• Приглашаем посетить наш сайт
    Дельвиг (delvig.lit-info.ru)
  • Нерлер П.М.: Cor amore. Этюды о Мандельштаме.
    «Москва, сестра моя...»: Мандельштам и Москва

    «Москва, сестра моя...»: Мандельштам и Москва

    Леониду Видгофу

    Москва! Какой огромный

    Странноприимный дом!557

    1

    В жизни все непредсказуемо и переплетено. В жизни петербуржца Осипа Мандельштама первое ощущение от Москвы неотрывно от Марины Цветаевой.

    Впервые судьба свела их летом 1915 года в Коктебеле на даче Волошина — но как-то бегло и мельком. На Рождество Цветаева приезжает в Петроград. Только что (в декабре) вышло второе издание мандельштамовского «Камня», и вот Цветаева читает на подаренном ей экземпляре: «Марине Цветаевой — камень-памятка. Осип Мандельштам. Петербург, 10 января 1916 г.»

    Может быть, произошло это на воспетом Цветаевой «нездешнем вечере» у Каннегисеров? Мы не знаем, часто или редко, но Цветаева и Мандельштам видятся, возможно, гуляют вместе по заряженным поэтическим током улицам и проспектам и, что вне всякого сомнения, читают друг другу стихи. Кажется, завязываются не вполне обычные, странные отношения — дружески-влюбленное со стороны Мандельштама и восхищенно-дружеское — со стороны Цветаевой:

    Я знаю: наш дар — неравен.

    Мой голос впервые — тих.

    Что вам, молодой Державин,

    Мой невоспитанный стих!..

    18 января Цветаева возвращается в Москву. Вместе с ней или сразу же вослед ей уехал в Москву и Мандельштам. Он впервые оказался в городе, с которым у него еще столько будет связано!

    Ты запрокидываешь голову —

    Затем, что ты гордец и враль.

    Какого спутника веселого

    Привел мне нынешний февраль!

    Позвякивая карбованцами

    И медленно пуская дым,

    Торжественными чужестранцами

    Помедлим у реки, полощущей

    Цветные бусы фонарей.

    Я доведу тебя до площади,

    Видавшей отроков-царей...

    А в ответ раздается уже голос Мандельштама, впечатленного Соборной площадью:

    В разноголосице девического хора

    Все церкви нежные поют на голос свой,

    И в дугах каменных Успенского собора

    Мне брови чудятся, высокие, дугой.

    И с укрепленного архангелами вала

    Я город озирал на чудной высоте.

    В стенах Акрополя печаль меня снедала

    По русском имени и русской красоте.

    Цветаевское видение Москвы обернулось мандельштамовским видением, причем Москва и сама Цветаева как бы наплывали друг на друга, словно дуги и брови какого-то таинственного лика-собора, лица-города.

    И пятиглавые московские соборы

    С их итальянскою и русскою душой

    Напоминают мне явление Авроры,

    Но с русским именем и в шубке меховой.

    Процитированное стихотворение было написано в феврале, по-видимому, уже во второй приезд Мандельштама в Москву. Существует список этого стихотворения, озаглавленный «Москва». Оно было впервые напечатано в том же году в «Альманахе муз» вместе с другим — мартовским — стихотворением, посвященным и Москве, и Цветаевой:

    Едва прикрытые рогожей роковой,

    От Воробьевых гор до церковки знакомой

    Мы ехали огромною Москвой.

    Не три свечи горели, а три встречи —

    Одну из них сам Бог благословил,

    Четвертой не бывать, а Рим далече —

    И никогда он Рима не любил.

    Позднее, в 1931 году, в «Истории одного посвящения» Цветаева вспомнит, что в эти чудесные дни, с февраля по июнь 1916 года, она дарила Мандельштаму Москву.

    Из рук моих — нерукотворный град

    Прими, мой странный, мой прекрасный брат.

    По церковке — все сорок сороков

    И реющих над ними голубков;

    Пятисоборный несравненный круг

    Прими, мой древний, вдохновенный друг.

    К Нечаянныя Радости в саду

    Я гостя чужеземного сведу.

    Червонные возблещут купола,

    Бессонные взгремят колокола,

    И на тебя с багряных облаков

    И встанешь ты, исполнен дивных сил...

    — Ты не раскаешься, что ты меня любил.

    В тот же день, когда было создано это стихотворение — 31 марта 1916 года, Цветаева пишет и другое:

    Мимо ночных башен

    Площади нас мчат.

    Ох, как в ночи страшен

    Рев молодых солдат!

    <...>

    Ты озорство прикончи

    Да засвети свечу,

    Чтобы с тобой нонче

    Не было — как хочу.

    На что Мандельштам ответил апрельским стихотворением, где очень явно — и столь же тщетно — пытался отделить свою любовь от полученного им в дар города и, может быть, перенести первую на второй:

    О, этот воздух, смутой пьяный,

    На черной площади Кремля

    Качают шаткий «мир» смутьяны,

    Тревожно пахнут тополя.

    Соборов восковые лики,

    Колоколов дремучий лес,

    В стропилах каменных исчез.

    А в запечатанных соборах,

    Где и прохладно и темно,

    Как в нежных глиняных амфорах,

    Играет русское вино.

    Успенский, дивно округленный,

    Весь удивленье райских дуг,

    И Благовещенский, зеленый,

    И, мнится, заворкует вдруг.

    Архангельский и Воскресенья

    Просвечивают, как ладонь, —

    Повсюду скрытое горенье

    В кувшинах спрятанный огонь...

    Но как набат — прошедшее время в цветаевском глаголе:

    И встанешь ты, исполнен дивных сил...

    — Ты не раскаешься, что ты меня любил!

    Прежде чем смириться и предоставить этому пророчеству сбыться, Мандельштам в 1916 году еще дважды преодолевал «сотни разъ- единяющих верст» ради попытки сближения с Цветаевой — в июне, в Александровской слободе, и в июле, в Коктебеле. Попытки успешными не были, и об этом подробно рассказано в воспоминаниях как самой Марины558

    2

    В следующий раз Мандельштам попадет в Москву уже после Октябрьской революции, весной 1918 года. 1 мая он уволился со своей недолгой службы в Центральной коллегии по разгрузке и эвакуации Петрограда, а через месяц — он уже на новой службе.

    По рекомендации А.В. Луначарского он был принят в Нарком- прос на должность заведующего подотделом художественного развития учащихся в Отделе реформы школы. Наркомпрос поэтапно перебирался в Москву. Сюда переехал и Мандельштам. Поселился он там, где поначалу жили все руководители страны, включая Сталина и Бухарина, — в гостинице «Метрополь», комната 263.

    Когда в теплой ночи замирает

    Лихорадочный форум Москвы

    И театров широкие зевы

    Возвращают толпу площадям,

    Протекает по улицам пышным Оживленье ночных похорон... — эта картина площади перед Большим театром словно увидена из распахнутого в майскую ночь окна гостиницы.

    Но почему за картиной «мрачно-веселых толп», льющихся из «божественных недр» театра, возникает образ спящего Геркуланума перед извержением? Почему охотнорядский пейзаж — «убогого рынка лачуги» — оказался чуть ли не вровень с торжественной дорической колоннадой и квадригой на фронтоне?

    Ответ мы найдем в еще одном московском стихотворении этого времени:

    Все чуждо нам в столице непотребной:

    Ее сухая черствая земля,

    И буйный торг на Сухаревке хлебной,

    И страшный вид разбойного Кремля.

    Мильонами скрипучих арб она

    Качнулась в путь — и полвселенной давит

    Ее базаров бабья ширина.

    Ее церквей благоуханных соты —

    Как дикий мед, заброшенный в леса,

    И птичьих стай густые перелеты

    Угрюмые волнуют небеса.

    Это та же самая Москва — но дневная, обнаженная, не приукрашенная ни лунным светом, ни чувством к женщине. «Раскаченный смутьянами шаткий мир» — рухнул, разбой «безъязыкого» колокола перекинулся на весь Кремль, а «благоуханные соты» церквей уже не нужны дремучему, удельному миру, текущему по «сухим желобам»559.

    Тем жарким летом страшная, непотребная, чуждая Москва, в которую не на побывку, а на службу, на жизнь прибыл Мандельштам, словно прислушивалась к гулу, нарастающему внутри нее самой, — зрел левоэсеровский мятеж, грянувший 7 июля. Сигналом к нему послужило убийство 6 июля чекистами-эсерами Блюмкиным и Андреевым германского посла Мирбаха.

    С начинающим поэтом Блюмкиным Мандельштам был хорошо знаком — незадолго до убийства Мирбаха между ним и Блюмкиным произошла стычка. Среди многих других ее описал и... Феликс Эдмундович Дзержинский — 10 июля 1918 года, в показаниях по делу Мирбаха. Блюмкин «...позволяет себе говорить такие вещи: жизнь людей в моих руках, подпишу бумажкучерез два часа нет человеческой жизни. Вот у меня сидит гр. Пусловский, поэт, большая культурная ценность, подпишу ему смертный приговор, но, если собеседнику нужна эта жизнь, он ее оставит и т. д. Когда Мандельштам, возмущенный, запротестовал, Блюмкин стал ему угрожать, что, если он кому-нибудь скажет о нем, он будет мстить всеми силами»560.

    службе и, как выразилась секретарь его отдела товарищ Мыльникова, с его «недопустимым манкированием своими обязанностями»561.

    «Дело» о манкировании разбиралось на коллегии отдела реформы школы Наркомпроса 13 августа. Мандельштам представил следующие объяснения: «В начале июля я захворал истерией. По получении отпуска я уехал домой. Чувствуя себя плохо, я к 15 июля передал товарищу просьбу довести до сведения коллегии о просьбе моей освободить меня от занятий еще немного времени. Товарищ пробыл две недели в дороге и не сообщил в Комиссариат о моем нездоровье. Единственно, в чем виноват я,это в неофициальном осведомлении коллегии о причинах моей неявки. Но, согласно заявлению тов. Пантелеймонова Льва Николаевича, свидетельства пользовавших меня врачей я не представил». Дело замяли, административных санкций не последовало562.

    В отделе Мандельштам заведовал подотделом эстетического воспитания. В чем заключалась его деятельность? Мандельштам предлагал в первую очередь издать или переиздать книги Д.Л. Колоцца «Детские игры» (М., 1909), Д. Кейра «Детские игры. Исследование о творческом воображении у детей», Н.Н. Бахтина «Театр и его роль в воспитании», С.М. Волконского «Выразительное слово» (СПб., 1913) и А.И. Долинова «Практическое руководство к художественному чтению» (Пг., 1916). 10 ноября на коллегии ритмистов, а 16 ноября на коллегии Наркомпроса Мандельштам выступил с проектом сметы Института физического ритмического воспитания (смету утвердили). 3 декабря на секции эстетического развития было решено приступить к составлению и редактированию сборника «Ритм». Сборник не вышел, но статья для него — «Государство и ритм» — была написана, хотя и увидела свет только в 1920 году в Харькове.

    Последнее выступление Мандельштама в стенах Наркомпроса прозвучало, согласно документам, 8 декабря в дискуссии о предметах, преподававшихся в трудовой школе.

    В начале февраля 1919 года — незадолго до репрессий против левых эсеров, коснувшихся Блока и других писателей, — Мандельштам с братом уехали на Украину, сперва в Харьков, а потом в Киев, где Осипа Эмильевича ожидала встреча с Надеждой Хазиной... А затем — врангелевский Крым, Коктебель, Феодосия, тюрьма, Батум, еще одна тюрьма — меньшевистская, Тифлис, Владикавказ и в октябре 1920 года по дороге в Петроград — опять Москва.

    3

    Весной 1921 года — новое путешествие на Кавказ, через Киев и Ростов, и опять на пути из Петрограда — остановка в Москве. Здесь — ни много ни мало — дуэльная история, несостоявшаяся дуэль с Вадимом Шершеневичем. «Виновница» инцидента — актриса Христина Бояджиева, которую приревновал Шершеневич, писала в своих воспоминаниях: «Я не забыла тот вечер, не забыла бледного человека хрупкого сложения, который мужественно боролся за честь!»7 Сам Шершеневич сообщал, что «из-за какой-то легкой ссоры с Мандельштамом на вечеринке Камерного театра я разгорячился и дал ему пощечину. Нас растащили»8. Назавтра к нему явился поэт (впоследствии и прозаик) Вячеслав Ковалевский и в качестве секунданта вручил ему торжественный вызов на дуэль. Шершеневич в этот день переезжал на другую квартиру, и дуэль расстроилась. «С Мандельштамом мы не кланяемся до сих пор, хотя я прекрасно сознаю свою вину. Но смешно через десять лет подойти к человеку и извиниться за глупость и грубость, которую допустил когда-то»9.

    Сам Мандельштам никогда об этом эпизоде не упоминал, не знала о нем и Надежда Яковлевна (инцидент произошел чуть ли не за неделю-другую до их свадьбы). И все же до нас дошло поразительное свидетельство «с его стороны». Это — «Протокол о поведении В. Шершеневича и его секундантов после вызова О. Мандельштамом В. Шершеневича»10.

    «В понедельник 4 апр. с.г. Осип Эмильевич Мандельштам явился в 12 ч. ночи в клуб Союза Поэтов и в присутствии Р Ивнева, И. Гру- зинова и В. Ковалевского сообщил, что он сегодня в фойе Камерного театра обменялся пощечинами с Шершеневичем при следующих обстоятельствах.

    Во время беседы О. Мандельштама, Шершеневича и бывших около них дам Шершеневич все время шокировал Мндельштама наглыми остротами по его адресу. Кто-то из присутствующих указал Шерше- невичу на то, что он ставит Мандельштама в неловкое положение, на что Шершеневич отвечал, что ставить других в неловкое положениеего специальность. Такое поведение Шершеневича вызвало со стороны О. Мандельштама справедливые и резкие замечания, вроде: “Все искусство т. Шершеневича ставить других в неловкое положение основано на трудности ударить его по лицу, но в крайнем случае трудность эту можно преодолеть”. Минуты две спустя Шершеневич нагнал уходившего О. Мандельштама и в присутствии гардеробных женщин ударил его по лицу. О. Мандельштам ответил ему тем же, после чего Шершеневич повалил его на землю.

    563 564 565 566 чившемся, прибавив, что настоящее оглашение он делает вследствие убеждения в подлости Шершеневича, благодаря которой он может скрыть возвращенную ему пощечину.

    Сообщив вышеизложенное Р Ивневу, Грузинову и Ковалевскому,

    О. Мандельштам прибавил, что инцидент он считает неисчерпанным и просит помочь ему вызвать Шершеневича на дуэль. В. Ковалевский согласился быть его секундантом и пригласил вторым секундантом Р Рока.

    На следующее утро, 5 апр., В. Ковалевский и Р Рок передали вызов Шершеневичу на пороге его квартиры. Вызов был принят, и Шершене- вич сказал, что сегодня же переговорит с Кусиковым. В. Ковалевский просил сообщить Кусикову, что он его ждет сегодня в Клубе поэтов. Шершеневич обещал передать это Кусикову...

    Но все же и после этих разговоров, помня настойчивость О. Мандельштама, В. Ковалевский отправился на квартиру к Кусикову. Там его не оказалось.

    Настойчивость О. Мандельштама была так велика, что В. Ковалевский пошел даже на то, что до встречи с Кусиковым уже искал место для дуэли и вел переговоры с доктором, а Р Рок пытался достать оружие.

    Ни к 11-ти ч., ни позже Кусиков в клуб поэтов не пришел.

    На происходившем в ночь с 6-го на 7-е апр. совещании О. Мандельштама с В. Ковалевским было решено, что поведение секунданта со стороны Шершеневича, А. Кусикова, О. Мандельштам обязан принять за явное уклонение от дуэли, и В. Ковалевский дал честное слово

    О. Мандельштаму огласить отклонение от дуэли с эстрады клуба поэтов. Сверх этого О. Мандельштам просил сообщить Шершеневичу, что принятый им ранее вызов может иметь силу только в том случае, если он письменно извинится за некорректность его секунданта и пришлет новых, для того чтобы дуэль могла состояться сейчас же по возвращении О. Мандельштама из Киева приблизительно через неделю.

    В 10 ч. веч. 7 апр. В. Ковалевский встретил в клубе поэтов С. Есенина, который сообщил ему, что он второй секундант Шершеневича и что он пришел поговорить с В. Ковалевским. В. Ковалевский выразил крайнее удивление, что его никто об этом не уведомил, и сказал, что по этому самому не может С. Есенина считать официальным секундантом. При этом В. Ковалевский сообщил ему о поведении Кусикова и о решении, принятом О. Мандельштамом. Есенин, в свою очередь, выразил удивление по поводу поведения Кусикова, и из его слов явствовало, что по сию пору он в контакте с Кусиковым не находится. Упрек по адресу Кусикова Есенин передал лично Шершеневичу, который в клуб пришел в 11-том часу для выступления.

    Здесь же в присутствии Есенина и Рока В. Ковалевский сообщил Шершеневичу о выводах, которые принуждены были сделать О. Мандельштам и его секунданты на основании поведения Кусикова и Шер- шеневича. Причем В. Ковалевский добавил, что немедленно огласит уклонение Шершеневича.

    Считая дальнейшую погоню за секундантом вызванной стороны нарушением элементарных правил и имея в виду непримиримый тон Шершеневича, его отказ от извинений и присылки новых секундантов, В. Ковалевский и Р Рок пришли к заключению прекратить попытки к дальнейшим переговорам и все вышеизложенное придать широкому оглашению по требованию О. Мандельштама.

    У В. Ковалевского находится письмо от О. Мандельштама, написанное им за несколько часов до отъезда, из которого явствует, что поведение В. Ковалевского не только не расходится со взглядами О. Мандельштама, но непосредственно вытекало из инструкций последнего.

    1921. 8/IV. Москва. Вячеслав Ковалевский. Рюрик Рок».

    Это не единственная в жизни Мандельштама дуэльная история: литературно-богемная — и разночинная по преимуществу — среда российского Серебряного века по-своему, даже несколько театрально, культивировала и поощряла институт дуэли. В то же время, памятуя о дуэлях Пушкина и Лермонтова, среда эта делала все, чтобы ни одна дуэль не состоялась.

    Дуэльный список Мандельштама не так уж и короток. В 1913 году, оскорбленный антисемитскими стихами Хлебникова (предположительно о деле Бейлиса), прочитанными в «Бродячей собаке», он — как русский и как еврей — вызвал Хлебникова на дуэль. Не чем иным, как картелью было и хамское письмо Мандельштама Волошину по поводу книг из волошинской библиотеки, пропавших по его вине (1920). Пощечины фигурировали и в острейших конфликтах Мандельштама с Амиром Саргиджаном (1932) и Алексеем Толстым (1934). Но конфликт с Шершеневичем, пожалуй, наиболее классический с точки зрения института дуэли567.

    4

    568. Поразительное везенье — Союз писателей выделил ему большую комнату с окнами во двор в левом флигеле Дома Герцена, где тогда размещались почти все писательские организации и писательское общежитие. Соседями Мандельштамов были А. Свирский, С. Клычков. Б. Зубакин, Д. Шепеленко, П. Карпов, вернувшийся недавно из Парижа В. Парнах. «Посредине комнаты, — вспоминает Лев Горнунг, — находился полосатый матрас, один конец которого был положен на табуретку... Осип Эмильевич лежал на голом матрасе, закинув руки за голову. Каким-то чудом он не сползал с него вниз...». В этой комнате Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна прожили с апреля 1922 года по август 1923-го, а с декабря 1922 года с ними жил и Александр Эмильевич, ночевавший вместе с В. Парнахом в проходной комнатке на ящике.

    В эту пору литературная деятельность Мандельштама была, что называется, кипучей: несколько договоров на переводы, десятки публикаций — не только стихи, по и статьи и очерки на всевозможные темы. В 1923 году в московских издательствах вышли поэтические сборники — третье издание «Камня» в Госиздате и «Вторая книга» в кооперативном издательстве «Круг».

    Завязывается дружба с Пастернаком, Клычковым, налаживается быт. Тема Москвы все прочнее вплетается в творческую канву.

    В сентябре 1922 года в журнале «Россия» выходит статья Мандельштама с характерным названием «Литературная Москва». Ее начало заставляет вспомнить стихотворение 1918 года о «непотребной столице»:

    «МоскваПекин; здесь торжество материка, дух Срединного царства, здесь тяжелые канаты железнодорожных путей сплелись в тугой узел, здесь материк Евразии празднует свои вечные именины. / Кому не скучно в Срединном царстве, тотжеланный гость к Москве. Кому запах моря, кому запах мира».

    Как резко меняется отношение поэта к столице, как оно перевернулось за эти четыре года! Даже ругая Москву, этот пахнущий миром, а не морем город, Мандельштам ругает ее влюбленно:

    «Здесь извозчики в трактирах пьют чай, как греческие философы; здесь на плоской крыше небольшого небоскреба показывают ночью американскую сыщицкую драму; здесь приличный молодой человек на бульваре, не останавливая ничьего внимания, высвистывает сложную арию Тангейзера, чтобы заработать свой хлеб, и в полчаса на садовой скамейке художник старой школы сделает вам портрет на серебряную академическую медаль; здесь папиросные мальчишки ходят стаями, как собаки в Константинополе, и не боятся конкуренции; ярославцы продают пирожные, кавказские люди засели в гастрономической прохладе. Здесь ни один человек, если он не член Всероссийского Союза писателей, не пойдет летом на литературный диспут, и Долидзе на летнее время, по крайней мере, душой переселяется в Азуркеты, куда он собирается уже двенадцать лет.

    ...Мировые города, как Париж, Москва, Лондон, удивительно деликатны по отношению к литературе, они позволяют ей прятаться в какой-нибудь щели, пропадать без вести, жить без прописки, под чужим именем, не иметь адреса. Смешно говорить о московской литературе, так же точно, как и о всемирной. Первая существует только в воображении обозревателя, так же, как втораятолько в названии почтенного петербургского издательства. Непредупрежденному человеку может показаться, что в Москве совсем нет литературы. Если он встретит случайно поэта, то тот замахает руками, сделает вид, что страшно куда-то спешит, и исчезнет в зеленые ворота бульвара, напутствуемый благословениями папиросных мальчишек, умеющих как никто оценить человека и угадать в нем самые скрытые возможности».

    А какой радостью и свежестью веет «воробьиный холодок» из стихотворения «Московский дождик», опубликованного в том же сентябре:

    Зашевелился в мураве:

    Как будто холода рассадник

    Открылся в лапчатой Москве!

    В июле 1923 года в «Огоньке» появляются два московских очерка Мандельштама — «Холодное лето» и «Сухаревка» — оба пронизанные впечатлениями 1918 года.

    «Холодное лето» — это прогулки обитателя «Метрополя», выходящего каждый день на площадь Большой оперы и шагающего на Арбат, на Петровку, на бульвары к Нескучному или еще бог знает куда! «Тот не любит города, кто не ценит его рубища, его скромных и жалких адресов, кто не задыхался на черных лестницах, путаясь в жестянках, под мяуканье кошек, кто не заглядывался в каторжном дворе Вхутемаса на занозу в лазури, на живую, животную прелесть аэроплана...»

    И если в «Холодном лете» Мандельштам процитировал «Холода рассадник... в лапчатой Москве» из прошлогоднего московского стихотворения, то в «Сухаревке» он уже без обиняков адресуется к стихотворению о «непотребной столице»: «Как широкая баба, на- валится на тебя Сухаревканедаром славится Москва своих базаров бабьей шириной, плещется злой мелководный торг в зелено-желтых трактирных берегах».

    «Но, — продолжает поэт, снова вспоминая Китай, — русские базары, как Сухаревка, особенно жестоки и печальны в своем свирепом многолюдстве... Такие базары, как Сухаревка,возможны только на материкена самой сухой земле, как Пекин или Москва; только на сухой срединной земле, которую привыкли топтать ногами, возможен этот свирепый, расплывающийся торг, кроющий матом эту самую землю».

    А между тем базар уже вырастал до высоты философской категории, обволакивая собой деятельность советских учреждений и контор. И воспетый Булгаковым Дом Грибоедова — Дом Герцена — на исключительность тут не претендовал. Жизнь его бесчисленных правлений и общежития, увы, не мыслилась без скандалов, кухонных перебранок, интриг.

    Уезжая 5 августа 1923 года на полтора месяца в санаторий ЦЕКУБУ в Гаспре, Мандельштам обратился в хозяйственную комиссию Всероссийского союза писателей с просьбой оставить комнату за ним и разрешить жить в ней это время своему брату Александру. А 23 августа Мандельштам направил в правление союза заявление о своем выходе из него «по причине крайне небрежного отношения Правления Союза к общежитию». Он обвинял писателя-коменданта А.И. Свирского и его семью в злостном нарушении писательского покоя и превращении общежития в проходной двор569.

    «Приехав в Москву, мы три недели жили у Евгения Яковлевича на Остоженке570. Это было довольно уютно и весело, благодаря его милому характеру и тому, что он как раз перед этим развелся с женой,но не очень удобно.

    Я несколько растерялся. Выпустил вожжи. Ни работы, ни денег, ни квартиры, Надюша ездила четыре раза за город (о городе мы и не думали). Все напрасно. Там лачуги, чепуха, дорого, слякоть. В городе комната стоит червонцев сорок. Мы хоть уезжатьно куда?были готовы! Хотели снять с учета магазин, чтобы жить.

    И вдруг приходит человек и говорит: немедленно поезжайте на Б. Якиманку571. Через двадцать минут мы за Москвой-рекой. Тихая улица. Дом«особняк с колонками». Квартира профессора, который живет круглый год на даче. Комната огромная8x8 аршин, два окна, светлая... Тихо... Рядом живет какойто чудак, что-то вроде музыкального критика или стихотворного эстета... Бедность в доме, как в двадцатом году.

    Просят за комнату 15 червонцев и сдают ее до осени. Разумеется, мы взяли. Там видно будет. Очевидно, мы купим ее совсем. Сейчас мы уже месяц, как переехали, прописались, перевезли мебель. У нас тепло, невероятно тихо. До центра 20 минут трамвая. Ни одна душа к нам не заходит.

    Своя кухня... дрова... тишина... Одним словомрай... Акушером переезда был Евгений Яковлевич572. Он занял у кого-то для нас пять червонцев в нужную минуту. На %%?! Остальное я наскреб. Все вещи целы.

    Что я делаю? Работаю для денег. Кризис тяжелый. Гораздо хуже, чем в прошлом году. Но я уже выровнялся. Опять пошли переводы, статьи и пр. ... «Литература» мне омерзительна. Мечтаю бросить эту гадость. Последнюю работу для себя я сделал летом. В прошлом году работал для себя еще много. В этомни-ни...»

    В этой комнате Мандельштамы прожили до конца мая. После короткой поездки в Ленинград, где они виделись с Ахматовой и Ши- лейко, около месяца они живут в подмосковном доме отдыха «Апре- левка», а затем, по-видимому лишившись комнаты на Якиманке, снова на какое-то время поселяются на Остоженке у Е. Хазина.

    В начале сентября (или в самом конце августа) они перебираются и Ленинград. И почти целых пять лет Мандельштаму предстоит бывать в Москве только наездами, по издательским делам или же по дороге в Крым или из Крыма (из-за туберкулеза Надежде Яковлевне приходилось месяцами жить и лечиться в Ялте или в Гаспре). А весной 1927 года им довелось побывать в Москве вдвоем. Отсюда полетело письмо в Армавир, где тогда находился брат Шура: «дик и странен, как персидское посольство».

    Только осенью 1928 года Мандельштамы снова появились в Москве, точнее, под Москвой — в санатории «Узкое»573. В ноябре — декабре разыгрывается первый акт «Дела об «Уленшпигеле».

    Весной 1929 года Мандельштам вновь поселяется в Москве. Сначала он живет в «караван-сарае ЦЕКУБУ» («Четвертая проза»), то есть в общежитии ученых на Кропоткинской набережной, а летом — в пустой комнате брата в Старосадском переулке (д. 10, кв. 3).

    Как раз весной разыгрался второй акт «Дела об «Уленшпигеле». В действие вступил такой виртуоз интриги и инсинуации, как Давид Заславский. Двух его фельетонов — «О скромном плагиате и о развязной халтуре» («Литературная газета», 7 мая) и «Жучки и негры» («Правда», 5 июля) — и последовавших за ними травли и изнурительного судебного разбирательства, признавшего в конце концов ошибочность публикации фельетонов и одновременно «моральную ответственность Мандельштама», было достаточно для того, чтобы лишить поэта не только последней работы, но и остатков душевного равновесия.

    Мандельштам пишет «Открытое письмо советским писателям»: «Какой извращенный иезуитизм, какую даже не чиновничью, а поповскую жестокость надо иметь, чтобы после года дикой травли, пахнущей кровью, вырезать у человека год жизни с мясом и нервами, объявить его «морально ответственным» и даже ни словом не обмолвиться по существу дела... Я ухожу из Федерации советских писателей, я запрещаю себе отныне быть писателем, потому что я морально ответственен за то, что делаете вы»574.

    Из «Дела об Уленшпигеле», которое Мандельштам называл дома «делом Дрейфуса», выросла «Четвертая проза» — такая, по выражению Ахматовой, «неуслышанная, забытая... во всем XX веке не было такой прозы!»575

    Вторым «источником» «Четвертой прозы» была недолгая — с августа 1929 по февраль 1930 года — служба Мандельштама в газете «Московский комсомолец», где он редактировал «Литературную страничку» и занимался с литературным «молодняком»576.

    То была проза-пощечина, проза-удар, проза-прозрение, после которой Мандельштам ощутил себя не «усыхающим довеском», попутчиком, приносящим революции «дары, в которых она не нуждается», а «отщепенцем» «отщепенством». Без этого «нового опыта» едва ли родились бы в 30-е годы стихи, которые по праву также называются новыми, — стихи из так называемых «московских» и «воронежских» тетрадей.

    Впрочем, не было бы их и без очистительного путешествия в Армению. В апреле 1930 года, после ходатайств Н.И. Бухарина и С.И. Гусева, Мандельштам получает вызов в Армению. Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна возвращаются оттуда только в ноябре. В уложенной Надеждой Яковлевной корзинке шелестят листки с родившимися в Тифлисе стихами — о большеротом щелкунчике и крошащемся табаке, об Армении. (Где-то в кармане — бумажка с адресом нового, Арменией подаренного друга — биолога Бориса Сергеевича Кузина, жившего на Б. Якиманке.)

    Почти сразу же по возвращении поэт и его жена перебрались ненадолго в «город, знакомый до слез» — сначала жили в Старом Петергофе, а потом, очень недолго, на Васильевском острове, в семье младшего брата, Евгения Эмильевича.

    В феврале 1931 года Мандельштамы возвращаются в Москву и поселяются врозь: Надежда Яковлевна у своего брата на Страстном бульваре, а Осип Эмильевич — у своего в Старосадском переулке. То была огромная коммунальная квартира, где жили двенадцать семей, и среди них никому тогда не известный, а сегодня известный всем скрипач Александр Герцевич (фамилия его была Айзенштадт).

    В этой комнате после полуночи, когда «...сердце ворует / Прямо из рук запрещенную тишь», складывался «волчий» цикл, здесь крепла уверенность в том, что — не волк я по крови своей И меня только равный убьет.

    А в начале апреля Москва, пусть и обруганная «курвой», жестко и властно ворвалась в стихи:

    Нет, не спрятаться мне от великой муры

    За извозчичью спину Москвы...

    В мае — июне, когда Мандельштамы ненадолго снова переехали в Замоскворечье, в квартиру Цезаря Рысса, жившего в самом начале Большой Полянки, писался цикл белых стихов, плотью и духом которых стала Москва, самый ее центр.

    И снова возник образ «разбойника Кремля» с великовозрастным «недорослем» — колокольней Ивана Великого.

    Сегодня можно снять декалькомани,

    Мизинец окунув в Москву-реку,

    С разбойника-Кремля. Какая прелесть

    Фисташковые эти голубятни:

    А в недорослях кто? Иван Великий —

    Великовозрастная колокольня ...

    ...Река Москва в четырехтрубном дыме,

    И перед нами весь раскрытый город:

    Купальщики-заводы и сады

    Замоскворецкие...

    Стоя на старом, тогда еще чугунном, но все равно именуемом Большим Каменным, мосту (он тогда приходился в створ Ленивки), поэт упирался взглядом в кремлевский холм с крепостными стенами, тоновским дворцом, кремлевскими соборами («фисташковые эти голубятни») и возвышающимся надо всем Иваном Великим — все это прекрасно отражалось в речной ряби («декалькомани»). Уткнувшись в Зарядье, взгляд соскальзывал направо, на другой берег и находил в отдалении дымящиеся трубы МОГЭС—1577.

    Затем, просквозив по Софийской набережной, уже тогда обутой в гранит, взгляд утыкался в купальщика-завод («Красный факел», бывший Листа) и в купы садов по-над набережной578. Большую Полянку с моста не было видно, ее загораживала большая стройка (как раз достраивался многоэтажный Дом правительства!), а за ней дымящееся четырехтрубье — МОГЭС—2, более известная как Центральная электростанция городского трамвая579.

    Если прочертить панораму еще дальше — к стрелке, то уткнешься и еще в одного «купальщика» — в комплекс кирпичных зданий кондитерской фабрики «Красный октябрь» (б. Эйнема) на Берсеневской набережной, а за ними, возможно, и в цеха Голутвинской мануфактуры за каналом. Не отсюда ли и «пряжа» в этих стихах? Или, может быть, ее занесло с Суконного двора?580 Ведь для того, чтобы залететь в стихи, не обязательна и ткань — достаточно имени!581

    До конца замыкать панораму и «снимать декалькомани» с Христа Спасителя, — еще одного архитектурного «недоросля», 26

    А что же сама Москва — с ее недоступным грядущим и «стеклянными дворцами на курьих ножках»?

    ...Ей некогда. Она сегодня в няньках.

    Все мечется. На сорок тысяч люлек

    Она одна — и пряжа на руках.

    Несмотря на всю суету, на весь «дробот», Москва, как и в 1918-м или 1922 году, представляется Мандельштаму буддийской, азиатской, неподвижной, стоячей, срединной («Москва — Пекин...»):

    Полночь в Москве. Роскошно буддийское лето.

    С дроботом мелким расходятся улицы в чоботах узких железных.

    В черной оспе блаженствуют кольца бульваров...

    Нет на Москву и ночью угомону,

    Когда покой бежит из-под копыт...

    Ты скажешь — где-то там на полигоне

    Два клоуна засели — Бим и Бом...27

    Тема шума и «дробота» Москвы подхвачена в стихотворении «Еще далеко мне до патриарха...»: телефон, воробьи, снова трамваи. Через повседневность жизни, через реалии, — мало кто, например, знает, что «целлулоид фильмы воровской» — это не только «воровская фильма» «Путевка в жизнь», но еще и целлулоидный рожок, с помощью которого можно было звонить по автомату, не опуская пятнадцатикопеечную монету28 — передана воробьиная бездомность поэта, его неустроенность, его бытовое изгойство.

    Примечательно стихотворение «В год тридцать первый от рожденья века...», вернее, его отрывки, или, еще точнее, обрывки, поскольку Мандельштам разорвал рукопись после того, как Б.С. Кузин эти стихи разругал. Здесь Москва еще раз названа буддийской, и здесь она впер- 582 583 584 вые отчетливо противопоставлена «субботней», то есть ветхозаветной, Армении с ее Араратом и ковчегом.

    О том же — в «Стихах о русской поэзии», где Мандельштам сравнивает Москву с листвой смоковницы. Евангельская притча гласит, что бесплодная смоковница, не сумевшая утолить жажду взалкавшего путника, была предана проклятью и тут же засохла. Так же и Москве, надо полагать, в это время нечего было предложить испытывавшему творческую жажду поэту.

    Поэт подчеркивает недобровольность своего бытия, своей бездомности; признание «московских законов» с вытекающими из них «казнями» — насильственно, вынужденно! И тем ясней историческое призвание поэта — быть не просто очевидцем, но летописцем, пером, голосом, «сохранить дистанцию свою» — и говорить

    ...за всех с такою силой,

    Чтоб нёбо стало небом, чтобы губы

    Потрескались, как розовая глина.

    Но главное — они обнажают ту пропасть, которая пролегла между бездомным поэтом и окружавшими его повсюду, кроме нескольких дружеских компаний и кружков, обывателями «начала стройки ленинских годов» («Ия благодарил свое рождение за то, что я лишь случайный гость Замоскворечья и в нем не проведу своих лучших лет»).

    Кульминацией этих настроений явился эпизод с оглохшей от старости липой, приговоренной жильцами к свержению и распилке на дрова. «Между тем дерево сопротивлялось с мыслящей силой,казалось, к нему вернулось полное сознание. Оно презирало своих оскорбителей и щучьи зубы пилы».

    «обреченного на сруб»?

    В январе 1932 года Мандельштамы вновь поселяются в Доме Герцена, на этот раз в правом флигеле — перестроенной конюшне. 10 ноября в редакции «Литературной газеты» состоялся вечер новых стихов Мандельштама: присутствовали и выступали Д. Святополк- Мирский, М. Левидов, М. Зенкевич, А. Жаров, В. Шкловский, А. Се- ливановский, А. Крученых, Н. Харджиев и другие, а 23 ноября та же газета напечатала подборку стихов Мандельштама. Вот что писал

    Осип Эмильевич отцу: «Каждый шаг мой по-прежнему затруднен, и искусственная изоляция продолжается. В декабре я имел два публичных выступления... Эти выступления тщательно оберегались от наплыва широкой публики, но прошли с блеском и силой, которых не предвидели устроители. Результат585.

    14 марта 1933 года в Политехническом музее состоялся большой вечер Мандельштама586, вступительное слово на нем произнес Б. Эйхенбаум. Еще один вечер — в Клубе художников — прошел 3 апреля. В тот день арестовывают Б.С. Кузина, но очень скоро, через неделю, выпускают (может быть, и вследствие хлопот Мандельштама, специально писавшего об этом М. Шагинян), и еще через неделю Осип Эмильевич и Надежда Яковлевна, захватив с собой Кузина, отправляются в последнее добровольное путешествие — в Старый Крым, ко вдове Александра Грина, а затем в Коктебель — ко вдове Макса Волошина. Там написаны стихи об Ариосте и проза о Данте.

    Между тем в Ленинграде, в майском номере «Звезды» вышло «Путешествие в Армению». Мандельштамы в это время ожидали вселения в новую кооперативную квартиру, в Нащокинском переулке (ул. Фурманова, д. 5, кв. 26) деньги за которую были уплачены уже давно. Двухкомнатная квартира Мандельштамов — с ванной и телефоном! — была на последнем, пятом этаже. В июле или августе они получили ордер и переехали.

    «Бродячая жизнь как будто кончилась, На самом деле ничего не кончилось...»587

    Квартира тиха, как бумага,

    Пустая, без всяких затей,

    И слышно, как булькает влага

    <...>

    А стены проклятые тонки,

    И некуда больше бежать,

    А я, как дурак, на гребенке

    <...>

    Какой-нибудь честный предатель,

    Проваренный в чистках, как соль,

    Жены и детей содержатель

    <...>

    И вместо ключа Ипокрены

    Давнишнего страха струя

    Ворвется в халтурные стены

    Поводом к этому стихотворению послужила реплика Пастернака, зашедшего поглядеть на новое жилье Мандельштама. Уходя, он сказал: «Вот, теперь и квартира есть — можно писать стихи». Надежда Яковлевна описывает ярость Мандельштама, не переносившего жалоб на внешние обстоятельства: «Слова Бориса Леонидовича попали в цельМандельштам проклял квартиру и предложил вернуть ее тем, для кого она предназначалась: честным предателям, изобразителям и тому подобным старателям... Проклятие квартирене проповедь бездомности, а ужас перед той платой, которую за нее требовали. Даром у нас ничего не давали...»588.

    тех протоколах, которые следователь Шиваров включил в мандельштамовское дело, нет на него и намека589.

    Арестовали Мандельштама в ночь с 16 на 17 мая 1934 года на квартире в присутствии жены, переводчика Давида Бродского и приехавшей накануне Анны Ахматовой. Следствие длилось две недели и было «успешным» — подследственный подтвердил справедливость доноса и самолично записал текст эпиграммы в кабинете следователя Шива- рова (на дверях которого, как говорили злые языки, висела табличка: «Отдел литературы и искусства»). Этот вырванный из школьной тетради в клеточку листок, эти шестнадцать строчек стихотворного текста и подпись поэта — страшный документ. Вглядываясь в эти оцепеневшие строчки, видишь, что происходило с Мандельштамом, когда он решился это записать, как дрожала его рука, как не слушалось перо. Чтобы написать строчку — по четыре, по пять раз окунал он ручку в чернильницу!

    ...Приговор был на удивление мягок — три года ссылки в уральский город Чердынь без последующего права жить в Москве и еще двенадцати городах. Ну не чудо ли, если вспомнить, что Мандельштама взяли, так сказать, «с поличным»! Мало того, после прибытия в Чер- дынь и случившегося там у поэта тяжелого психического припадка ему милостиво разрешили переменить место ссылки на петровский Воронеж!

    16 июня 1934 года Мандельштамы покинули Чердынь и через пять-шесть дней ступили на перрон воронежского вокзала. Без малого год должен был пройти, прежде чем к Мандельштаму вновь вернулись стихи. Это произошло 5 апреля 1935 года, после концерта Галины Бариновой, облик и темперамент которой, по свидетельству С.Б. Рудакова, разбудил в Осипе Эмильевиче воспоминания о... Марине Цветаевой!

    У чужих людей мне плохо спится,

    Едва ли будет преувеличением посчитать здесь своею — не воронежскую, а московскую жизнь. Можно себе представить, как жадно ловил он любые новости из столицы, как набрасывался на газеты, как впивался в наушники, как хватал за рукав изредка появлявшихся в Воронеже москвичей, как расспрашивал вернувшуюся из Москвы жену (а она ездила туда довольно часто — в поисках работы, беспокоясь за сохранность квартиры и т. п.).

    Наушнички, наушники мои,

    Попомню я воронежские ночки.

    Недопитого голоса Аи

    Ну, как метро? Молчи, в себе таи,

    Не спрашивай, как набухают почки...

    И вы, часов кремлевские бои, —

    Язык пространства, сжатого до точки.

    И ты, Москва, сестра моя, легка,

    Когда встречаешь в самолете брата

    До первого трамвайного звонка, —

    Нежнее моря, путаней салата

    Для Мандельштама такое сестринство равносильно признанию в любви — подобно тому, что запечатлел Пастернак в «Сестре моей жизни», самой почитаемой Мандельштамом книги Пастернака. Спустя еще два года, в мае 1937-го, истек срок ссылки, и Мандельштам, забыв об осторожности, приехал наконец в Москву и никуда из нее не торопился. Очевидцы рассказывают, как нравилось ему все новое, что он увидел в столице, — то же метро, например.

    И снова лик и лицо, город и женщина как бы наплыли друг на друга. И, право, непросто понять, кто же — Лиля Попова, жена Яхонтова, или Москва — стала героиней стихотворения «С примесью ворона — голуби...»:

    В губы горячие вложено

    Все, чем Москва омоложена,

    Чем мировая встревожена,

    Грозная утихомирена...

    ...Но Мандельштаму напомнили о необходимости соблюдать установленный паспортный режим. Летом 1937 года вместе с женой он перебирается в Савёлово — поселок на Волге, имевший с Москвой регулярное железнодорожное сообщение. В каждом из трех дошедших до нас стихотворений, написанных там в начале июля, хотя бы по разу, но поминается Москва.

    ...И даже в бродячей строчке, дошедшей до нас из дальневосточной пересылки, — снова Москва:

    Разделы сайта: