воспитательной части и раздал каждому по конверту и по половинке школьного тетрадного листа в линейку или другому клочку бумаги. И еще карандаши — по шесть штук на барак. Установка по содержанию: вопросов не задавать, о том, кто с вами здесь, не писать, писать только о себе — здоровье, погода и т. п. Конверты не запечатывать.

    День письма — был и днем терзаний. Мучили именно незаданные вопросы: как-то оно дома? не арестовали ли кого-то вслед за тобой? что с детьми?

    После того как письма отдали, все до самого отбоя молчали. И только назавтра, как после безумия, каждый приходил в себя. «Как будто дома побывали...» — обобщил Моисеенко.

    Мандельштам писал сидя, согнувшись на нарах... И потом, как и все, тоже был очень подавлен и удручен.

    Что с Надей? Арестована или нет? Не зная этого и подозревая только худшее, он адресовался к своему среднему брату:

    «Дорогой Шура!

    Владивосток, СВИТЛ, 11-й барак. Получил 5 лет за к.р.д. по решению ОСО. Из Москвы, из Бутырок этап выехал 9 сентября, приехали 12 октября. Здоровье очень слабое. Истощен до крайности. Исхудал, неузнаваем почти. Но посылать вещи, продукты и деньги не знаю, есть ли смысл. Попробуйте все-таки. Очень мерзну без вещей.

    Родная Надинька, не знаю, жива ли ты, голубка моя. Ты, Шура, напиши о Наде мне сейчас же. Здесь транзитный пункт. В Колыму меня не взяли. Возможна зимовка.

    Родные мои, целую вас.

    Ося.

    Шурочка, пишу еще. Последние дни я ходил на работу, и это подняло настроение. Из лагеря нашего как транзитного отправляют в постоянные. Я, очевидно, попал в “отсев”, и надо готовиться к зимовке.

    И я прошу: пошлите мне радиограмму и деньги телеграфом»98

    Это письмо — без натяжек — было весточкой с того света. В то же время оно — самая твердая фактическая опора и точка отсчета в хронике лагерной жизни з/к Осипа Мандельштама99.

    Вот как выглядел оригинал этого письма в описании И.М. Семен- ко, разбиравшей архив поэта в 1960-е годы: «Два неровно обрезанных листа желтой оберточной бумаги, приблизительно в Ц листа. Написано простым карандашом. Конверт самодельный, из той же бумаги. Чернильный карандаш почти стерт. Адрес: Москва Александру Эмильевичу Мандельштаму. Два штампа “Доплатить” (конверт без марки). Штамп «“Владивосток 301138” и ’’Москва 131238”».

    Вообще-то допускалась отправка и получение до двух писем в месяц100. Но других писем Мандельштам не писал.

    Разве что товарищу Сталину, о чем говорил Маторину. И, наверное, с напоминанием, что пора ему, Сталину, его, Мандельштама, выпускать.

    История, правда, умалчивает, где именно такие письма бросали в печку — во Владивостоке, Магадане или все же в Москве?

    Ночной визит

    Пятая неделя (10—16 ноября)

    Мандельштам встрепенулся, когда услышал, что в лагере находится человек по фамилии Хазин: не Надин ли родственник? Попросив Казарновского себя сопровождать, он довольно быстро нашел этого Хазина, оказавшегося просто однофамильцем. 792 793 794

    Вскоре они увиделись еще раз, когда Хазин пришел к поэту среди ночи вместе с инженером Хинтом, соседом по своему бараку, уезжавшим на запад на переследствие. Хинт был латышом (а скорее всего — эстонцем) и ленинградцем, и еще, кажется, школьным товарищем Мандельштама. Их встреча, по словам Хазина, была очень трогательной795.

    Несмотря ни на что, в самые первые недели пребывания Мандельштама в транзитке как физическое, так и душевное его состояние было относительно благополучно. Периоды возбуждения перемежались периодами спокойствия, не застывая, но и не зашкаливая. Гордый человек, он никогда не плакал и не говорил, что погибнет.

    Махорку в обмен на сахар!

    Шестая неделя (17—23 ноября)

    Начиная со второй половины ноября у Мандельштама начало дергаться левое веко — но только тогда, когда он что-то говорил. И вообще он стал быстро сдавать и слабеть.

    Он по-прежнему опасался и избегал казенной еды, но даже на то, чтобы, рискуя быть побитым, схватить чужую (неотравленную!) пайку, уже не было сил. Блатных «меценатов» и иных источников альтернативного питания тоже не было никаких. Объективно говоря — он недоедал, причем именно тогда, когда наружный температурный фон становился все более и более суровым.

    Соответственно, и поведение Мандельштама становилось все более и более вызывающим и асоциальным.

    Вот случай, описанный Матвеем Буравлевым. Как-то раз он и Дмитрий Федорович Тетюхин лежали в своем бараке на нарах — голодные и умирающие от желания покурить: «...Вдруг к нам подходит человек лет 40 и предлагает пачку махорки в обмен на сахар (утром мы с Дмитрием получили арестантский паек на неделю). Сахар был кусковой, человек взял сахар, с недоверием его осмотрел, полизал и вернул обратно, заявив, что сахар не сладкий и он менять не будет. Мы были возмущены, но махорки не получили.

    Каково же наше было удивление, когда узнали, что этим человеком оказался поэт О. Мандельштам»796.

    Последнее, что поэту Мандельштаму оставалось — это ходить по лагерю, подходить к новым, незнакомым людям и предлагать прочесть им свои или чужие стихи — в обмен на неказенную еду (или даже казенную, но не его, а их). Невероятно, но позднее «на прилавок» была брошена даже эпиграмма на Сталина! Этот, как ее описывал тот же Буравлев, «шедевр: усищи, сапожищи», за который, собственно, он и попал в лагеря, он предлагал прочесть всего за полпайки!797 Но никто не соглашался на такой «курс».

    Или за курево: махорка из рассказа Буравлева — скорее всего «гонорар»! (Сам Мандельштам к этому времени уже не курил: бросил еще в тюрьме).

    Безусловно, он был по меньшей мере назойливым и настырным. Когда приставал со стихами — его отгоняли («Вали отсюда!»), не били, — но грозились побить.

    Многие считали Мандельштама немного «того». Он и на Крепса произвел впечатление психически расстроенного человека.

    Неделя на простынях

    Седьмая неделя (24—30 ноября)

    В самом конце ноября на Колыму — одним из последних транспортов в эту навигацию — был отправлен его «ротный» — Милютин. Все старики и инвалиды, которых Милютин изо всех сил опекал, остались на материке, в лагере, и вскоре попали под карантин по сыпняку, объявленный 2 декабря.

    Таким же стариком, объективно говоря, был и Мандельштам. С той лишь разницей, что у него была самоубийственная навязчивая идея об отравленной еде. Отвергая казенную пищу, он как бы боролся за свою жизнь, а на самом деле — приближал смерть.

    Однажды ночью Мандельштам прибежал к Меркулову, в рабочий барак и разбудил его криком: «Мне сейчас сделали укол, отравили!». Он бился в истерике, плакал. Вокруг начали просыпаться, кричать.

    Меркулов вышел с ним на улицу. Мандельштам успокоился и пошел в свой барак.

    А назавтра Меркулов обратился к врачу.

    К этому времени было сооружено из брезента еще два барака, куда отправляли «поносников» (больных дизентерией) слабеть и умирать. Там был уход, лучше кормили, жарче топили — прямо в бочках из-под мазута. В медицинском отношении командовал ими Николай Николаевич Кузнецов, бывший земский врач где-то в Курской губернии. Осмотрев Мандельштама, он сказал: «Жить ему недолго. Истощен, нервен, сердце сильно изношено (порок),в общем, не жилец»798.

    Но когда Меркулов попросил Кузнецова взять Мандельштама в один из его бараков, тот сначала отказал: мол, у него и так полно доходяг, и люди мрут как мухи. Но вскоре, — видимо, как только освободилась койка, — Кузнецов все же взял его к себе. Произошло это, вероятней всего, в третьей декаде ноября. Тифа у поэта не оказалось, и Кузнецов продержал Мандельштама в своем коечно-простынном «санатории» около недели, больше уже просто не мог.

    Надо сказать, что врачи всегда были верной опорой и защитниками поэта Мандельштама. Память И.С. Поступальского сохранила имена трех медиков — вероятно, сотрудников Кузнецова, имевших дело с Мандельштамом, пока он там лежал: это Иван Васильевич Чистяков, заведующий 4-й палатой, где, вероятно, поэт лежал, и двое врачей — Вазген Атанасян и Евгений Иннокентьевич Цеберябов.

    Мандельштам в больнице немного оправился и пришел в себя. И врачи даже устроили его «на работу» — сторожем на склад одежды покойников: за это он получил тулуп и добавочное питание. Но потом, — видимо, в преддверии объявления в лагере карантина по сыпняку, — его перевели обратно в 11-й барак.

    Карантин

    Восьмая неделя (1—7 декабря)

    Карантины по сыпняку объявляются не с первым же случаем, а на гребне определенной волны. Какие-то особо жирные и, наверное, самые породистые белые вши обнаглели и полностью захватили бараки еще в ноябре. Тиф был неизбежен, и он начался.

    Карантин был объявлен 2 декабря, и был он, по словам Хитрова, «энергичным». Пик эпидемии, вероятно, был все же упущен, и стали опасаться за Владивосток: с чем, вероятно, и связана «энергичность».

    Бараки заперли на замок, на улицу никого больше не выпускали. Утром приходили санитары — приносили еду, мерили температуру, забирали парашу. Пока они все это делали, мороз, вероятно, проветривал помещения. И те, кого миновал тиф, схватывали воспаление легких.

    Запоздалая профилактика помогала мало, и болезнь косила направо и налево. Выявленных заболевших переводили в изолятор, о котором ходили чудовищные слухи: считалось, что дорога оттуда только одна — на тот свет. И что тем, кому оставалось недолго, — даже «помогали»...

    Бараки постепенно пустели. «Люксом» теперь стали нары второго ряда: внизу была постоянная толчея, а наверху невыносимая духота.

    Свободное передвижение по лагерю и любые межбарачные контакты начисто пресеклись, и Хитров потерял Мандельштама из виду.

    Но озноб не прекратился и наверху.

    Поняв, что это сыпняк, Хитров решил во что бы то ни стало переболеть в бараке: главное — не дать утащить себя в изолятор. Для этого он недомеривал температуру и несколько раз обманывал санитаров. Но жар не отпускал, и однажды у него уже не было сил правильно рассчитать и аккуратно стряхнуть градусник. Он перестарался, попался на обмане, и его тут же унесли.

    Изолятор же, вопреки слухам, оказался не таким страшным. Хитров провел в нем несколько дней, пока не подтвердился диагноз: сыпняк. Тогда его перевели в стационар, частично отданный под тифозных. Больница на «Второй Речке» оказалась и вовсе пристойной, даже чистой: впервые за много месяцев человек лежал на простыне, и болезнь обернулась не пыткой, не агонией, а отдыхом и чуть ли не санаторным комфортом799.

    Это уже после тифа Хитрову не повезло: он попал не в Мариинские, а на Колыму. Севвостлаг проголодался, и фактор его молодости уже перевешивал фактор сломанной в детстве ноги.

    Диктатура санитаров

    Девятая неделя (8—14 декабря)

    В 11-м бараке все было так же, как и в других. Сыпной тиф проник, конечно, и сюда, вши ели нещадно. Казалось, что кто-то рассыпал их по нарам щедрыми пригоршнями.

    Каждое утро уводили заболевших, и никого из них больше не видели...

    Шестерка Моисеенко стала пятеркой: недосчитались Степана Моисеева из Иркутской области, физически крепкого, но хромого...

    Между тем к власти в лагере, в том числе в карантинных бараках, пришли предоставленные самим себе санитары, — в основном, это блатные и бытовики. В деле поддержания порядка в лагере начальство доверяло только им, социально близким.

    В бараки они разносили хлеб, баланду, чай, сахар, а из бараков несли одежду потеплей да получше, которую выменивали на еду или даже отнимали (взамен оставляя тряпье). Жаловаться на мародеров было некому.

    У Эмильевича после больницы был неплохой тулуп, пусть уже и потертый по тюрьмам и этапам. Санитары пытались его выменять — поэт не отдал, попытались отнять — но «пятерка» встала горой.

    Доходяга

    Десятая неделя (15—21 декабря)

    Чем дальше в зиму, тем тяжелее и болезненнее Мандельштам переносил холод, голод и авитаминоз. Один из видевших его врачей (Иоганн Миллер) говорил о нем как о классическом пеллагрознике, но крайне истощенном и с нарушенной психикой.

    Слабея, он стал впадать сначала как бы в сеансы напряженного молчания, а 20 декабря он окончательно слег и практически больше не вставал и почти не говорил. На вопросы о самочувствии отвечал полушепотом: «Слабею».

    Наранович все спрашивал: «Врача не вызвать?». — «Не надо!», — отвечал Мандельштам, не столько словами, сколько шепотом губ и покачиванием головы.

    Физически слабый, слабеющий, угасающий — он не падал духом и мужественно ждал конца. Лежал с открытыми глазами, левый глаз дергался уже и при молчании. А может быть он дергался потому, что внутренняя речь — его мысли и, быть может, стихи — звучали и не умолкали в нем.

    Конец карантина и прожарка

    Одиннадцатая неделя (22—27 декабря)

    всей пересылке.

    И не приходится удивляться: утром этого дня, часов примерно в десять-одиннадцать, все наличное население 11-го барака повели в баню, но не на помывку, а на санобработку. Никаких исключений быть не могло: будь ты хоть при смерти, задуй хоть тайфун, — но свои 500 метров от барака до прожарки будь любезен пройти! А пока ты, стуча зубами, идешь или стоишь, проводилась, надо полагать, обработка и самого барака.

    Накануне, 22—24 декабря, прошел сильный снегопад с метелью, дул шквалистый, северный ветер, 18 градусов мороза — дорожки были расчищены узкие. Снаружи 26 декабря было достаточно сурово.

    «Пойдемте купаться, Осип Эмильевич», — сказал Ковалев. Мандельштам долго, очень долго собирался, завязывал шнурки, надевал пиджак и вязаную шапочку, складывал в узелок свою вторую рубашку, копался. Медленно сполз с нар, постояв на нижних; медленно прошел ко двери барака. Все его терпеливо и молча ждали.

    Путь был хотя и под горку, но 11-й барак шел медленно, очень медленно. Мандельштам еле переставлял ноги, глаза полузакрыты, под руку его поддерживали верные оруженосцы — Моисеенко и Ковалев.

    Коль скоро это была прожарка, а не помывка, то в бане никакой воды не было — ни горячей, ни холодной. Деревянный пол обдавал таким холодом, на какой кажется, не способны были ни цемент, ни лед. Когда пришли в раздевалку, все по команде разделись и повесили свою одежду и личные вещи на железные крючки, которые передали работающим зэкам-санитарам (мандельштамовские вещички развесил Ковалев).

    Крючки вешали на железную стойку, а стойку загоняли в жаропечь, в которой и осуществлялась их санобработка — прожарка горячим паром и смертельными для насекомых газами. Обрабатывали и людей: волосяные покровы смачивали какой-то дурно пахнущей жидкостью (вероятно, раствором сулемы).

    Одна скамейка на всех: люди сидели на корточках или ходили взад и вперед. Толпа голых, едва стоящих на ногах мужиков, три четверти часа дрожала и мерзла в ожидании своих прожаренных вещей, а Мандельштама от холода аж трясло.

    Но вот раздался выкрик хамским голосом: «Разбирай одежду!». Дверцы жарокамеры открылись, и прошпаренное, дымящееся, обожженное белье выехало из печи, из которой повалил пар и дым, запахло серой. Прижимая горячие комья к груди, обжигаясь о металлические пуговицы, люди чуть ли не бегом пролетали через пустую баню в другой отсек — в одевалку, чтобы побыстрей облачиться и освободить место для следующих, уже подмерзавших на улице.

    Некоторые заключенные не выдерживали этой гигиенической пытки.

    Не выдержал ее и Мандельштам, чей больничный тулуп, заменивший желтое («эренбурговское») пальто, в прожарку не взяли: кожа в таком случае коробилась и приходила в негодность (тулуп забрали на обработку сулемой). Оставшись совсем без ничего, Мандельштам весь мелко задрожал.

    Быть может, инфернальные серные испарения из жарокамеры и стали той последней каплей?..

    Когда крикнули разбирать одежду, Мандельштаму стало плохо, и, положив левую руку на сердце, он рухнул на пол. Совсем голый, с побледневшим лицом, без малейших признаков жизни!

    так как лавки были завалены бельем.

    «Человеку плохо!». Вызвали по телефону врача.

    Пришла медсестра в белом халате и со стетоскопом. Спросила: «Кто тут болеет?» но только наполовину, до пупка.

    Пришел начальник смены и прикатил низкую тележку с большими колесами. Побрызгав на нее и на неподвижное тело мутным и густым раствором сулемы с жутким запахом (тифа все еще боялись), Мандельштама положили на тележку и увезли.

    В это время в другом углу на пол упал другой зэк. То был Маранц, кажется, Моисей Ильич — высокого роста еврей, лет 50 или больше. Медсестра подбежала к нему и поднесла зеркальце и к его носу. И вновь никакой реакции.

    Вернувшиеся санитары, покропив сулемой, увезли и Маранца800.

    Вот откуда та уверенность, с которой Моисеенко полагал, что видел не обморок, не преддверие смерти, а саму смерть. Смерть поэта в прожарке.

    Но Мандельштам не умер тогда801.

    Судьба (и врачи) вновь подарили ему еще один добавочный день, — но это уже в самый последний раз и буквально: один-един- ственный день!

    Его отвезли не в изолятор, а именно в стационар, в олповскую802 двухэтажную больницу, располагавшуюся вдвое ближе больнички для «контриков» в их зоне. Так что напрасно Надежда Яковлевна переживала, слушая своего «физика Л.»: ее муж умер на кровати и на простыне!803

    Так или почти так, усилием сострадающего воображения и всего колымского провидческого опыта представлял это себе спустя 15 лет Варлам Шаламов («Шерри-бренди»):

    «Поэт умирал. Большие, вздутые голодом кисти рук с белыми бескровными пальцами и грязными, отросшими трубочкой ногтями лежали на груди, не прячась от холода. Раньше он совал их за пазуху, на голое тело, но теперь там было слишком мало тепла... Тусклое электрическое солнце, загаженное мухами и закованное круглой решеткой, было прикреплено высоко под потолком.... Время от времени пальцы рук двигались, щелкали, как кастаньеты, и ощупывали пуговицу, петлю, дыру на бушлате, смахивали какой-то сор и снова останавливались. Поэт так долго умирал, что перестал понимать, что он умирает. Иногда приходила, болезненно и почти ощутимо проталкиваясь через мозг, какая-нибудь простая и сильная мысльчто у него украли хлеб, который он положил под голову...

    Жизнь входила в него и выходила, и он умирал... Но жизнь появлялась снова, открывались глаза, появлялись мысли. Только желаний не появлялось...

    возвращались и мысли, о которых он не думал, что они — последние...

    Жизнь входила сама как самовластная хозяйка; он не звал ее, и все же она входила в его тело, в его мозг, входила, как стихи, как вдохновение. И значение этого слова впервые открылось ему во всей полноте.

    Стихи были той животворящей силой, которой он жил. Именно так. Он не жил ради стихов, он жил стихами...

    Тут он поймал себя на том, что он уже давно ни о чем не думает. Жизнь опять уходила из него...»

    Визит ее удостоверен актом № 1911, составленным врачом (очевидно, дежурным) Кресановым и дежурным медфельдшером, чья фамилия неразборчива804.

    Жизненный путь поэта, начавшись на противоположном конце империи — на Западе, в Варшаве, закончился на самом восточном ее краю ...

    Причина же смерти, согласно акту, — паралич сердца и артериосклероз. По-стариковски изношенное сердце окончательно отказало.

    Сердце другого старика-Мандельштама — 82-летнего Эмиля Вениаминовича, отца поэта — остановилось всего полугодом раньше: он умер — в полном одиночестве — в ленинградской больнице имени Карла Маркса 12 июля 1938 года. На фотографии 1932 года оба, отец и сын, сняты вместе и выглядят как братья-погодки.

    Мать Мандельштама, Флора Осиповна, умерла в 1916 году, будучи 47 лет от роду, — в том же возрасте, что и ее первенец.

    Будут люди холодные, хилые

    Убивать, холодать, голодать, —

    И в своей знаменитой могиле

    Пальчики

    С мертвых, согласно инструкции, снимали дактилоскопические отпечатки правой руки.

    Сами пальчики прокатали, пока они еще не остыли, сразу же, 27 декабря: эта работа большой квалификации не требовала. А вот необходимое сличение имеющихся и полученных отпечатков состоялось только 31 декабря, когда старший дактилоскопист ОУР РО (отделения угрозыска райотдела) УГБ НКВД по Дальстрою тов. Повереннов произвел «сличение и отождествление пальцев-отпечатков, снятых на дактокарте з/к, умершего 27 декабря 1938 г. и числящегося в санчасти ОЛП согласно ротной карточки под фамилией Мондельштам с отпечатками пальцев на дактокарте, зарегистрированными на его имя в личном деле. Оказалось, что строение папиллярных линий (специфических рельефных линий на ладонных и подошвенных поверхностях. — П. Н.), узоров и характерных особенностей пальце-отпечатков по обоим сличаемым дактокартам между собой обозначаются как совершенно тождественные и принадлежат одному и тому же лицу»

    В свидетельстве о смерти как-то настораживает то, что труп не вскрывали. Что это значит? Обычная ли это практика или исключительный случай? И разве можно установить причину смерти без паталогоанатома? А если да, то входят ли в число таких безусловных причин паралич сердца и артериосклероз? И не является ли вдруг эта запись указанием на насильственный характер смерти?

    Нина Владимировна Савоева рассказывала, что как бы трудно ни было, но в колымских больничках вскрывался каждый труп. На пересылке же все могло быть совсем иначе, к тому же в декабре 1938 года налево и направо косил сыпняк: не справляясь с «потоком» мертвецов, врачи вполне могли оставить одного или нескольких, или даже многих и без вскрытия.

    Похороны жмурика

    Декабрь 38-го года — это массовая смертность заключенных от сыпного тифа. Тела выносили прямо из барака в палату морга, где снимали отпечатки пальцев и к большому пальцу правой ноги привязывали бирку. Это кусок фанеры со шпагатом, на фанерке — химическим карандашом — фамилия, имя, отчество, год рождения, статья и срок.

    «кладбище».

    ...Однажды начальник лагеря вызвал Маторина, в то время санитара, и велел: «Отнеси жмурика», то есть покойника.

    Жмуриком, согласно бирке, оказался Мандельштам111. а здесь... Я напарнику говорю: “Живой будто...” (Прошу за догму не принимать. Мало ли что, могло и показаться.) Но факт был: руки сложились легко...». 805

    А дальше за дело брались урки с клещами. Прежде чем покойника похоронить, они обыскивали одежду и вырывали золотые коронки и зубы (а у Мандельштама были золотые коронки, — в молодости над ним еще потешались: «Златозуб»!). Снимали с помощью мыла кольца, а если не поддавалось, то отрубали палец.

    Хоронили же на владивостокской транзитке, разумеется, без гроба — в нательной рубахе, в кальсонах, иногда оборачивали простыней. Мертвые тела опускали в каменный ров, в братскую могилу-траншею, глубиной всего 50—70 см806. Затем присыпали землей и притаптывали.

    Разделы сайта: