• Приглашаем посетить наш сайт
    Гаршин (garshin.lit-info.ru)
  • Нерлер П.М.: Cor amore. Этюды о Мандельштаме.
    «На западе, у чуждого семейства...» семестр в Гейдельберге

    «На западе, у чуждого семейства...» семестр в Гейдельберге

    Габриэлю Суперфину

    С душою прямо геттингенской...369,370

    Три процента

    Если не считать Дерптского (Юрьевского) университета, устроенного по «немецкому» образцу, то до начала XVIII века университетов в России не было. Лишь в 1755 году стараниями фрайбергско-марбургского школяра Михайлы Ломоносова открылся первый университет в Москве. Опоздавшей с университетами на три-четыре столетия, России потребовалось еще лет 150, чтобы примириться с самой мыслью об их автономии, ни на секунду при этом не расставаясь с побуждением одновременно и всесторонне ее ограничивать.

    Так, в 1865 году, при Александре Втором Освободителе введены были непременные вступительные экзамены по латыни и древнегреческому. Александр Третий пошел дальше, ужесточив контроль и повысив плату за обучение; его же эпохе обязаны мы и примерными учебными планами и государственными экзаменационными комиссиями. С царствования Николая Второго над зарвавшимся студенчеством зависла действенная угроза сменить университетскую скамью на солдатскую казарму: монаpший ответ на студенческие волнения, прокатившиеся по России в 1887—1890 годах. До 1905 года и студенты и профессора носили особую униформу.

    Для еврейских юношей поступление в университет регулировалось пресловутой «трехпроцентной нормой»371. Еще хуже евреев были женщины: их не принимали даже в слушательницы!

    Летом 1908 года прошел слух о грядущей отмене трехпроцентной нормы в России. И уже в сентябре Мандельштам возвращается из Европы в Петербург с твердым намереньем тотчас поступить в Санкт- Петербургский Университет. Но слух не подтвердился, и план этот был отставлен и заменен другим, тоже обсуждавшимся в письме к матери — поступать в университет в Германии.

    Так оно и вышло: на следующий год Мандельштам поступил в Гейдельбергский университет.

    Город

    Ночи напролет бродя по горам Гейдельберга, смотрел я, бывало, на летящую под облаками луну, на переливающийся огнями сизо-туманный город подо мною с его мостами и башнями...372

    Край небритых гор еще неясен...373

    ...Сильная, упругая река, высокие, всхолмленные, буком поросшие берега, старинный замок на одном и живописные развалины на другом, гармоническое нагромождение зданий в низине, сплетенная из них паутина улиц.

    Особенно прекрасен город в утренний час, когда опаздывающее из-за близких гор солнце разгоняет сгустившийся за ночь густой туман, опустившийся чуть ли не на крыши домов. Тишину разгоняют колокола и трамваи, да разве что на Неккаре перекинутся друг с другом парой громких приветствий встречные катера и груженные лесом баржи.

    Вот как описывает первое впечатление от Гейдельберга Федор Степун: «После страшного ночного Берлина приветливый утренний Гейдельберг показался мне прелестною, сказочною идиллией... Направо от меня возвышались подернутые легким туманом Оденвальдские горы. Среди них живописно гнездился знаменитый Гейдельбергский замок со своей древней круглой башней. Налево быстро нес свои глинистые воды широкий от долгих дождей Неккар, перехваченный старинным горбатым мостом. По параллельной Неккару Главной улице неторопливо катился маленький открытый трамвайчик. Через новый мост у вокзала пыхтел совершенно игрушечный паровозик с двумя такими же игрушечными вагончиками. Среди красных черепичных крыш тесного города возносилась в перламутровое небо готическая башня собора»374.

    В городе театр, симфоническое общество, что-то еще и еще, но главное — университет. Впрочем, о Марбурге, Тюбингене и Гейдельберге не говорят, что в них есть университет (Sie haben Universitat), о них говорят, что каждый из них, собственно, и есть университет (Sie sind

    Эти города никогда не отделяли себя от своей ученой ипостаси; сдача комнат внаем и кормление студенчества долго были чуть ли не единственными источниками доходов горожан, и никакой профессор не мог пройти по улице без того, чтобы не приходилось отвечать на приветствия всех без исключения прохожих.

    В праздники — а они тут не редкость — весь город пестрел разноцветными флажками, целые гирлянды флажков висели между домами на противоположных сторонах узеньких улочек и скрипели при порывах ветра. Студенты, разбитые на корпорации (в основном по земляческому признаку: например «Тюрингия» или «Боруссия»375), дружно враждовали друг с другом. Они носили разноцветные костюмы и шапочки, ленты, знамена, даже шпаги и рапиры376 — чем немало способствовали той карнавальности, что так прочно утвердилась в городе. Летом бывал особенный праздник — «Итальянские ночи», когда к флажкам добавлялись столь же пестрые фонарики, а город — под отовсюду гремевшую музыку — весь поголовно танцевал!

    «...Очень дружелюбный и чистый городтакой чистый, что о галошах здесь и не заговаривают, — писал о Гейдельберге родителям 13/25 ноября 1859 года Александр Порфирьевич Бородин, 25-летний студент-химик и будущий автор «Богатырской симфонии». — ...Погода чудесная, и все ходят в легких пальто, головные уборы здесь ни к чему; окна весь день можно держать открытыми, а на ивах совершенно зеленые листья, и, что совершенно невероятно, цветут на открытом воздухе розы»377.

    Иностранцы, и русские в том числе, держались друг друга, с немцами почти не соприкасались. Бородин, например, находил их невыносимыми и напыщенными: с легким сарказмом описывал он домашним обычную ситуацию. Если занесет вас вдруг нелегкая в какое-нибудь немецкое семейство, где — Боже правый! — подросли дочки, и если вы присели с одной из них к роялю и сыграли что-нибудь простенькое в четыре руки, то назавтра все на вас глядят уже не иначе как на законного жениха.

    Общество немцев-студентов он находил и того хуже — шумная, крикливая братия в сапогах необъятных размеров, пьяницы и дуэлянты, разбившиеся на группки с непременным каким-нибудь отличием в цвете шарфа или шляпы. Поводом же для дуэли служило, как правило, такое страшное оскорбление, как: «Ну ты, неразумный мальчишка!..» И так, настаивал Бородин, испокон веку!..

    Впрочем, к чести язвительного химика, еще меньше щадил он своих соотечественников. Он различал среди них две неравные группы: первые — что-то делали, например, ходили на лекции, вторые — не делали ничего. И даже Иван Сергеевич Аксаков, славянофил из славянофилов, под впечатлением факельного шествия в честь одного профессора, а в точно таком же виде оно могло состояться и 200 и 300 лет назад — писал из Гейдельберга домой о том, как недостает русским этой немецкой почтительности и уважения к традиции378.

    В действительности русское общество уже тогда было расколото и еще по одному признаку — политическому.

    «Правые», консерваторы, поддерживали правительство, в том числе и в польском вопросе; «левые», радикалы, или «красные», не жаловали самодержавие, боготворили Герцена и записывались добровольцами на защиту восставшей Польши или в отряды Гарибальди. Именно они устроили осенью 1861 года «кошачий концерт» Евфимию Васильевичу Путятину — но не как прославленному вице-адмиралу, герою гончаровского «Фрегата “Паллада”», а как вре- менщику-министру (народного просвещения!), только что запретившему студенческие корпорации и закрывшему часть российских университетов379.

    Пироговская читальня

    Именно в «левой» среде и зародилась, а в конце 1862 года осуществилась идея собственного клуба, места, где можно было бы собираться и спорить, листая как российские «Ведомости», так и лондонский «Колокол» и другую запрещенную литературу.

    Таким местом стала русская читальня, получившая со временем название Пироговской. Собственно, ни основателем, ни попечителем этого заведения знаменитый русский военный хирург не был380. Но уважение студенчества — как правого, так и левого — он себе снискал, и еще добрых полвека его имя почтительно повторялось в названии гейдельбергской русской читальни.

    Назначение читальни было сформулировано в ее уставе так: «Предоставить членам возможность знакомиться с известиями о России и русской литературе посредством приобретения русских периодических изданий и книг, а также иностранных книг, в коих повествуется о России»13. На складчину русских колонистов поступали сюда газеты, журналы, книги, а поначалу — в 1864 году — краткое время издавался сатирический журнальчик, точнее периодический листок, залетевший даже на страницы тургеневского романа «Дым»381.

    Состояние читальни в середине 1880-х годов описывает известный юрист Г.Б. Слиозберг: «Русские студенты встречались в читальне, помещавшейся на одной из главных улиц в нанятой комнатке. Ею управлял какой-то комитет, которого мы, студенты, никогда и не видели. Двери этой читальни были денно и нощно открыты, какая- то невидимая рукаредкоубирала эту комнату и стирала пыль с книг; студенты же, кто мог, делали кое-какие взносы на содержание библиотеки, на выписку журналов,большинство последних, впрочем, получалось бесплатно. Бюджет библиотеки был весьма ничтожный: 100 или 150 марок в месяц»15.

    Позднее библиотека, кажется, переехала. Во всяком случае Ф. Сте- пун пишет о мансарде темноватого трех- или четырехэтажного дома на Мерцгассе (внизу даже вывеска на русском языке висела!). Наткнувшись на вывеску случайно и решив посмотреть, «что за читальня и что за народ в ней читает», он вынес из своего первого посещения «читалки» не самое лучшее впечатление: «В небольшой комнате, небрежно увешанной портретами русских писателей и “борцов за свободу”, сидели, осторожно шурша тонкой бумагою конспиративных изданий, какие-то сплошь хмурые люди.

    Никакого привета себе как русскому я в быстрых, исподлобья брошенных на меня взорах, не почувствовал. Прочтя на двери, ведущей в соседнюю комнату, надпись: “Правление, часы приема такие-то”, я постучался и тут же услышал “Herein!”16. В двух задних комнатах, заваленных книгами в дешевых переплетах и, главным образом, журналами, курило несколько по всей своей культурно-бытовой сущности совершенно инородных мне молодых людей. Я просмотрел каталог, записался в члены и вышел из читалки более одиноким, чем вошел в нее»382.

    В декабре 1912 года, когда отмечалось 50-летие читальни, в ней насчитывалось уже около трех тысяч томов383: На юбилейном заседании выступил знаменитый социолог Макс Вебер, к слову сказать, изучавший русский язык. Он посвятил свой доклад отношению русской и немецкой культур. По мнению его, Россия — страна неограниченных размеров и возможностей, страна гигантских, словно бы другой исторической эпохе принадлежащих, явлений (Толстой, Шаляпин, Карсавина). Он утверждал и пророчествовал: “Wir sind auf einander angewiesen auf Leben und Tod!” — “Россия и Германия не могут и жить друг без друга!.. Ах, если бы только русские знали меру, как знаем ее мы, немцы! Если бы понятие немецкой меры соединилось бы с русской безмерностью, — тогда наступила бы гармония, которая бы спасла мир. В противном случае наша цивилизация и культурный мир погибнут от дисгармонии!”384

    Но гармония так и не наступила. Грянула Первая мировая война, и читальня пала одною из несчетных ее жертв: ее закрыли, переведя по сути — наравне с большинством читателей — на положение гражданской пленницы. Книги же разослали по лагерям военнопленных русских офицеров. После войны, когда книги стали возвращаться целыми пачками, их, не разбирая, складывали в сыром подвале университетской библиотеки. Неизвестно, что с ними стало бы, если бы не Н. Бубнов — старый гейдельбержец, ученик Виндельбанда, Тоде и Риккерта, товарищ Степуна по философскому журналу «Логос»: Бубнов возродил читальню со всем ее инвентарем как ядро основанного им Института славистики!385

    В конце концов ее некогда внушительные фонды — точнее, то, что от них осталось — легли на стеллажи университетской библиотеки Гейдельберга386.

    Университет

    Гейдельберг того времени был Меккой, куда стремилась... русская учащаяся молодежь, преимущественно натуралисты387

    году впервые перевалило за тысячу, а в летний семестр 1908 года — за две тысячи; впрочем, зимние семестры всегда были малолюднее летних388), по научным традициям и силам — к числу ведущих. Профиль университета: юриспруденция, медицина, естественные науки с математикой, философия и теология.

    Начиналось все, естественно, с богословия. В ХК веке гремели имена естественников во главе со знаменитыми химиками Бунзеном и Кекуле, было немало и известных философов, но по числу записавшихся студентов долгое время первенствовал юридический факультет. В начале XX века — ненадолго — лидерство захватил факультет философский (учеба Мандельштама пришлась как раз на этот промежуток) — с тем чтобы вскорости пропустить вперед медицинский.

    В тот год, когда Мандельштам приехал в Гейдельбеpг, во главе унивеpситета стоял известный философ Вильгельм Виндельбанд. Должность его называлась проректор, так как ректором по традиции считался очередной Великий герцог Баденский. Виндельбанду выпала честь быть президентом Третьего философского конгресса, прошедшего в Гейдельберге ровно за год до приезда туда Мандельштама — в сентябре 1908 года389.

    Деканами факультетов — теологического, юридического, медицинского, философского и естественно-математического — были, соответственно, профессора Г. фон Шуберт390, Г. Елинек391, К. Менге392,

    Ф. Болль393 и Куртиус394.

    Гейдельберг — северная окраина Герцогства Баденского, и университет географически был как бы нацелен на земли соседей. Студенты из Гессена, Пфальца, Пруссии и других частей Германии составляли здесь зримое — не менее трех четвертей — большинство. От 10 до 15 доцентов приходилось на чужестранцев, из них около половины составляли выходцы из Российской империи (далее следовали швейцарцы и ^аждане Австpо-Венгpии).

    Среди российских студентов существовало примечательное расслоение. Если взять для примера данные зимнего («мандельштамов- ского») семестра 1909/1910 года, то увидим, что из 105 студентов 37 учились на медицинском, 36 — на юридическом, 19 — на естественно-математическом, 11 — на философском и 2 — на теологическом. При этом чуть ли не две трети их числа составляли юноши из еврейских семей, и лишь процентов по 10 приходилось на русских, поляков и «^очих» (главным образом прибалтийских немцев). Подавляющее большинство евреев записывались на медицинский и юридический, десятая часть — на естественно-математический и лишь считанные единицы — на философский (в «мандельштамовском» семестре ими были он сам и еще братья Штейнберги). Симпатии собственно русских, поляков и «^очих» распределялись между всеми факультетами, кроме теологического и камерального, примерно поровну.

    Подчеркнем, что все это был почти исключительно «мужской контингент». И хотя, в отличие от нынешних времен, женщин среди студентов почти не было, все же именно с Гейдельбергом и именно с российскими подданными связаны революционные сдвиги в этом довольно нелепом положении. Чтобы сломить вяловатое перед таким напором сопротивление университетского сената, потребовались приезд (весной 1869 года) и энергия 20-летней русской провинциалки из Палибино в Витебской губернии, — Софьи Ковалевской (1850—1891). Сначала, в порядке исключения и с согласия немецкого профессора (а такой нашелся!), сенат разрешил зачислить ее слушательницей естественно-математического факультета395. Когда Ковалевская покинула Гейдельберг в 1871 году, впереди ее ждали защита диссертации в Геттингене, профессура в Стокгольме, член- корреспондентство в Российской академии наук — и все это впервые в неэмансипированном мире!

    В 1900 году — впервые в истории германских университетов — был снят запрет и на имматрикуляцию женщин, а заодно и на их право писать и защищать диссертации. В результате доля женщин в числе студентов составила в 1903 году около трех, а в 1914 — уже десять процентов.

    Если в российских университетах экзамены — вступительные и выпускные — были своего рода повинностью, горнилом, средством отбора, то в германских — напротив, честью, ибо надобны были лишь тем, кто планировал двигаться вверх по академическим ступенькам (например, писать и защищать диссертацию).

    Учеба разбивалась на два семестра: летний и зимний. Летний начинался 15 апреля и кончался 15 августа, зимний, соответственно, 15 октября и 15 марта.

    Впрочем, поступить можно было и месяцем позже — срок подачи матрикулов, то есть заявлений о приеме, истекал, например, в зимнем семестре 18 ноября396.

    Какой была сама процедура имматрикуляции?

    Непременное условие — личное присутствие кандидата в студенты. В университетской канцелярии будущий студент сам вписывал свое имя и основные данные в пудовый Album Academicum, или Аlbum Matriculum, и заполнял Anmeldungslist — бланк заявления о приеме397.

    При этом для германских подданных требовался аттестат зрелости, выданный по окончании немецкой гимназии, реальной гимназии или высшего реального училища, а для иностранноподданных, кроме аттестата зрелости, — еще и свидетельство об образовании, признаваемое на родине достаточным для того, чтобы подать заявление на учебу в иностранном университете398 свидетельство о благонадежности, паспорт или удостоверение о соответствующем гражданстве399. Студент расписывался в том, что признает регулирующие его жизнь положения гражданского и университетского права400.

    Факультет определялся в соответствии с выбором учебных дисциплин. В любое время допускался переход с одного факультета на другой, но допуск к государственным, церковным или академическим экзаменам разрешался лишь в том случае, если переход совершился в сроки, не выходящие за рамки обычных сроков для подачи заявлений401.

    Если к подателю заявления не возникало вопросов (документы в порядке, в черных списках революционеров не значится), то ему остается еще наведаться в квестуру, или, как сказали бы сейчас, в бухгалтерию.

    Система платы за обучение, как и все в Германии, была разработанной и разветвленной. Оплате подлежали следующие сборы и пошлины.

    Одноразовый вступительный сбор — 20 марок при первичном поступлении и 12 — если поступающий уже учился до этого в другом немецком университете или высшем техническом училище. За каждый семестр: страховой сбор в 2 марки в Krankenverein — на случай ухода в связи с возможной болезнью; комиссионный студенческий сбор в 2 марки — на покрытие расходов достойных представителей студенчества Ruperto-Carola402; так называемые аудиторные деньги, предназначенные для покрытия общеуниверситетских расходов, — 5 марок403. На частичное покрытие расходов по обеспечению необходимыми для обучения материалами взимался так называемый практикантский взнос. От 30 пфеннигов до 5 марок составлял сбор в кассу страхования от несчастных случаев.

    Коллегиальный сбор рассчитывался на каждый семестр пропорционально числу прослушиваемых еженедельно курсов лекций (обычно их было четыре или пять) колебался от 4—5 до 6—10 марок (в зависимости от того, сопровождалась ли лекция опытами, экспериментами и прочими демонстрациями или нет). Обычный лекционный курс, занимающий один семестр, стоил 20—25 марок404.

    Посещение продолжающегося цикла лекций разрешалось лишь на основании записи в соответствующем журнале, сделанной не позднее 28 ноября. В более поздние сроки разрешение мог дать только ректор, только письменно и только в порядке исключения. Каждый обучающийся обязан был прослушать в течение одного семестра по меньшей мере 4 часа дополнительных лекций.

    Конечно же, во всех этих правилах и установлениях были прорехи и лазейки, которыми студенты, как могли и умели, охотно пользовались. Некоторые, оплатив из родительского кармана необходимые суммы, почти не появлялись на занятиях, находя себе «магниты попритягательнее», но были и такие, что, наоборот, платили по минимуму, а посещали — все, что только можно, и еще чуть-чуть.

    Кроме писаных, существовали и неписаные правила. Одним из них являлось непременное посещение на дому либо проректора, либо декана, либо своего будущего профессора. Все свидетельствуют о том, что визиты эти наносились на дому.

    Вот как описывает свой визит к Виндельбанду Всеволод Ни- кандрович Иванов, учившийся в Гейдельберге в летнем семестре 1909 года:

    «Впечатляющий визит!.. Помню даже до сих пор адресулица Роз, 14. Квартира этого тайного советника, доктора, профессора и так далее выходила на площадку лестницы двумя дверяминалево помещалась квартира семьи, направоего собственные две комнаты. Мне запомнилась комфортабельная столовая с массивным буфетом и столом, обширным диваном. На стене висела огромная копия известной картины Каульбаха “Пир Платона”, воспроизводившей диалог об Эросе, одухотворяющем Вселенную...

    Вильгельм Вильденбанд принял меня, долговязого юнца из России, с отменной любезностью, спросил меня о моих будущих занятиях так же просто, как Мефистофель расспрашивал ученика у Гете в "Фаусте”. Между прочим, он не обинуясь поставил вопрос о моем “беруфе” профессии (нем.) — П.Н.>, то есть о том, что я намерен делать в жизни. “Вы хотите быть преподавателем философии?”

    Для немца, ясно, такой вопрос был вполне уместен, меня же он сконфузил: мне казалось нескромным говорить о своем будущем, да еще столь высоком. “О, если бы это мне удалось,отвечал я,то конечно”.“Вы не надеетесь на свои силы, молодой человек? Но ведь у вас уже есть аттестат зрелости! Надо сразу, прийдя в наш университет, знать, чего Вы тут будете добиваться”. Это было произнесено с такими решительными, хотя и сдержанными жестами, что у меня перехватило горло. Вот оно, то самое, ради чего я приехал сюда... Еще бы! Передо мной сидел ученый, давно знавший, чего он хочет. И уходил я от этого доктора, профессора, тайного советника весело и бодро. Ведь мне было только двадцать лет; неужели я не добьюсь того, чего я хочу? Я сорвал одну розочку на крыльцепродел ее в петлицу пиджака и, окрыленный, двинулся по улице Роз...»405

    ...Венцом всей процедуры посвящения в студенты был торжественный акт в университетской ауле. Вот как описывает его тот же Вс. Н. Иванов: «...Вступив в актовый зал университета, я был поражен той роскошью, с которой был построен и отделан этот зал. Не очень большой, он был охвачен тройным кольцом нижних галерей, в середине которых стояли кресла партера, так что кафедра возвышалась среди аудитории. Дубовый потолок был украшен двумя расписными плафонами. Окна, тоже резного хитрого дела, в два света, освещали актовый зал с обеих сторон. На передней стене за кафедроймраморный бюст ректора университета герцога Баденского; справа и слевадва медальона с именами его славных предков. По сторонам, перед двумя верхними окнами,два резных балкона со свисающими с них университетскими знаменами, расшитыми шелком и золотом. Переднюю же стену, обращенную к аудитории, занимало большое панно живописца и скульптора того времени Макса Клингера. У синего моря, на берегу Эллады, той Эллады, которая была воскрешена немецкими философами, искусствоведами, художниками и музыкантами в начале XIX века, перед толпой молодых греков, вытянув вперед руки и подняв к небу незрячие глаза, восседал нагой Гомер, декламируя свою бессмертную поэму.

    Картина была написана в условном серебристо-синем, зеленоватом, розоватом колорите морской пены, от которой однажды возникла и улетела на белых голубях богиня красоты Афродита. Замерев от восторга, слепому певцу внимали красавцы юноши и удрученные годами старцы. Эта романтическая композицияв обрамлении дуба, великолепно освещенная со всех сторон,производила сильное впечатление. Она отрывала мысль студентов от современности, переносила их на брег Эгейского моря, а нагота фигур на картине очеловечивала, объединяла их.

    И, созерцая эту картину и слушая обращенную к нам речь проректора, я уже не чувствовал себя костромичом, приехавшим поклоняться свету разума в немецком университете... “Мы,сказал он <речь идет о Виндельбанде — П.Н.>, очень эффектный в черной шелковой мантии и в берете, с большой золотой цепью на груди, — мы, ваши учителя, должны сказать вам, молодым людям, что не будем учить вас чему-нибудь определенному, той или иной отдельной науке. Мы будем учить вас работать самостоятельно над установлением, нахождением истины... Вы должны оставаться самими собой, самостоятельными в исследовании, каждый из вас должен проявлять в этой работе свою личность”»406.

    Мансарда

    Найти квартиру в Гейдельберге в те времена было достаточно просто. В сущности, весь старый город был сплошным студенческим отелем407.

    «Мандельштам Осип Эмильевич Heidelberg Continental Anlage 30»408.

    Иногда в письмах Мандельштам обозначал свой адрес еще проще: «Anlage, 30»409. В справочниках это название тоже указывалось (в скобках, как бывшее и факультативное), но было оно явно популярнее основного410.

    Тридцатый номер — это центральная часть великолепного здания, облицованного розовато-желтой клинкерной плиткой411. Четырех-пя- тиэтажное здание, с самого начала проектировавшееся как внешне единое, но в то же время внутренне трехчастное, было построено по общему проекту архитектора из Манхайма Леонарда Шэфера412 — в 1892 году, то есть всего за 17 лет до приезда Мандельштама.

    В доме 32 и по сю пору расположена гостиница с интригующим названием: «Hotel Anlage». Среди первых, по состоянию на 1895 год, собственников этого дома — Л. Харрер (L. Harrer, владелец пансиона Pension Villa Beau Sejour), профессор истории искусств Генри Тоде (на чьи занятия Мандельштам как раз записался!) и граф Иосиф фон За- кревский. В более позднее время дом 32 принадлежал Францу Брауну, державшему заведение «Харрер» — одновременно отель и общежитие для иностранцев413.

    Дом же № 30, согласно адресной книге Гейдельберга за 1909 год, принадлежал жене капитана Гарри Джонсона (Johnson Harry, Kapitan Frau), державшей там семейный пансион. В адресной книге Гейдельберга фамилия Джонсон впервые встречается в 1900, а в последний — в 1916 году414. На обе крайние даты самой хозяйки в городе не было и она фигурировала лишь как владелица здания, но в год, когда там жил Мандельштам, она вела пансион сама415.

    Само местоположение здания в городе уникально: одновременно в самом центре и на самом краю. Старый город — через улицу, два-три раза в неделю площадь напротив416 заполнялась гулом традиционного овощного базара. До вокзала (тогдашнего), до реки и до ратушной площади — какие-то сотни метров, не больше. И вместе с тем это самый край города: дом стоял у подножья Гайсберга — поросшей корабельным лесом горы.

    Окошко мансарды, в которой жил Мандельштам417, выходило сюда же, на гору. От самого дома завивалась вверх ухоженная тропа —

    Riesensteinweg418: петляя по лесу, пересекаясь с другими тропками и дорожками, она могла бы привести к полуразрушенному замку с его конюшнями и непомерных объемов «Царь-бочкой» на 22 тысячи ведер вина419, к старым заброшенным шахтам, к сторожкам и кострам лесорубов, на вершину Konigstuhl^ — куда угодно. Впрочем, с Кёнигштуля было особенно приятно спускаться...

    У фрау Джонсон, надо полагать, Мандельштам и столовался: наверняка завтракал, а возможно и обедал, и ужинал. И пансион, и ресторанчик капитанши, похоже, был и у русских на примете. Так, в зимнем семестре 1905/06 гг. здесь жили Б. Кистяковский и Живаго, а в летнем семестре 1908 года — Ольжский. Именно здесь, в ресторанчике «Континенталь». Ф. Степун впервые увидел свою будущую жену420.

    Но Мандельштаму в соседи достались одни немцы. Обычно в пансионе проживало человек восемь-десять студентов. В зимнем семестре 1909/1910 годов, вместе с Йозефом Мандельштамом, их и было восьмеро. Пятеро были из соседних Гессена и Пфальца, причем четверо из Майнца: медики Франц Дюнгез, Вилли Шмидт, Филипп Крайсс и естественник Якоб Альбрехт, а пятый, Антон Росси (тоже медик), был родом из Оффенбаха. Еще двое были из Пруссии — студент факультета камералистики421 Генрих Германнс из Кельна и студент философского Карл Ломерер из Санкт-Йоханнесбурга. Ломерер и Росси учились в Гейдельберге уже целый год, а Вилли Шмидт — аж целых три!422

    Не будем гадать, дождался ли он той поры, когда знакомые бурые холмы, столь угрюмые зимой, зазеленели и заклубились, словно сливки, вишневым и миндальным цветом423.

    Но в осени, зиме и в начале весны мы вполне уверены, а это немало: соловьи, бывает, начинают свои коленца уже в феврале!..

    Зима в Гейдельберге, хоть и мягкая, но довольно мрачная. В комнатах прохладно: ставить двойные рамы не принято.

    Топили — за отдельную плату — буковыми дровами. Печка мерцает начищенным кафелем, но заслонки в ней нет, тепло она не держит — быстро нагревается и еще быстрей остывает.

    Эх, хорошо бы в Италию! Вот где, несомненно, тепло, вот где хорошо: не съездить ли?

    Пофантазируем еще немного.

    ...Воскресное утро, где-то без четверти восемь. Мандельштам уже проснулся, умылся и застелил кровать. Он лежит на одеяле с книгой, набросив на ноги плед. Вдруг сбрасывает ноги с кровати и подходит к столику у окна, что-то записывает. Не отрываясь от книги, подходит к печке, еще не остывшей после утренней топки: как же славно приложить руку к разогретому кафелю — сначала одну, потом, переметнув книгу, другую.

    Ровно в 8 (в будние дни еще раньше) негромкий стук в дверь. Рыжеватая хозяйка — эдакий рубенсовский типаж — с необоримой вежливостью и знанием ответа наперед спрашивает: «Mochten Sie fruhstucken, Herr Mandelstam?»424.

    В ответ — как и вчера, как позавчера и, как наверняка и завтра, — твердо-застенчивое, с угловатым русским акцентом: «Danke schon, Frau Dgonson, gerne!»425. Отвечавший накидывает курточку и спускается вниз, в столовую, куда собираются на кофе, булочки и мармелад и остальные постояльцы.

    Мандельштам полюбил этот неизменный, уютный и какой-то домашний уклад и разговор. Он словно отдыхал в нем после казенного бархата фразочки, застрявшей в ушах с первых его гейдельбергских дней, когда он еще никого и ничего не знал: «Das tut mir leid, aber...»426

    Со временем он возненавидел даже мелодию этой фразы — за ее лицемерие и фальшь: ну не гнусно ли — сначала смягчать и скрадывать, а потом — «aber!..» — наносить проникающий, разящий удар в виде отказа, запрета или еще какой-нибудь гадости?..

    Желание еврейской матери посмотреть, как же устроился в чужом городе и чужой стране ее любимый первенец, и естественно, и священно. Уклониться все равно не получится. Так что известия о том, что по дороге из Монтрё в Россию в Гейдельберг приезжают Флора Осиповна с Женей, младшим из сыновей, следовало ожидать.

    Сам Евгений Эмильевич вспоминал об этом визите: «С осени Осип уехал в Гейдельберг, где занимался у профессоров знаменитого университета. И мы с ним вновь встретились уже в этом старинном городе, куда мать приехала проведать сына и посмотреть, как он устроился. Брат показывал мне город и замок, где находился музей. В окружении такой средневековой старины я был впервые. Мне, мальчишке, конечно, запомнились лица студентов-корпорантов со шрамамиследами дуэлей, частых среди членов разных корпораций, и разноцветные шапочки, удостоверяющие их принадлежность к тому или другому землячеству»427.

    Студент

    ...Уже около семи недель, как Мандельштам в Гейдельберге, а он до сих пор еще не подал заявления о зачислении в студенты! Все медлил, все тянул, словно присматривался к чему-то с тайной надеждой: не испугает ли что, не насторожит ли? Думал, что приглядывается, привыкает к городу, к реке, к лесу, заглядывающему прямо в окно, к комнате, к хозяйке, а оказалось, на самом-то деле, — что к самому себе.

    Но, к счастью, ничего такого не происходило, чем можно было бы воспользоваться как причиной или поводом для побега из этого профессорско-студенческого рая.

    Много времени это не отняло, всего восемь вопросов, а о том, что в конце полагается ставить дату, он и вовсе забыл — так и отдал в окошко.

    Приглядимся к бесхитростной анкете и мы:

    Фамилия и имя:Йозеф Мандельштамм428.

    Ответ последовал в обратном испрашиваемому порядке и с лишней буквой «м» в транскрибировании фамилии (что, впрочем, имеет соответствие в немецком же Stamm — «ствол»).

    День и год рождения:16 января 1891.

    Но это не описка и не ошибка счета. Примерив на себя повсеместный на Западе григорианский календарь (новый стиль), Мандельштам, видимо, не учел, что разница между этим календарем и календарем юлианским (старый стиль) — величина от века к веку переменная: в двадцатом веке — и это он, вероятно, знал и запомнил — отличие составляло 13 дней, но в девятнадцатом — на один день меньше и т. д.429

    Место и страна рождения (если Пруссия, то укажите провинцию): — Варшава.

    Коротко и исчерпывающе.

    Гражданство: — Россия.

    Занятия: — Филология.

    Имя, фамилия, общественное состояние и место жительства (укажите улицу) отца, матери или опекуна: — Эмиль Мандельштамм, торговец, Петербург, Загородный 70а430.

    Религия: — Израэлит (Israelit),

    Место проживания в настоящий момент (укажите улицу, номер дома и имя владельца): — Anlage 30, frau Dgonson431.

    Правильность сообщенных сведений подтверждается. Гейдельберг, ... 19... Подпись учащегося: — Проигнорировав дату, Мандельштам ограничился одной подписью.

    Впрочем, известна и дата события. 12 ноября — именно под этим числом и под номером 556 значится его имя в Album Matriculum — столетиями ведомой, необъятных размеров и непомерного веса торжественнейшей книге в переплете красной кожи с золотым тиснением и металлическими уголками. Каждый студент в те годы собственноручно записывал в нее основные сведения о себе.

    Вот как заполнил свою строчку Мандельштам:

    Фамилия и имя: Мандельштам Иосиф

    Возраст: 19

    Место рождения: Варшава

    Состояние и местожительство отца, матери или опекуна: Торговец, Петербург

    Вероисповедание: иудейское

    Факультет: философский

    Прежде посещавшийся университет:

    20 марок432

    После этого только и оставалось, что посетить квестуру и уплатить все причитающиеся с него взносы, сборы и пошлины.

    Что и было сделано в тот же или на следующий день: во всяком случае матрикул, то есть официальная регистрационная запись университета, датирована не 12, а 13 ноября.

    Мандельштам раскачивался все-таки на удивление долго — почти два месяца!

    Площадь, на которой стоят оба главных университетских здания (старое и новое) да еще университетская библиотека, невозможно не назвать Университетской. От пансиона фрау Джонсон до этого места — считанные минуты ходьбы.

    Читальные залы (здание библиотеки было построено всего за несколько лет до приезда Мандельштама) были открыты всю неделю с 9 утра до 6 вечера (с часу до трех обед), в субботу — только в первой половине дня; абонемент работал ежедневно с 11 до часа, а в среду — с трех до пяти часов. В будние дни библиотека была открыта с 9 утра до

    9 вечера (с часу до двух — перерыв на обед), а в выходные — с 11 утра до часу дня (впрочем, в зимнем семестре к этому прибавлялись еще 4 вечерних часа — с 4 до 8). Читальня была платной и стоила студентам и слушателям 1 марку за семестр, преподавателям и служащим университета — 8 марок за год, а прочим интересующимся — уже

    10 марок плюс особое разрешение.

    При желании студенты могли также посетить университетскую античную Археологическую коллекцию433, Ботанический сад (зимний и летний) и Обсерваторию на Кёнигсштуле (586 метров над уровнем моря), куда в 1908 году был дотянут фуникулер.

    В том же здании, что и библиотека, — в старом университетском корпусе (Augustiniengasse 15) — размещался в те годы философский факультет. В 1902 году он поразил Степуна «темноватой теснотой своего входа, узостью главной лестницы, маленькими аудиториями, неудобными скамейками...одним словом, всем своим монастырским идиллическим аскетическим духом»434.

    Но что представлял он собой осенью 1909 года? На чьи лекции десятками, а то и сотнями ломились студенты?

    Среди заявленных на тот зимний семестр профессоров (штатных и заштатных) и приват-доцентов — филологи Болль (декан), Шолль, Браунэ, Нойман, Бецольд, Хоопс, Бартоломае, Улих, Леффман, Брандт, Вальдберг, Шниганс, Кале, Петш и Картилльери, философы Вин- дельбанд (проректор) и Ласк, искусствоведы Тоде и Пельтцер, музыкальный директор Вольфрум, историки Дюн, Домашевский, Онккен, Кох и Штелин, экономисты Готхайн, Хампе, братья Альфред и Макс Веберы, Лезер, Шотт и Яффе, географ Геттнер.

    Сколько почтенных имен, сколько ярчайших звезд! Теория штан- дортов Альфреда Вебера, например, или антропогеография Альфреда

    Геттнера — это же целые эпохи, принципиально новые парадигмы в своих дисциплинах! Может быть, еще более знаменитым был профессор экономики и финансовой науки — великий социолог Макс Вебер (1864—1920), но в мандельштамовском семестре он был свободен от лекций.

    Еще совсем недавно философский Гейдельберг был славен знаменитыми на всю Германию курсами Куно Фишера. Из года в год весь Гейдельберг собирался в университетской ауле послушать его заключительную лекцию о гетевском «Фаусте»! Именно ради Куно Фишера за десятилетие до Мандельштама направлялись именно в Гейдельберг и многие русские юноши, в их числе — Владимир Зензинов и Федор Степун.

    Во времена Мандельштама признанным лидером среди университетских философов был уже Виндельбанд, перебравшийся сюда из Страсбурга. Однако таких ярких звезд и оригинальных голов, как марбургский Коген или геттингенский Гуссерль, среди гейдельбергских профессоров в то время не было. Здесь культивировалось то, что называли «систематической философией» и рациональным «добыванием истины».

    на которой они позволяли отнюдь не безмолвному времени держать и удерживать себя. Правда, оговаривается он, во вступительном своем слове Виндельбанд, президент конгресса, «...горячо говорил об опасности борьбы “всех против всех”, которую несут с собой популяризация знания и демократизация общества; но, анализируя эти опасности и оптимистически предсказывая возврат человечества к разумно-гуманитарным идеалам XVIII века, он в гораздо большей степени волновался борьбою Сократа с софистами, о которой блестяще писал в своих прелюдиях, чем своей современностью. Социологическая незаинтересованность и политическая нечуткость были поистине потрясающими. Успокаиваясь на том, что Ницшепоэт и филолог, а Марксэкономист и политик, маститые профессора философии или вообще не занимались этими мыслителями, или занимались ими в целях приспособления их идей к положениям научной философии, что по тем временам значилок Канту»435.

    Следующий философский конгресс состоялся в 1911 году в Болонье и стал триумфом парижанина Анри Бергсона — уже вовсю набирал силу интерес и к бергсоновской «интуиции», и к кьеркегоровской «философии жизни». Тот же Виндельбанд заявлял с кафедры, что со времен Декарта не знала Франция столь оригинального мыслителя, как Бергсон. (Для Мандельштама, недавнего парижского школяра и слушателя Бергсона, все это было вдвойне значимо.)

    Но вернемся к документам.

    Что представляет с собой матрикул? На первом листе, под шапкой университета и готическим заголовком «Studien— und Sittenzeugnis», что правильней всего перевести как «Свидетельство об успеваемости и благонравии», следует типографский текст с несколькими вставленными от руки словами (мы их выделяем скобками; дата, к слову сказать, отштемпелевана). Текст же гласит: «Господину (Йозефу Мандельштаму), родившемуся в (Варшаве), сыну <тут прочерк — П. Н.>, настоящим удостоверяется, что он, на основании аттестата зрелости реальной гимназии, высшего реального училища <пропуск — П. Н.> или выпускного свидетельства университета или высшего технического училища, на основании достаточных для этого свидетельствс 13.11.1909 зачислен в студенты (философского факультета) и оставлен на нем вплоть до окончания (летнего) семестра 1910 года и, согласно представленным документам, посещал следующие занятия».

    Целая страница предназначена для солидного перечня лекций и семинаров (Bezeichnung der Vorlesungen und Ubungen), а также преподавателей (Dozenten), но она девственно чиста, а продолжение — оно же окончание — следует на обороте листа:

    «Касательно его поведения (во время пребывания здесь до конца зимнего семестра 1909/1910 года) ничего предосудительного не обнаружено. (...)

    Гейдельберг, (25 февр.) 19(11).

    Проректор: фон Шуберт

    Академический сотрудник по дисциплинарным вопросам: Кастен- хольц».

    На первой странице — еще несколько существенных помет. На левом поле — каллиграфическим почерком: K^Anmeldung? — П.Н.). M» (цифра вписана другой рукой) и чуть ниже (третьей рукой?) — синим карандашом: «ab 27/2».

    Что означают эти буквы и цифры? Очевидно, номер мандель- штамовского заявления (в таком случае это заявление о зачислении на летний семестр 1910 года, но ведь заявление на зимний семестр имеет совершенно другой номер — а именно 838, см. ниже) и, вероятно, некую февральскую дату (27 февраля), с которой связано то или иное, с точки зрения бюрократа, существенное событие: скорее всего подача самого заявления. Тогда это, разумеется, 1910 год, что согласуется и с 10-марочной оплатой семестра (но нельзя исключать и другого, — если вспомнить о дате, когда ректор подписал отчисление Мандельштама, что это дата закрытия дела или передачи его в архив — и тогда это, конечно, 1911 год).

    На той же странице, сверху — и тем же синим карандашом:

    «20 Akademish Vorschr<<ift>> / S<<ommer>> S<<emester>> 1910».

    Это, по-видимому, указание на параграф университетского (академического) кодекса, регулирующего вопросы оплаты, — иными словами, юридический повод для отчисления436.

    Впрочем, мы изрядно засиделись в канцелярии. Заглянем-ка и в аудитории — ведь уместилось же в эти гейдельбергские недели нечто притягательное для Мандельштама!

    Так что же?

    Доверимся в таком случае еще одному документу из университетского архива. Это мандельштамовский Einzugslist — «Ведомость единовременной платы» Мандельштама за учебу при зачислении, своего рода отчетная ведомость, «платежка» (Zahlung)437. Из пяти ее граф — занятия; преподаватели; гонорар (в марках); плата за практикум и замечания — понадобились лишь первые три, из пятнадцати строк — только шесть.

    Судя по всему, главным магнитом для Мандельштама-студента были лекции знаменитого филолога-романиста Ноймана.

    Фридрих Генрих Георг Нойман (1854—1934) учился в Берлине и Гейдельберге. В Гейдельберге защитил обе диссертации (1876 и 1878); профессор Фрайбургского (1882—1890) и Гейдельбергского (1882 и 1890—1923, вплоть до выхода на пенсию) университетов. Ко времени приезда Мандельштама он, что называется, почивал на лаврах: носил чин тайного надворного советника и члена Гейдельбергской академии, редактировал журнал «Литературный листок германской и романской филологии». Его главный труд — «Романская филология. Очерк» — вышел еще в 1886 году, в Лейпциге.

    Мандельштам, потративший на лекции Ноймана половину своих денег на учебу и половину строчек в своей «Ведомости», записался на три его курса (фактически — на два, ибо второй и третий были слишком тесно связаны)438.

    1. «История средневековой французской литературы» (курс читался по понедельникам, вторникам, четвергам и пятницам с 9 до 10 часов; плата — 20 марок; всего на курс записалось 135 (!) студентов, Мандельштам в списке значится 70-м).

    2—3. «Интерпретация старофранцузского текста» и «Упражнения по старофранцузским и провансальским текстам» (по средам и субботам с 11 до 12 часов; плата — 10 марок; записалось 146 человек, Мандельштам — 74-й в списке).

    Вторым после Ноймана, заняв еще две позиции в «ведомости» Мандельштама, шел профессор новейшей истории искусств (1857—1920). Он был женат на Даниэле фон Бюлов, племяннице Ференца Листа и падчерице Рихарда Вагнера. Уроженец Дрездена, он учился в Лейпциге, Вене, Берлине и Мюнхене. В Вене (1880) и Бонне (1886) защитил диссертации. В 1889—1891 гг. — директор Франкфуртского института искусств, а в 1893—1911 — профессор Гейдельбергского университета, член Гейдельбергской академии. Мандельштам застал его в чине тайного надворного советника, но уже годом позже Тоде получил чин тайного советника второго класса, после чего подал в отставку и стал «частным исследователем» (перешел на вольные хлеба, как выразились бы в России). Его основные труды были всемирно известны: книга «Франциск Ассизский и зачинатели искусства Ренессанса в Италии» (1885) выдержала четыре издания, двухтомная монография «Микеланджело и конец Ренессанса» (1902—1903) — два издания, кроме того — монографии «Нюрнбергская школа живописи XIV и XV столетий» (1891) и «Беклин и Фома» (1905).

    Был он к тому же щеголем и великолепным оратором, перенявшим от Куно Фишера славу и слушателей, переполнявших зал на его публичных лекциях. Вот каким увидел его Федор Степун: «По своей внешности, манерам и, главное, по стилю своего очарования Тоде показался мне, привыкшему представлять профессора скромно одетым бородатым интеллигентом, человеком совсем не профессорской среды. В Москве этого элегантного, всегда изысканно одетого человека с бритым, мягко освещенным грустными глазами лицом каждый принял бы скорее за актера, чем за ученого. Особенно живописно выглядел Тоде в берете и таларе на торжественных университетских актах... Он ежегодно читал в переполненном актовом зале цикл общедоступных лекций, на которые, как на концерты Никиша, собирался не только весь город, но приезжали даже слушатели из соседних городов. Прекрасные бледные руки лектора часто молитвенно складывались, ладонь к ладони. Длинные пальцы касались губ. Как все романтики, Тоде много и хорошо говорил о несказуемом и несказанном, о тайне молчания. По окончании лекции аудитория благодарила любимого лектора бурным топотом сотен ног»439.

    Тоде не представлял себе, как можно изучать историю искусств без экскурсий и путешествий по Европе; каникулы, в его понимании, были созданы исключительно для того, чтобы совершать экскурсии в Италию. Когда он узнал, что тот же Степун из-за каких-то сердечных дел собирается не в Венецию, а — прости Господи! — в Москву, то без обиняков сказал: забудьте о серьезном искусствоведении440.

    Мандельштам записался на два курса Тоде.

    4. «Великие вениецианские художники XVI века» (по понедельникам и средам с 12 до 13, по вторникам — с 12 до 13 и с 18 до 19 часов; плата — 20 марок; на курс записалось 45 студентов, имя Мандельштама — 33-е в списке).

    6. «Основы истории искусства» (по понедельникам — с 18 до 19 часов; бесплатно, вход свободный)441.

    Третьим гейдельбергским профессором в ведомости оказался знаменитый германист Теодор Вильгельм Браунэ (1850—1926). Выпускник Лейпцигского университета (1869), он и проработал в Лейпциге до 1880 г., защитив там обе свои диссертации; в 1880—1888 — профессор Гиссенского университета, а с марта 1888 — профессор и преемник Карла Бартша на посту директора романо-германского семинара в Гейдельберге, где проработал до 1919 года (в 1920—1923 гг. возглавлял академическую библиотеку). Был он редактором журнала «Сообщения по истории немецкого языка и литературы», членом академий Страсбурга, Мюнхена и Гейдельберга; с 1909 — тайный надворный советник. Важнейшие работы выходили в Галле: «Готтская грамматика» (1880; 14 изданий до 1953 года!) и «Древневерхненемецкая грамматика» (1886; 8 изданий).

    В мандельштамовской «Ведомости» пятую позицию занимает курс Теодора Браунэ «Разбор поэмы “Мейер Хельмбрехт” (упражнения по древневерхнегерманской литературе для начинающих)» — по субботам с 9 до 10 и с 10 до 11 часов; плата — 10 марок; из 95 записавшихся на этот курс Мандельштам в списке 55-й.

    Кто же такой Мейер Хельмбрехт? Это герой сатирической поэмы Вернхера фон Гартенаэра, поэта второй половины XIII века. Во всяком случае, как чеканит об этом «Большой Брокгауз», он в совершенстве владел искусством дворцового стихосложения и обладал собственным взглядом на человеческие поступки. В поэме повествуется о крестьянском сыне, ставшем в конце концов разбойником442.

    Но неужели Мандельштам записался на этот прикладной курс и проманкировал главный курс Браунэ — «Историю средневерхненемецкой литературы»?

    Затребовав соответствующий Zahlungslist Браунэ, мы действительно обнаружили в нем имя Мандельштама (68-м в списке из 103 студентов), но... зачеркнутым!.. В чем тут дело? В том, что плата за этот курс — еще 20 марок? Тогда объяснение простое: Мандельштам платить передумал, а на лекции ходил.

    Но, конечно же, официальным списком перечень курсов, которыми интересовался Мандельштам и которые посещал, не исчерпывается. Нежданно-негаданно тому нашлись подтверждения и свидетельства.

    В 1965 году, в Лондоне, старый гейдельбержец Арон Штейнберг рассказывал Кларенсу Брауну о Мандельштаме в Гейдельберге443. Об этом еще будет сказано, но вот что существенно сейчас: Осип Эмильевич никогда не пропускал лекций Ноймана, но посещал занятия и других. В частности, он ходил — правда, нерегулярно — на показавшийся ему скучным курс Виндельбанда о Канте444. Зато чудесными и даже поэтичными находил Мандельштам лекции Эмиля Ласка, молодого профессора философии; эти лекции, утверждал Штейнберг, во многом повлияли на складывавшееся в эти годы мировоззрение поэта.

    «Скучный» лектор — тайный советник 2-го класса Генрих Вильгельм Виндельбанд — был в Гейдельберге, повторим, ни много ни мало проректором. Родился он 11 мая 1848 года, умер, немного не дотянув до 97-летия, в Берлине, 3 февраля 1945 года; учился в Йене, Берлине, Геттингене, член академии Лейпцига; преподавал в Цюрихе, Фрайбурге и Страсбурге; с ноября 1902 и до 1915 — в Гейдельберге.

    Арон Штейнберг называет его выдающимся историком философии, хорошим стилистом, широко образованным человеком. Но вместе с тем, как бы в тон Мандельштаму, вспоминает, что ходил слушать Виндельбанда больше из учтивости, чем из настоящего интереса: «Но я, молодой человек, посещавший его лекции, хорошо знал, что ничего не потеряю, если пропущу их, потому что достаточно взять его книги и почитать, может быть, даже с большей пользой»445.

    В мандельштамовском семестре Виндельбанд читал два лекционных курса «Введение в философию» (по вторникам, средам, четвергам и пятницам, с 17 до 18 часов) и «Историю и систему теории познания» (по понедельникам и субботам, с 10 до 11 часов), кроме того, он вел философский семинар: «Кантовская критика силы суждения». Какой из курсов имел в виду А. Штейнберг, сказать непросто, но скорее всего — первый (второй вызывает сомнения еще и тем, что по субботам перекрывался по времени курсом Браунэ). На «скучные» вин- дельбандовские курсы, заметим, записалось нешуточное количество студентов — соответственно 178(!) и 95 человек!

    Гораздо проще с единственным курсом приват-доцента доктора Эмиля Ласка (профессором, вернее, исполняющим обязанности профессора он стал лишь в феврале 1910 года). На зимний семестр 1909/1910 он заявил курс (читался по понедельникам, вторникам, четвергам и пятницам, с 16 до 17; записавшихся на курс было 29 человек, в том числе и братья Штейнберги). Ласку было тогда всего 35 лет, семьи и детей не было, так что спустя пять с небольшим лет — 25 мая 1915 года — некому было оплакать смерть еврейского профессора-волонтера в бою при Турца Мата в Галиции (откуда, кстати, он был родом!)446.

    Сам он учился правоведению и философии в университетах Страсбурга и обоих Фрайбургов (швейцарского и германского), а с 1901 года уже преподавал в Берлине (до 1904 г.), что не помешало ему защитить (1902) диссертацию во Фрайбурге. С 1905 года Ласк в Гейдельберге: здесь он стал членом местной академии (1905) и получил должность — сначала исполняющего обязанности профессора (7 февраля 1910), затем (уже 31 марта того же года) — профессора. Ко времени приезда Мандельштама в Гейдельберг им уже были напечатаны по меньшей мере две книги — «Идеализм Фихте и история» (Гейдельберг, 1902) и «Философия права» (Гейдельберг, 1905). В 1910 году, в Тюбингене вышла еще одна его книга: «Логика философии и учение о категориях»447.

    Итак, платежная ведомость позволила нам заглянуть не только внутрь мандельштамовского портфеля и расписания, но и отчасти в его кошелек.

    О кошельке. За учебу в зимнем семестре в Гейдельберге (не считая платы за комнату, — а это, судя по опыту Федора Степуна, — 10—15 марок в месяц448) Мандельштам единовременно заплатил 69 марок и 30 пфеннигов: 60 марок стоили курсы, 5 марок — взнос за пользование аудиториями, еще 4 — единый страховой и комиссионный сбор (Kranken— und Ausschusskasse) и 30 пфеннигов — страхование от несчастного случая (все прочие сборы Мандельштама не касались).

    Что касается графика занятий, — а суммарно это от 4 до 6 лекционных или семинарских часов в будние дни и 2 часа в субботу, — то он, признаться, впечатляет.

    Если, конечно, принимать его всерьез.

    Ведь на следующий семестр Мандельштам попросту не явился!

    Поэт

    Ни о чем не нужно говорить,

    Ничему не следует учить...449

    ...Мы не знаем, как Мандельштам учился, сколь исправно он посещал лекции и семинары — хотя бы те, на которые записался и за которые заплатил. Но мы точно знаем, что был он занят и другим, и, может статься, это другое как раз и было для него самым главным уже тогда.

    Другое — это, конечно, стихи.

    ...Вернемся в Россию, в весенние месяцы 1909 года, когда поездка в Германию только планировалась.

    Весной Мандельштам, вероятно, познакомился с Гумилевым (если только это не произошло годом раньше — когда оба находились в Париже). 23 апреля он впервые попадает в квартиру Вячеслава Иванова на Таврической, на заседание «Академии стиха» в знаменитой ивановской «Башне», но стихов своих в первый раз, кажется, не читал. Его литературное крещение в ивановской «Проакадемии» состоялось вскоре — 16 мая. Присутствовали, кроме него и хозяина, М. Замятни- на, Е. Дмитриева, П. Потемкин, В. Ивойлов (Княжнин), Б. Мосолов, В. Гофман, В. Пяст, Е. Герцык.

    Пяст написал об этом вечере в своих мемуарах: «...Однажды пришел... Виктор Гофман в сопровождении совсем молодого стройного юноши в штатском костюме, задиравшего голову даже не вверх, а прямо назад: столько чувства собственного достоинства бурлило и просилось наружу из этого молодого тела. Это был Осип Мандельштам. По окончании лекции и ответов аудитории ему предложили прочесть стихи. Не знаю, как другим (Вяч. Иванов, конечно, хвалил,450.

    Второе майское событие, которое хочется отметить, — это сдача 27 мая экзамена по латыни за 8 классов мужской гимназии451. И, хотя, по-видимому, сам экзамен не принес особой радости ни экзаменатору, ни абитуриенту, но еще один необходимый шаг для получения права на университетское образование был сделан.

    Можно предположить, что встреча с Вячеславом Ивановым и его похвала произвели на 19-летнего поэта сильнейшее впечатление, заставив его привязаться к признанному мэтру и теоретику символизма. Как вне сомнения и то, что Мандельштам знал все или почти все из того, что Иванов публиковал.

    Поэтому столь простым и естественным казалось ему поддерживать установившиеся отношения и на расстоянии: не будучи в Петербурге, он завязывает с ним серьезную и вместе с тем весьма странную переписку. Странную уже потому, что Иванов, кажется, так ни разу и не ответил ни на одно письмо — может быть, по занятости, а может, и из-за граничащего с непочтительностью тоном поэтического, «братского» равноправия, с которым к нему обращался молодой и столь «невоспитанный» поэт, не чувствующий установленной им, мэтром, дистанции.

    Первое письмо Мандельштама было отправлено 20 июня из Павловска (в Царском Селе Мандельштам жил до отъезда за границу):

    «Ваши семена глубоко запали в мою душу, и я пугаюсь, глядя на громадные ростки. Радую себя надеждой встретить Вас где-нибудь летом. Почти испорченный Вами, но... исправленный Осип Мандельштам».

    Одним из таких семян, быть может, был и совет поехать учиться в Германию: подозревать в этом совете Вячеслава Иванова, берлинского ученика Теодора Моммзена, не покажется натяжкой.

    Следующая зафиксированная летописью дата — 28 июля, а если сделать поправку на новый стиль, то 9 августа. Этим числом датирована посланная из Берлина открытка — брату Александру в Мустамяки (дача Чебакова) с изображением открытой террасы винного заведения (Weinhaus «Rheingold»).

    Текст же гласит:

    «Дорогой Шурочка!

    Сижу тут и дожидаюсь поезда. Вспомнил о тебе и решил послать тебе это вещественное доказательство своих губительных наклонностей. Одновременно пишу маме.

    Твой Ося»452.

    Поезд, которого дожидался Осип Эмильевич, всего вероятнее, отправлялся в Швейцарию, в Лозанну. Это явствует из второго письма Мандельштама В. Иванову, посланного 13(26) августа из знаменитого курорта Монтрё, что на берегу Лемана — Женевского озера.

    Климатический и водный курорт Монтрё, популярный у легочных, золотушных, малокровных и нервных больных, расположен в кантоне Ваад со столицей в Лозанне. Мягкий, стабильный, умеренно-влажный микроклимат, великолепный столовый виноград. Превосходную связь с Женевой и всем миром призван олицетворять крохотный, но весьма торжественный вокзал, построенный в 1901—1902 годах.

    Местность Montreux—Territet, где находился пансион LAbri, в котором остановился Мандельштам (а с ним, вероятно, и его мать с младшим братом) — это юго-восточная оконечность Монтрё. В 1909 году то была маленькая деревушка с восхитительным видом на горы453, на озеро и на опоясанный пальмовым променадом мыс, на котором, собственно, расположились казино и все шикарные отели Монтрё454.

    Здесь, в тесном треугольнике между променадом и вознесенной на опорах железной дорогой, находились и корты теннисного клуба, основанного в 1890 году. А за алтарем англиканской церкви притулилась нижняя станция фуникулера, ведущего в деревушки Глион (Glion) и Ко (Caux). Пущенный в 1883 году, он скрипел и при Мандельштаме455.

    Поразителен и сам променад, связывающий Террите с центром курорта: даже зимой — пальмы, ароматы самшита и магнолии. На горах между тем снег; на озере часто густой туман; очертания противоположного берега едва угадываются, хотя к полудню солнце уже знает, что делать с туманом. Публика на променаде классически праздная, нарядная: и в самую солнечную погоду можно встретить даму, а то и кавалера в норковой шубе до пят.

    Очень ласково и преданно плещется Леман; на галечном пляже много уток и чаек, но чайки помалкивают, не кричат. Исключительной красоты зрелище являют собой местные закаты: солнце заходит за гористый горизонт противоположного берега озера.

    «...Дее недели я жил в Beatenberge, но потом решил провести несколько недель в санатории и переехал в Montreux. Теперь я наблюдаю странный контраст: священная тишина санатории, прерываемая обеденным гонгом,и вечерняя рулетка в казино: faites vos jeux, messieurs!remarquez, messieurs!rien ne va plus!456восклицания croupiers457полные символического ужаса. У меня странный вкус: я люблю электрические блики на поверхности Лемана, почтительных лакеев, бесшумный полет лифта, мраморный вестибюль Hotels и англичанок458, играющих Моцарта с двумя-тремя официальными слушателями в полутемном салоне. Я люблю буржуазный, европейский комфорт и привязан к нему не только физически, но и сантиментально. Может быть, в этом виновато слабое здоровье? Но я никогда не спрашиваю себя, хорошо ли это.

    <...> Напишите мне также, В<ячеслав> И<ванович>, какие теперь в Германии есть лирики. Кроме Dhemeln, я не знаю ни одного. Немцы тоже не знают,а лирики все-таки должны быть».

    К письму приложены стихотворения «Истончается тонкий тлен...», «Ты улыбаешься кому...» и «В просторах сумеречной залы...»459.

    Очень интересно, что, приближаясь к Германии, Мандельштам начинает интересоваться немецкими поэтами, в частности, Рихардом Демелем (1863—1920)460. Демель, импрессионист, воспевавший несокрушимую власть Эроса, был одним из основателей журнала «Пан», вместе с А. Стриндбергом он входил в группу «Черный поросенок». Между прочим, он дружил с Д. фон Лилиенкроном, которого Мандельштам в 1920-е гг., вместе с другими экспрессионистами, переводил. Выходу в 1906—1909 гг. собрания сочинений Демеля (возможно, именно оно попало на глаза или в руки Мандельштама еще в Швейцарии) предшествовали сборники («Стихотворения», 1891; «О любви», 1893; «Листья жизни»,1895, и «Женщины и мир», 1896)461.

    Четырьмя днями позже из Монтрё улетело еще одно письмо в Россию — открытка Иннокентию Анненскому в Царское Село:

    «Глубокоуважаемый г. Анненский!

    Сообщаю Вам свой адрес на случай, если он будет нужен редакции “Аполлона”. Montreax-Tearitat Sanatorium l’Abri.

    С глубоким почтением Осип Мандельштам».

    Во всяком случае 6(19) сентября Мандельштама в Петербурге не было, раз деньги — а это скорее всего гонорар за стихи, принятые в «Аполлон» еще весной или в начале лета, — нужно было куда-то посылать.

    Куда? В Монтрё?

    Вероятнее всего — уже в Гейдельберг. В пользу этого говорит и встреча Мандельштама с Д.С. Мережковским в Гейдельберге, о которой Мандельштам писал Волошину462463.

    Вот упомянутое письмо Волошину, открывающее вереницу собственно гейдельбергских писем поэта:

    «Глубокоуважаемый Макс Александрович!

    Оторванный от стихии русского языкаболее чем когда-либо,я вынужден составить сам о себе ясное суждение. Те, кто отказывают мне во внимании, только помогают мне в этом. Так помог мне Мережковский464, который на этих днях, проездом в Гейдельберг, не пожелал выслушать ни строчки моих стихов, помог мне милый Вячеслав Иванович, который, при искреннем ко мне доброжелательстве, не ответил мне на письмо, о котором просил однажды. С Вами я только встретился. Но почему-то я надеюсь, что Ваше участие в моей трудной работе будет немного иным. Если Вы пожелаете обрадовать меня своим отзывом и советоммой адрес: Heidelberg, Anlage 30. Stud. phil. Mandelstam».

    К письму приложено пять стихотворений: «В холодных переливах лир...», «Твоя веселая нежность...», «Не говорите мне о вечности...», «На влажный камень возведенный...» и «В безветрии моих садов...». Думается, что можно рискнуть отнести эти стихотворения к написанным — не позднее 20-х чисел сентября 1909 — в Гейдельберге.

    Вчитаемся в тексты. Не будем при этом наивно надеяться, что встретим в стихах непременно те или другие гейдельбергские реалии — Мандельштам теперь крайне редко мгновенно откликался на события, непосредственно предшествовавшие стиху.

    И тем не менее!..

    В холодных переливах лир

    Какая замирает осень!

    Как сладостен и как несносен

    Ее золотострунный клир!

    Она поет в церковных хорах

    И в монастырских вечерах

    И, рассыпая в урны прах,

    Печатает вино в амфорах.

    Как успокоенный сосуд

    Духовное — доступно взорам,

    И очертания живут.

    Колосья, так недавно сжаты,

    Рядами ровными лежат;

    И пальцы тонкие дрожат,

    К таким же, как они, прижаты.

    В стихотворении узнается сравнительно ранняя — «золотая» — осень, когда завершается уборочная страда и природа замирает, словно из солидарности с земледельцами.

    Любовная линия, обозначенная в конце (прижатые друг к другу пальцы), возобладала уже в следующем стихотворении, более всего как раз напоминающем набросок, написанный по горячим следам:

    Твоя веселая нежность

    Смутила меня.

    К чему печальные речи,

    Когда глаза

    Горят, как свечи,

    Среди белого дня?

    Среди белого дня...

    И та — далече —

    Одна слеза,

    Воспоминание встречи;

    И, плечи клоня,

    В третьем стихотворении, если понимать его в гейдельбергском контексте, обозначен новый этап переживаний влюбленного студента — этап, которого вполне можно было ожидать: учебные обязательства и лирическое чувство, кажется, вступили друг с другом в конфликт465.

    Не говорите мне о вечности —

    Я не могу ее вместить.

    Но как же вечность не простить

    Моей любви, моей беспечности?

    Я слышу, как она растет

    И полуночным валом катится,

    Но — слишком дорого поплатится,

    Кто слишком близко подойдет.

    И тихим отголоскам шума я

    Издалека бываю рад —

    Ее пенящихся громад, —

    О милом и ничтожном думая.

    Но любовная история развивается явно не так, как мечталось бы Мандельштаму. О мстительности угрюмо-каменного и недобродушного Амура и о страданиях живого поэта — в следующем стихотворении:

    На влажный камень возведенный,

    Амур, печальный и нагой,

    Своей младенческой ногой

    Переступает, удивленный

    Тому, что в мире старость есть —

    И сердца незаконный пламень —

    Его ребяческая месть.

    И начинает ветер грубый

    В наивные долины дуть:

    Нельзя достаточно сомкнуть

    Свои страдальческие губы.

    В нем же, кстати, узнаваема и топография Гейдельберга: обдуваемые ветрами «наивные долины»466.

    В пятом — и последнем из числа посланных Волошину — стихотворении совершается процесс мнимой самоизоляции лирического героя, попытки вытеснения столь дорогого недавно образа чем-то иным, быть может, метафизикой собственных переживаний, замыканием на самого себя.

    Мандельштам как бы осекается в конце — ввиду явной угрозы сорваться в привычно-лирическое, не утратившее своей болезненности русло.

    В безветрии моих садов

    Искусственная никнет роза;

    Над ней не тяготит угроза

    Неизрекаемых часов.

    В юдоли дольней бытия

    Она участвует невольно;

    Над нею небо безглагольно

    И ясно, — и вокруг нея

    Немногое, на чем печать

    Моих пугливых вдохновений

    Привыкших только отмечать.

    По поводу пятого стиха Мандельштам написал Волошину еще раз. Первоначально там было: «В безвыходности бытия». Сообщив поправку, автор отозвался о первоначальном варианте так: он «торчит, как оглобля».

    Следующая надежная веха — письмо Вячеславу Иванову из Гейдельберга от 13(26) октября:

    «Дорогой Вячеслав Иванович!

    Если вам хочется мне написать и вы не отвечаете мне по какой- нибудь внешней причине, то все-таки напишите мне. Я хочу многое вам сказать, но не могу, не умею до этого.

    Любящий вас Осип Мандельштам. Heidelberg. Anlage 30».

    Любящий Мандельштам напоминает о своем двухмесячной давности письме из Монтрё, как бы откладывая еще недели на две вопрос о своей будущей неизбежной обиде на молчание мэтра.

    Но 22 октября (4 ноября) Мандельштам снова пишет В. Иванову — забыв или отбросив обещание обидеться (а может быть, получив какую-нибудь весточку с «Башни» на Таврической — в чем, впрочем, заставляет усомниться вызывающе дерзкое «по-прежнему» в начале письма). Итак:

    «По-прежнему дорогой Вячеслав Иванович!

    Не могу не сообщить вам свои лирические искания и достижения. Насколько первыми я обязан вамнастолько вторые принадлежат вам по праву, о котором вы, быть может, и не думаете.

    Ваш Осип Мандельштам».

    К письму приложены стихотворения: «В холодных переливах лир...», «Озарены луной ночевья...», «Твоя веселая нежность...», «Не говорите мне о вечности...», «На влажный камень возведенный...» и «Бесшумное веретено...». Четыре из них нам уже знакомы по письму Волошину (текстуальных разночтений между ними нет), новыми являются лишь два — «Озарены луной ночевья...» и «Бесшумное веретено...» (их, стало быть, можно датировать временем не позднее начала ноября 1909 года).

    Первое из них написано как будто перед распахнутым в холодную ночь окном (к слову сказать, рябина, встречается на склонах Гайсберга):

    Озарены луной ночевья

    Бесшумной мыши полевой;

    Овеянные темнотой, —

    Когда рябина, развивая

    Листы, которые умрут,

    Завидует, перебирая

    Их выхоленный изумруд, —

    Печальной участи скитальцев

    И нежной участи детей;

    И тысячи зеленых пальцев

    Колеблет множество ветвей.

    Во втором — поэт как бы отдает дань отвергнутой им ради любви философии и пытается философски взглянуть именно на любовь (одновременно он не может отказать себе в трудном удовольствии решить формальную задачу оригинально — заковыристой строфы на две сквозные рифмы)467:

    Бесшумное веретено

    Отпущено моей рукою.

    И — мною ли оживлено —

    Переливается оно

    Безостановочной волною —

    Веретено.

    Все одинаково темно;

    Все в мире переплетено

    Моею собственной рукою;

    Обуреваемое мною

    Остановить мне не дано —

    Веретено.

    Итак, Мандельштам послал В. Иванову шесть, а Волошину — пять стихотворений, причем четыре из них совпадают. Можно предположить, что все эти стихи объединяет и место их написания: рискнем утверждать, что это Гейдельберг. Об этом же говорит и наличие некоего сюжета в сложившейся таким образом подборке.

    Но семью этими стихотворениями выделяемый нами сугубо условно гейдельбергский цикл (мы отдаем себе отчет в том, что такое настоящий цикл!) далеко не ограничился.

    Следующее из дошедших до нас писем В. Иванову — приблизительно от 11—12 (24—25) ноября — не что иное, как записка, приложенная еще к четырем стихотворениям:

    «Дорогой Вячеслав Иванович!

    Вот ещестихи. Неизменно вас любящий Осип Мандельштам».

    Впрочем, письмо примечательно и тем, что начато в вагоне поезда Франкфурт — Карлсруэ — Базель и закончено в Гейдельберге. Едва ли это говорит о поездке в Швейцарию — мало ли куда идут поезда, в которые мы садимся, но определенно фиксирует поездку во Франкфурт, — быть может, аукнувшуюся в 1932 году в стихотворении «К немецкой речи» строчками: «Еще во Франкфурте отцы зевали, / Еще о Гете не было известий...»!

    Какие же стихотворения были приложены к этому письму?

    Это — «Если утро зимнее темно...», «Пустует место. Вечер длится...», «В смиренномудрых высотах...», «Дыханье вещее в стихах моих...» (соответственно, все они написаны не позднее 12 ноября 1909 года — дня фактической имматрикуляции).

    Если утро зимнее темно,

    То — холодное твое окно

    Выглядит, как строгое панно:

    Зеленеет плющ перед окном;

    И стоят под ледяным стеклом

    Тихие деревья под чехлом —

    Ото всяких бед ограждены

    И ветвями переплетены.

    Полусвет становится лучист.

    Перед самой рамой — шелковист —

    Содрогается последний лист.

    Окно — то же самое, но уже не по-летнему распахнутое и не по- осеннему приоткрытое, а по-зимнему затворенное. И все-таки — еще зелен плющ (как это характерно для Гейдельберга!) и не сорвался еще последний дрожащий лист!

    Пустует место. Вечер длится,

    Твоим отсутствием томим.

    Назначенный устам твоим,

    Напиток на столе дымится.

    Так ворожащими шагами

    Пустынницы не подойдешь;

    И на стекле не проведешь

    Узора спящими губами;

    Напрасно резвые извивы —

    Покуда он еще дымит —

    В пустынном воздухе чертит

    Напиток долготерпеливый.

    О зиме здесь — длящийся вечер и пустынный воздух. Все остальное — о любви: ее не пускают в дверь, а она проникает в стихи с горячим паром дымящегося кофе или, возможно, шоколада.

    Зажглись осенние Плеяды.

    И нету никакой отрады,

    И нету горечи в мирах.

    Во всем однообразный смысл

    И совершенная свобода:

    Не воплощает ли природа

    Гармонию высоких числ?

    Но выпал снег — и нагота

    Деревьев траурною стала;

    Напрасно вечером зияла

    Небес златая пустота;

    И — белый, черный, золотой —

    Печальнейшее из созвучий —

    Отозвалося неминучей

    И окончательной зимой.

    После того как выпал снег, зима, как видим, названа уже «окончательной». Белизна снега, чернота деревьев и золото звезд в черноте ночи — таким колористическим аккордом предстает поэту зимний Гейдельберг. Но взгляд его не останавливается на городе, а скользит все выше и выше, углубляясь в гармонию освобожденной ото всего природы.

    Возможно, что в этом или следующем стихотворении отозвалось что-нибудь из услышанного поэтом на лекциях:

    Дыханье вещее в стихах моих

    Животворящего их духа,

    Какого достигаешь слуха?

    Или пустыннее напева ты

    Тех раковин, в песке поющих,

    Что круг очерченной им красоты

    Не разомкнули для живущих?

    Это стихотворение «не скрывает» своих многочисленных связей со стихотворениями так называемого основного корпуса — включенными поэтом позднее в первое или последующие издания «Камня», например, со стихотворением «Дано мне тело — что мне делать с ним...».

    Еще два стихотворения были приложены к следующему письму В. Иванову из Гейдельберга, от 13 (26) декабря:

    «Дорогой Вячеслав Иванович!

    Может быть, Вы прочтете эти стихи? С глубоким уважением

    Осип Мандельштам.

    P.S. Извините за все дурное, что Вы от меня получили».

    «Эти стихи» — это «Нету иного пути...» и «Что музыка нежных...» (их можно также датировать не позднее 13 декабря 1909 года).

    Нету иного пути,

    Как через руку твою —

    Как же иначе найти

    Милую землю мою?

    Плыть к дорогим берегам,

    Если захочешь помочь:

    Руку приблизив к устам,

    Тонкие пальцы дрожат;

    Хрупкое тело живет:

    Лодка, скользящая над

    Тихою бездною вод.

    И это, и следующее стихотворения подхватывают прежде всего любовную тему цикла:

    Что музыка нежных

    Моих славословий

    И волны любови

    В напевах мятежных,

    Когда мне оттуда

    Протянуты руки,

    Откуда и звуки

    И волны откуда, —

    И сумерки тканей

    Пронизаны телом —

    В сиянии белом

    Твоих трепетаний?

    Завершающее 1909 год письмо к Вячеславу Иванову, трактующее «природу ямба», содержало стихотворение «На темном небе, как узор...»:

    На темном небе, как узор,

    Зачем же выше и все выше ты

    Возводишь изумленный взор?

    — Вверху — такая темнота, —

    Ты скажешь, — время опрокинула

    И, словно ночь, на день нахлынула

    Холмов холодная черта.

    Высоких, неживых дерев

    Темнеющее рвется кружево:

    О, месяц, только ты не суживай

    Серпа, внезапно почернев!

    К письму приложен еще один автограф, разнящийся от основного текста в двух местах: в стихе 3-м («Но выше и все выше ты») и в стихе 5-м («Божница неба заперта.»). О самом стихотворении говорится, что оно «...хотело бы быть “romance sans paroles”. (Dans l’interminable ennui...)468. “Paroles”469т. е. интимно-лирическое, личное Ямбэто узда “настроения”.

    С глубоким уважением О. Мандельштам».

    Наконец, пятнадцатым гейдельбергским стихотворением следует признать знаменитое «Ни о чем не нужно говорить...», вошедшее в третье издание «Камня» (1923), а также в раздел «Камень» в итоговом сборнике «Стихотворения» (1928)470.

    Ни о чем не нужно говорить,

    И печальна так и хороша

    Темная звериная душа:

    Ничему не хочет научить,

    Не умеет вовсе говорить

    По седым пучинам мировым.

    Но есть еще несколько стихотворений, написанных в 1909 или 1910 годах, которые можно бы заподозрить в принадлежности Гейдельбергу471. Из числа включавшихся в «Камень» — это прежде всего «Нежнее нежного...», столь явственно аукающееся по меньшей мере с двумя стихотворениями из числа приведенных выше, — «Твоя веселая нежность...» и «Что музыка нежных...»:

    Нежнее нежного

    Белее белого

    Твоя рука,

    От мира целого

    Ты далека,

    От неизбежного.

    От неизбежного —

    Твоя печаль

    И пальцы рук

    И тихий звук

    Неунывающих

    Речей,

    И даль

    К числу «подозрительных» можно отнести еще два стихотворения из «Камня». В стихотворении «Есть целомудренные чары...» угадывается эллинский пантеон, неплохо представленный в античной коллекции Гейдельбергского университета (в то же время «часы внимательных закатов» у «тщательно обмытых ниш» заставляют думать и о Швейцарии, о Монтрё):

    Высокий лад, глубокий мир;

    Далеко от эфирных лир

    Мной установленные лары.

    У тщательно обмытых ниш

    Я слушаю моих пенатов

    Всегда восторженную тишь.

    Какой игрушечный удел,

    Какие робкие законы

    И холод этих хрупких тел!

    Иных богов не надо славить:

    Они как равные с тобой!,

    И, осторожною рукой,

    Еще теснее перекличка со стихотворением «Дано мне тело — что мне делать с ним...», вошедшим в первое издание «Камня» (1913) под заглавием «Дыхание»:

    Дано мне тело — что мне делать с ним,

    Таким единым и таким моим?

    За радость тихую дышать и жить

    Я и садовник, я же и цветок,

    В темнице мира я не одинок.

    На стекла вечности уже легло

    Мое дыхание, мое тепло.

    Неузнаваемый с недавних пор.

    Пускай мгновения стекает муть —

    Узора милого не зачеркнуть.

    Из стихотворений 1909 года, не включенных в основной корпус, по крайней мере те, что были отправлены В. Иванову из Монтрё, написаны до Гейдельбеpга: «Истончается тонкий тлен...», «Ты улыбаешься кому...» и «В просторах сумеречной залы...».

    Вот стихотворение «В морозном воздухе растаял легкий дым...»:

    В морозном воздухе растаял легкий дым,

    И я, печальною свободою томим,

    Хотел бы вознестись в холодном, тихом гимне,

    По снежной улице, в вечерний этот час —

    Собачий слышен лай и запад не погас,

    И попадаются прохожие навстречу.

    Не говори со мной — что я тебе отвечу?

    Стихотворение «Сквозь восковую занавесь...» по-своему перекликается со стихотворением «На темном небе, как узор...» — кажется, что и оно имеет задачу обуздать свой размер.

    Сквозь восковую занавесь,

    Что нежно так сквозит,

    Кустарник из тумана весь

    Простор, канвой окутанный,

    Безжизненней кулис,

    И месяц, весь опутанный,

    Беспомощно повис.

    Все небо охватить:

    И пойманного месяца

    Совсем не отпустить.

    Стихотворение «Здесь отвратительные жабы...» — по сочетанию размера и содержания — служит мостом между стихотворениями «Озарены луной ночевья...» и «Бесшумное веретено»:

    В густую прыгают траву.

    Когда б не смерть, то никогда бы

    Мне не узнать, что я живу.

    Вам до меня какое дело,

    А та напомнить не сумела,

    Кто я и кто моя мечта.

    Соглашаясь с датировкой «1909», данной по стилистическим признакам в литпамятниковском «Камне» стихотворениям «Музыка твоих шагов...» и «Пилигрим», отметим, что отнести их предположительно к гейдельбергскому периоду заставляет главным образом содержание (холод, снег, мороз):

    Музыка твоих шагов

    И, как медленная тень

    Ты сошла в морозный день.

    Глубока, как ночь, зима,

    Снег висит, как бахрома.

    Много видел на веку.

    А встающая волна

    Набегающего сна

    Вдохновенно разобьет

    Тонкий лед моей души —

    Созревающей в тиши.

    ПИЛИГРИМ

    Слишком легким плащом одетый,

    Ветер треплет края одежды —

    Не оставить ли нам надежды?

    Плащ холодный — пускай скитальцы

    Безотчетно сжимают пальцы.

    Веет вечно и веет мимо.

    Таким образом, число стихотворений, написанных предположительно в Гейдельберге, внушительно: от пятнадцати до двадцати трех. Может быть, их было и больше, может, и немного меньше, но в любом случае мы столкнулись с явлением самого интенсивного творческого подъема у раннего Мандельштама: вплоть до своих феноменальных тридцатых годов он ничего подобного не испытывал!472

    Зима десятого года

    Сведения о том, как провел Мандельштам ту часть зимнего семестра, что пришлась на 1910 год, исключительно скудны.

    Арон Штейнберг и его старший брат Исаак и были теми двумя российскими евреями из трех (третьим был Йозеф Мандельштам), что записались не на медицинский, не на юридический и даже не на естественно-математический, а именно на философский факультет473.

    Из старожилов, конечно, был Федор Степун, в 1910 году защищавший свою диссертацию о Владимире Соловьеве, но никаких, даже косвенных, указаний на знакомство с ним Мандельштама нет. Зато на медицинском, по-видимому, в свое время учился другой выходец из России Тимофей Ефимович Сегалов, защитивший диссертацию об эпилепсии у героев Достоевского; о Сегалове очень тепло вспоминает Степун как о талантливом исполнителе еврейского танца «дределе» и декламаторе прозы Глеба Успенского на благотворительных вечерах в библиотеке: «Танцевал Сегалов в длинном черном сюртуке и в за- ломанном на затылок цилиндре. Под локти за спиной пропускалась палка, большие пальцы запускались в проймы жилета, остальные, в растопырь, подрыгивались в такт музыке. Все тело подергивалось и раскачивалось в каком-то комическом, но не лишенном своеобразной грации ритме»474.

    С этим человеком, по всей видимости, Мандельштам познакомился достаточно близко. Во всяком случае 7 февраля 1916 года — в самый разгар увлечения Мандельштамом Цветаевой и поездок его к библиотеки» или на переводческую службу в один московский банк, а еще лучше сразу и в московский, и в петроградский банки, потому что Мандельштам, — по выражению жены Сегалова, это «человек-самолет»475.

    Братья Штейнберги были одними из тех немногих соотечественников, с кем пребывание в Гейдельберге свело Мандельштама достаточно близко. Почти ровесник Мандельштама (он родился 12 июня 1891 года в Двинске), Арон Штейнбеpг в Гейдельберге появился еще в зимнем семестре 1907/1908 года, учился сначала все-таки на юридическом, потом на философском факультетах (жил — вместе с братом476 — на Унтер-Неккарштрасе, 28, у госпожи Зайлер). В 1910 году, когда Мандельштам уже уехал, он возглавлял совет Пироговской читальни.

    Будущий сотрудник философского отдела «Русской мысли», один из учредителей петроградской Вольной Философской ассоциации (Вольфилы), сокамерник Блока во время его ареста Петроградской ЧК 15/16 февраля 1919 года, эмигрант с 1924 года и впоследствии активнейший деятель Всемирного еврейского конгресса, — он оказался, по сути, единственным человеком, свидетельствующим о гейдельбергской жизни Мандельштама.

    Отголоски этой жизни вкраплены в книгу его воспоминаний, начинающуюся столь для интригующе для нашей темы:

    стихи. Увлечение поэзией мешало занятиям в университете. Иногда бьешься-бьешься над каким-нибудь философским вопросом, кажется, никогда не постигнешь того, что хотел сказать Кант своей трансцендентальной дедукцией категорий, а тут промелькнет облачко на закатном небенапишешь строчку-другую, и кажется тебе, что никаких проблем и не существовало, что они расплывутся, вот так же, как это облачко над долиной Неккара... Одно мешало другому. И я решил: если какой-нибудь уважаемый и признанный мастер русского стихосложения скажет мне откровенно, что в моих стихотворных упражнениях есть какой-то смысл, я начну заниматься поэзией, а если он посоветует мне заниматься чем угодно, но не стихами, я и тут послушаюсь его»477.

    Увы, в книге нет ни единого прямого упоминания о ровеснике и поэте, учившемся вместе с автором, — об Иосифе Мандельштаме!

    И дело, как мне кажется, не в том, что Мандельштам был на виду у Штейнберга в 1909/10 годах, а воспоминания начинаются с 1911 года! Не-упоминание Мандельштама, которого он хорошо знал, представляется не таким уж случайным: ведь даже Ахматовой и Гумилеву, с которыми Штейнберг был едва знаком, у него посвящены целые абзацы и страницы. Думается, что свою роль сыграли своеобразная солидарность Штейнберга с Андреем Белым (на которого Мандельштам в 1922—1923 гг. несколько раз нападал в печати) и с Аркадием Горнфельдом, чей конфликт с Мандельштамом в 1928 году достаточно хорошо известен, а может, и сомнительное, с точки зрения Штейнберга, отношение Мандельштама к еврейству478.

    Итак, примерно за месяц до окончания зимнего семестра, а именно — 10 февраля 1910 года479 он и сам удивился тому, как отчетливо запечатлелся в его памяти «...19-летний Мандельштам... со своим детским голосом, которому я тут же подражал, и своей почти неподражаемой походкой»480.

    Еще в гимназии Арон Штейнберг выделялся широтой интересов, любознательностью и активностью. И в Гейдельбергском университете было то же самое: он не только занимался философией, но и все время писал стихи и прозу, путешествовал, занимался психоанализом, делал один за другим доклады в Пироговской читальне.

    Вот несколько автоштрихов к портрету самого Штейнберга, относящихся как раз к февралю 1910 года, обнародованных Н. Портновой.

    Запись от 15 февраля: один хороший сонет «Зима», начинал много стихотворений, не находил терпения довести их до конца; много читал Kant’а и, мне кажется, скоро и эта чаша разбавленного вина будет допита до конца... Скучно».

    Сам Браун тоже вспоминал, как Штейнберг показывал ему листок с пометами, сделанными по ходу состоявшегося после доклада обсуждения; там было и имя Мандельштама. Основным тезисом (Браун подчеркивает его нетривиальность для 1910 года) Штейнберга было утверждение, что произведение искусства должно рассматриваться как автономное целое, как система в собственном смысле слова, именно с этих позиций должна строиться и его критика как таковая, независимо от субъективных и биографических соображений. Штейнберг улыбался, вспоминая, каким гипнотическим оратором был Мандельштам и как он умел властно привлечь внимание слушателей к своим словам!

    Доклад был в первую очередь конспектом задуманной Штейн- бергом философской системы, опубликовать которую он, возможно, задумал под псевдонимом481.

    Процитируем, вслед за Н. Портновой, начало реферата: «В кругу вопросов об искусстве центр занимает красота. Обыденный мир субъекта и объекта: субъект воспринимает, объект воспринимается. Все различают в мире восприятия красивое от некрасивого. Многие хитроумные и просто лукавые эстеты и все просто мудрые люди думают, что области безобразия и красоты строго отграничены <...> Это неверно. Мир бесконечен».

    «Границы между красотой и безобразием, между добром и злом, между истиной и ложью, границы эти незаконны». Эта идея, считал он, должна быть основанием системы, которую он предложит миру. Поэтому свой реферат Штейнберг оценивал как судьбоносный482.

    Мандельштам проигнорировал такое понимание «искусства» и остановился в большей степени на «критике». Можно думать, что Мандельштам, который скажет потом: «только реальность может вызвать к жизни другую реальность» тоска по мировой культуре”, как определял он суть акмеизма, была тесно связана с идеологемой европейского философского единства, над которой работали «логосцы» и следовавший за ними А. Штейнберг.

    Прикрыв глаза, Штейнберг медленно извлекал из памяти для сидящего перед ним Брауна суть того, что говорил тогда Мандельштам...

    Так, Штейнберг процитировал в докладе строку Верлена: «Музыка прежде всего», и именно от нее оттолкнулся в своем выступлении Мандельштам. Его речь сводилась примерно к тому, что и сама критика может быть таким же органическим целым, как и то, чему она посвящена, и не важно, насколько она субъективна. Ее значимость может зиждиться и на ее собственном праве: праве быть произведением искусства. Характерность этого высказывания для критических статей самого Мандельштама в пояснениях не нуждается. Достаточно вспомнить статью «Франсуа Виллон», датированную, кстати, 1910 годом.

    ли ему известный окулист Мандельштам, отвечал, что родней не интересуется483.

    Надо сказать, что и сам Штейнберг, спустя 12 дней после своего доклада, после встречи со своими провинциальными родственниками в Ковно, записал дневнике: «22 февраля 1910 г. Хорошие очень и нервные люди», и далее: «Как странно: я

    Рассказ Штейнберга завершался замечаниями о посещении Мандельштамом лекций Неймана, Виндельбанда и Ласка. В устной беседе с Брауном Штейнберг назвал имена еще двух соотечественников, игравших особо заметную роль в жизни русской колонии в Гейдельберге484. Это Борис Давидович Камков (Кац) и Александр Иванович Хаинский.

    Кац, согласно матрикулу, родился в г. Кобилне 20 мая 1883 года. Будущий юрист — видный левый эсер, деятель июльского восстания 1918 года, — он проучился здесь два семестра в 1907/1908 году; два следующих семестра — во Фрайбурге, а затем еще два семестра в Гейдельберге — в то же самое время, что и Мандельштам485.

    Гораздо меньше известно об Александре Ивановиче Хаинском. Ни его матрикула, ни иных официальных записей, говорящих именно об учебе в Гейдельберге, обнаружить не удалось. Но в небольшом собрании документов о «Русской Пироговской в г. Гейдельберге читальне» его имя встречается не один раз. Так, им как заведующим подписан датированный маем 1909 года «Отчет о состоянии кассы с 25 февраля по 8 мая 1909 г.»486487.

    Во втором случае разбирался очередной конфликт между товарищами Александром и Хаинским в связи с инцидентом, возникшим на собрании 6 ноября 1909 года. Едва ли Мандельштам присутствовал на этой разборке (хотя и исключить этого тоже нельзя: в Гейдельберге он в это время определенно был), но приведем все же текст постановления и этого третейского суда, настолько выразительно передает этот документ безоговорочную личную порядочность того поколения русских революционных интеллигентов (ох уж эта терминология: «товарищ Александр»!), их хрупкую незащищенность и наивность, детскость, если угодно. Многим из них позднее, когда подготовляемая ими революция вырвалась из их рук и закрутила, засвистела над Россией снеговыми метельными столбами, эти свойства характера стоили жизни.

    Итак, читаем: «В словах “Тов. Новомисский предупреждал меня о Вас, тов. Александр!”, произнесенных т. Хаинским на публичном заседании третейского суда в мае 1909 года, суд лжи не усматривает. Тов. Новомисский, давая о тов. Александре в своей беседе с тов. Хаинским похвальный отзыв во всех отношениях, упомянул между прочим и о некоторых мелких недостатках т. Александра как члена правления, чисто технического характера.

    В вышеприведенных словах т. Хаинского суд поэтому видит большое преувеличение того, что ему было сказано т. Новомисским.

    Суд считает необходимым подчеркнуть крайнюю неосторожность заявления, сделанного т. Хаинским в условиях, не допускавших немедленной проверки, и в такой форме, которая при недоговоренности могла дать повод к самым различным толкованиям.

    Переходя к инциденту, разыгравшемуся на собрании 6-го ноября 1909 года, суд находит, что оскорбление, нанесенное т. Александром т. Хаинскому, является незаслуженным.

    Хотя суд видит смягчающее вину т. Александра обстоятельство в том, что оскорбление было нанесено им в субъективной уверенности в своей правоте и в пылу раздражения, вызванного чувством обиды и приподнятого настроения собрания (чему способствовало отчасти и поведение т. Хаинского), суд тем не менее находит его поступок некультурным и недопустимым, тем более что ему дана была возможность т. Хаинским восстановить истину при помощи третейского суда.

    Суд поэтому постановляет, чтобы т. Александр извинился публично перед т. Хаинским в выработанной самим судом форме.

    Ну, не буря ли это в стакане воды? Конечно, она самая — буря в стакане воды, но сколько, согласитесь, в ней чистоты, порядочности, культуры и вместе с тем страсти — всего того, чего так недоставало вскоре разыгравшимся бурям иного рода! Разве что в страсти недостатка не ощущалось. Атмосфера, запечатленная в этом документе, кажется уже навсегда и утраченной.

    ...Февраль 1911 года был заполнен стихами, дружескими встречами с Сергеем Платоновичем Каблуковым, версткой новой подборки стихов в «Аполлоне» и всякой всячиной. Санкт-Петербургский университет в январе бастовал и был еще, кажется, закрыт. Но уже созрело решение поступать в этот домашний университет, и в середине мая Мандельштам примет формальное крещение в методистской кирхе выборгского пастора Розена.

    Накануне — 7 мая — из этого же университета будет уволен Гумилев — конечно же, как не внесший платы. И с самим Мандельштамом это еще произойдет, причем дважды: в общей сложности за шесть лет он проучится восемь семестров, но университетского диплома так и не получит.

    Во всяком случае вряд ли бы он смутился, получи он из далекого Гейдельберга с сургучной печатью конверт и узнав, что 25 февраля 1911 года подписи господина ректора, действительного тайного советника Ганса фон Шуберта и дисциплинарного чиновника доктора Макса Кастенхольца скрепили его, Йозефа Мандельштама, из Гейдельбергского университета исключение.

    ...Он не смутился бы, конечно, но — как знать! — гейдельбеpгские видения и воспоминания посетили бы его в этот день: и мансарда в пансионе фрау Джонсон, и семинар Эмиля Ласка, и Пироговская читалка, а возможно и та, имени которой нам не суждено да и не нужно знать.

    А вот представить мемориальную доску себе на здании пансиона фрау Джонсон или заметку о себе в гейдельбергских путеводителях Мандельштам и тем более не мог488.

    Разделы сайта: