• Приглашаем посетить наш сайт
    Житков (zhitkov.lit-info.ru)
  • Нерлер П.М.: Cor amore. Этюды о Мандельштаме.
    «Прабабка городов»: семестр в Париже

    «Прабабка городов»: семестр в Париже

    Никите Струве, Кристине Пигетти и Ральфу Дутли

    «Слава была в ц.к., слава была в б.о.»!

    В январе 1921 года в Ростове Осип Эмильевич Мандельштам вдруг вспомнил и с пронзительною остротой описал в газетном очерке327 328 одно яркое отроческое впечатление: протестующую демонстрацию рабочих, ведомых Гапоном, и ее расстрел.

    Событие, называемое еще и прологом русской революции 1905— 1907 гг., всплыло не случайно. Молодой поэт (тогда еще Иосиф, а не Осип) не просто сочувствовал протестующим: живя тогда «тем же, чем жила тогда большая часть молодежи, на многое надеявшаяся, многого ожидавшая»2, он сам внутренне рвался в революционное действо, под порывы того, что он называл «шумом времени» и «ветром революции».

    Мандельштамовская «революционность», в отличие, скажем, от эренбурговской, не была социал-демократической329. Точнее, она была и таковой, но только в самом начале и очень недолго — год или полтора. Со временем его душою прочно овладели эсеры (социалисты- революционеры). Причина тому лежала не столько в особенностях их программы или романтическом ореоле их катакомбной жизни, сколько в тех, с кем свела Мандельштама ученическая судьба.

    Учился он в Тенишевском с удовольствием, но все же не настолько прилежно, чтобы можно было обойтись без репетиторов. Своих репетиторов — Сергея Ивановича Белявского и Бориса Вячеславоича

    Бабина-Кореня — он впоследствии назвал не иначе как «репетиторами революции». Их политическое влияние на Мандельштама было огромным, но, если первый был социал-демократом330, то второй — эсером, к тому же не рядовым, а видным — членом Петербургского комитета партии331 332.

    Только зная толк в партийных программах и только наблюдая с очень близкого расстояния, — можно походя обронить так, как это сделано у Мандельштама в главке «Семья Синани» из «Шума времени»: «Здесь, в глубокой страстной распре с.-р. и с.-д., чувствовалось продолжение старинного раздора славянофилов и западников».

    Эта распря прошлась и по самому Мандельштаму. Влияние эсдеков, персонифицированных в абстрактном Каутском и реальном «Сергее Ивановиче», явно брало верх во время самой революции и еще некоторое время после нее, но потом ослабело.

    Почему?

    6. То был Борис Синани, умерший в 1909 году333.

    Подобно тому как Владимир Васильевич Гиппиус, тенишевский словесник, оказался для Мандельштама учителем еще и такой неформальной дисциплины, как «литературная злость», формируя тем самым будущий характер поэта, другим его учителем на всю жизнь стал Борис Синани. В доме его отца, врача-психиатра Бориса Наумовича Синани, близко знакомого со многими членами ЦК эсеровской партии, Мандельштам сблизился с эсерами настолько, что вступил в их партию и попросился в боевую организацию!..

    «Тенишевец» и «Пробужденная мысль»

    Последние два года учебы в училище были ознаменованы бурным всплеском самой прямой революционности. Особенно бурным был 1905/1906 учебный год — и почти с самого начала занятий. Точкой отсчета может послужить 17 октября — день начала Всероссийской политической стачки. Естественно, митинг прошел и в Тенишевском училище334. С 9 по 13 декабря тенишевцы дружно бастовали, да и после 13 декабря школьные классы еще долго заполнялись наполовину335.

    Наивно думать, что тенишевцы были единодушны в своем революционном порыве. В училище, конечно, были представлены разные краски политической палитры, но главный скол шел не по социальным корням и даже не по политическим платформам, а по степени революционного радикализма.

    Часть учеников — Витя Жирмунский, Костя Ляндау и др. — проповедовала сдержанность и выступала за продолжение учебы и получение образования как средства подготовки к будущей борьбе. Они группировались вокруг редколлегии рукописного ученического журнала «Тенишевец».

    Другие — Боря Синани, Юра Каменский, братья Надежины — отвергали столь неуместную умеренность и «реакционность», их рупором стал другой рукописный журнал «Пробужденная мысль». Именно к последним, ясное дело, примкнул и Иосиф Мандельштам.

    «Мальчики девятьсот пятого года, — сказано в «Шуме времени», — шли в революцию с тем же чувством, с каким Николенька Ростов шел в гусары: то был вопрос влюбленности и чести. И тем, и другим казалось невозможным жить не согретыми славой своего века, и те, и другие считали невозможным дышать без доблести. “Война и мир” продолжалась,только слава переехала... Слава была в ц.к., слава была в б.о., и подвиг начинался с пропагандистского искуса»336.

    Мандельштам, вероятно, пробовал встать на этот путь, но ни в партийные активисты, ни тем более в бомбисты-боевики его не взяли — в силу очевидной, по-видимому, с первого же взгляда проф- непригодности337. А вот в агитаторы его могли и взять: во всяком случае? в марте 1907-го он толкнул зажигательную речь перед какими-то рабочими в связи со случившимся в Государственной думе 2 марта обвалом потолка.

    Но не забудем, что не юношеская влюбленность, а именно революция, а вернее — ничем не замутненное и возвышенное юношеское представление о ней и ее целях — сделали Мандельштама тем, кем мы его знаем, — поэтом. «Слава» для него переехала еще раз, и теперь уже окончательно.

    1906 год, зрелище подавленного крестьянского бунта в тишайшем Зегевольде — на живописном лифляндском курорте с умиротворяющей природой, где, вместе с матерью, братьями и «Эрфуртской программой» в руках, Иосиф провел летние каникулы 1906 года. Повсюду были следы прокатившихся зимой в этих краях крестьянского восстания, точнее, жестокостей его подавления. Спаду революционности в душе молодого тенишевца это никак не способствовало.

    Сжатые кулаки социального протеста, в сочетании с вдохновляющей тягой идиллической природы, дали непредсказуемый, но совершенно органичный для Мандельштама результат — гражданские стихи!

    Опубликованные в январе 1907 года в «Пробужденной мысли»338, то были первые стихотворные опыты Мандельштама — но какие! Некрасов бы с Надсоном позавидовали!

    Тихо и пусто вокруг.

    Родина, выплакав слезы обильные,

    Спит, и во сне, как рабыня бессильная,

    Ждет неизведанных мук.

    ...Скоро столкнется с звериными силами,

    Дело великой любви!

    Скоро покроется поле могилами,

    Синие пики обнимутся с вилами

    И обагрятся в крови!

    Этим стихам не откажешь не только в гражданском пафосе, но и в выразительности. Выразителен и псевдоним под одним из них: «Фитиль». Кроме столь же великой, сколь и абстрактной, любви к великому и тоже абстрактному «народу» в стихах отразилось и зрелище — зарево? — подавления крестьянского бунта.

    Весной 1907 года Осип Мандельштам закончил учебу в Тенишев- ском коммерческом училище, а 15 мая получил соответствующий аттестат339.

    А в сентябре 1907 года Синани и Мандельштам съездили в Финляндию, в Райволу, имея целью записаться в боевые отряды, в те самые вожделенные «б. о.»!

    Спустя два десятилетия — в 1927 или 1928 году, — отвечая на анкету Б.П. Козьмина, Мандельштам записал: «...16 лет был с.-р. и занимался пропагандою на массовках»340.

    Этой юношеской и, в общем-то, преходящей, близости поэта с эсерами еще предстоит — и не раз — играть свою роль в его судьбе, заставляя, например, бежать из Петрограда летом 1918 года и из Москвы в начале 1919-го, — вплоть до анкет и допросов в кабинетах следователей на Лубянке в 1930-е годы.

    Святая родительская наивность

    Революционная «деятельность» первенца не на шутку тревожила родителей Мандельштама, особенно мать. Охранное отделение и в царские времена было организацией достаточно серьезной, чтобы родители таких вот, как он, желторотых и народолюбивых юнцов, ее побаивались. И вот в конце сентября 1907 года родители Мандельштама, явно обеспокоенные революционным настроем сына, отправляют его учиться в Париж. И, с их точки зрения, очень вовремя.

    Как раз в октябре 1907 и январе-феврале 1908 годов охранка провела две успешных акции против неподконтрольного Азефу Северного летучего боевого отряда, готовившего покушения на членов Государственного Совета, на Великого князя Николая Николаевича и на министра юстиции Щегловитова. На одной из дач в Финляндии был арестован Трауберг («Карл»), а в Петербурге, перед квартирой Щегловитова, — еще девять террористов. Семеро из них, в том числе Анна Распутина, Лидия Стуре, Лев Синегуб, Всеволод Лебединцев и другие, уже через неделю после скорого суда были повешены, — приняв смерть с улыбкой, без малейших признаков раскаяния или сожаления341. Но если бы Партии понадобились новые герои, то недостатка в желающих не возникло бы...

    домашней он все больше и больше втягивался.

    О, святая родительская наивность!..

    Еще с XIX века Париж, Лондон и Женева были главными центрами российской социалистической заразы. К 1908 году на первые позиции окончательно переместился именно Париж. Сюда переехали и здесь себя вольготно чувствовали руководящие органы и лидеры почти всех российских нелегальных партий и организаций.

    Здесь выходила и большевистская газета «Пролетарий», на базе которой формировался так называемый «Парижский архив РСДРП»342, и меньшевистская «Голос социал-демократа» под редакцией П. Аксельрода, Ф. Дана, Ю. Мартова, А. Мартынова и Г. Плеханова. Несколько анархистских изданий: «Бунтарь» (1906—1909, Париж — Женева), «Буревестник» (1906—1910), «Анархист» (1907—1910, Женева — Париж), «Без руля» (1908) и «Альманах. Сборник по истории анархического движения в России» (1909). Выходило и «Возрождение» (1904—1905, Лондон — Париж) — орган еврейской революционной мысли. Свой орган в Париже был даже у студентов-сионистов («Кадима», 1904).

    Но все же больше всего изданий эсеровских: «Революционная Россия» (1900—1905, Куоккала, Томск, Женева, Лондон, Париж), «Вестник русской революции» (1901—1905, Женева — Париж), «Коммуна» (1905), «Солдатская газета» (1906—1907), «Земля и воля» (1907—1912, СПб. — Париж), «Знамя труда» (1907—1914), «Революционная мысль» (1908—1909), «Известия Областного комитета заграничной организации русских социал-революционеров» (1908—1911), «Листок» (1908— 1911), «Извещения Парижской группы социалистов-революционеров» (1909) и «Российская трибуна» (1904—1913), а также знаменитые сборники по истории русского освободительного движения «Былое» (1908—1913), которые редактировал В.Л. Бурцев — разоблачитель Азефа.

    Как именно распространялись эти газеты в Париже — сказать трудно, но часть из них была доступна в крупнейших библиотеках, особенно русских343.

    Доподлинно известно, что весной 1908 года Мандельштам охотно побывал на крупном эсеровском собрании, посвященном памяти Гершуни. Михаил Карпович, который привел его туда, вспоминал: «... политика здесь была ни при чем: привлекала его, конечно, личность и судьба Гершуни. Главным оратором на собрании был Б.В. Савинков.

    Как только он начал говорить, Мандельштам весь встрепенулся, поднялся со своего места и всю речь прослушал стоя в проходе. Слушал он ее в каком-то трансе, с полуоткрытым ртом и полузакрытыми глазами, откинувшись всем телом назадтак что я даже боялся, как бы он не упал»344.

    Да и в Гейдельберге, куда Мандельштам приехал учиться в следующем, 1909 году, среди учившихся вместе с ним было даже два таких будущих левоэсеровских министра в первом коалиционном послеоктябрьском правительстве — Борис Камков (Кац) и Исаак Штейнберг.

    Соотечественники

    ...И все-таки главными русскими революционерами в Париже были не анархисты, не эсеры и не эсдеки, а совсем другие люди — художники.

    В разное время здесь жили и работали Шагал, Сутин, Ларионов, Гончарова, Кругликова, Гудиашвили, не говоря уже о множестве менее громких имен: например, Мария Васильева, приехавшая в Париж в начале 1908 года, то есть почти одновременно с Мандельштамом.

    Примерно тогда же, с шаляпинских концертов, начали свой отсчет и знаменитые русские сезоны Дягилева. Из писателей в дореволюционное время с Парижем особенно тесно были связаны Бальмонт, Волошин345, Гумилев и Амфитеатров, Эренбург, Цветаева, Ахматова, Валентин Парнах и др.

    В 1908 году о монпарнасской «Ротонде» еще не было слышно, но были другие кафе, где собирались русские. Так, на углу бульвара Монпарнас и проспекта Обсерватуар было кафе «Closerie des Lilas»: сюда приходил в 1907 году Гумилев на встречу с Жаном Мореасом. Популярностью пользовались и кафе на бульваре Сен-Мишель: в одном из них, в частности, Мандельштам познакомился с Михаилом Карповичем.

    Время от времени кому-нибудь из приезжих приходила в голову мысль что-нибудь в Париже издавать: так, в 1906 году Амфитетров выпустил под своей редакцией целых шесть номеров журнала под симптоматическим названием «Красное знамя», а Эренбург — в 1909 году — альманах «Бывшие люди» (вышел, кажется, всего один номер).

    В 1907 году выходил и журнал искусства и литературы «Сириус», его редакторами были Н. Гумилев, М. Фармаковский и А. Божерянов. Всего вышло три номера346

    Об этом же и проникнутые нечастой теплотой воспоминания Георгия Иванова: «...В 1907 году в Париже русские начинающие поэты выпускали журнал “Сириус”. Журнал был тощийвроде нынешних сборников Союза молодых поэтов, поэты решительно никому не известны... Молодые поэты издавали этот журнал, как и полагается,вскладчину. Каждую неделю члены “Сириуса” собирались в кафе, чтобы прочесть друг другу вновь написанное и обменяться мнением на этот счет. Редко кто приходил на такое собрание без “свеженького” материала, и Гумилев, присяжный критик кружка, не успевал “пропечатать” все, что хотел.

    Самым плодовитым из всех был один юноша с круглым бабьим лицом и довольно простоватого вида, хотя и с претензией на “артистичность”: бант, шевелюра... Он каждую неделю приносил не меньше двух рассказов и гору стихов. Считался он в кружке бесталанным, неудачникомкритиковали его беспощадно. Он не унывал, приносил новоеего опять, еще пуще ругали. Звали этого упорного молодого человека граф А. Ник. Толстой.

    Молодые люди разъехались из Парижа, собрания в кафе кончились. Сириус прекратился. Но память о нем осталась настолько приятная, что бывшие его сотрудники пытались восстановить Сириус уже в Петербурге. Первая попытка“Остров”, бывший по составу сотрудников повторением Сириуса, скоро прекратился сам собой»).

    Кстати, граф Алексей Толстой, прибывший в Париж с художницей Софьей Дымшиц, проживал сравнительно недалеко от Мандельштама — в доме 225 по Rue Saint-Jacques.347

    Rue de Sorbonne

    Самое время сказать о том, где остановился сам Мандельштам. И когда он приехал в Париж?

    Начнем со второго вопроса.

    ...Поезд, которым ехал Мандельштам, по всей видимости, прибыл на парижский Восточный вокзал не ранее 5 (18) октября 1907 года. С дороги, из Вильно, Мандельштам послал родителям почтовую карточку с изображением Большой улицы Вильно348. Оказывается, в дороге его сопровождал старинный друг мандельштамовской семьи Юлий Матвеевич Розенталь (ок. 1840 — не ранее 1916) — финансист, участвовавший в строительстве железных дорог349. Карточка датирована 3(16) октября:

    «Дорогие мама и папа! В дороге я чувствую себя отлично. Читаю, хожу в гости к Ю<лию> М<атвеевичу>станет скучно, смотрю в окна. Соседи мои финны. Благодаря своей сдержанности они меня нисколько не стесняют. Погода разгулялась, и голова моятоже почти свободна от мыслей. Напишу завтра. Ваш Ося»350.

    351. Кстати, такие формуляры были введены как раз в год приезда Мандельштама. Гумилев, учившийся в Сорбонне годом раньше, такого формуляра не заполнял352.

    Еще Никита Струве, первый публикатор этого документа353, указал на языковые неловкости этой заполненной по-французски анкетки: тут и идишно-немецкое окончание собственной фамилии, и порядковое числительное в обозначении даты рождения, и неточность в обозначении улицы в парижском адресе, и диковатый на французский слух «Certificat de Russie» в графе об имеющемся образовании.

    Кое-что в формуляре, кстати, вписано не Мандельштамом, а регистратором Сорбонны, в частности, имматрикуляционный номер (1610) и номер квитанции об уплате регистрационного сбора (8316). Того же происхождения и цифра «30» в левом нижнем углу формуляра: можно, впрочем, предположить (по характерной для денежных сумм черточке справа), что это не что иное, как размер регистрационного сбора. Даты заполнения формуляра, к сожалению, нет.

    Однако для характеристики пребывания Мандельштама в Париже особо существенны две графы: «Цель обучения» (Ordre detudes) и «Адрес обучающегося» (Adresse de letudiant). В качестве цели Мандельштам указал изучение французского языка (Certificat detudes francaises), адрес же записал такой: rue de Sorbonne, 14.

    Забегая вперед, заметим, что на одном из писем, отправленных в феврале 1908 года, указан другой номер дома: 12. Думается, однако, что ни в одном из двух случаев Мандельштам не описался: просто между октябрем 1907 и февралем 1908 года ему пришлось переехать, благо что по соседству.

    Данные из парижских справочников сильно укрепляют нас в этой догадке354. В доме в № 14 находился отель «Gerson», где Мандельштам и Розенталь, вполне возможно, и поселись по приезде. А вот в доме № 12 (он принадлежал некоему Hermanny) располагались книжная лавка и отель (а скорее всего общежитие) для вольнослушателей Коллеж де Франс. Записавшись со временем в их число, Мандельштам, вероятно, получил право на проживание в этом, несомненно более дешевом, общежитии — и перебрался в него. Оба дома — в шесть этажей, комнатки, надо полагать, крошечные, в одно окно.

    Но независимо от этого разнобоя местоположение снятой Мандельштамом комнаты — просто гениальное: в самом сердце Латинского квартала, практически напротив главного входа в Университет!

    Вторая мишень школяра Мандельштама — слегка утопленный за красную линию романтический особняк College de France, — был следующим за Сорбонной зданием по Rue des Ecoles (на Place Marcelin- Berthelot, 11). Широкие ступеньки, огибающие бюст Марселя Бертело, вели как бы на самую вершину европейского научного знания и, что еще важней, на вершину европейской мысли355. Публичные лекции были бесплатными, и послушать иных профессоров Коллеж де Франс, — таких, например, как Анри Бергсон356, — собирался весь Париж.

    Поблизости — на rue de Val-de-Grace, 9 — была в те годы и Тургеневская библиотека, как и студенческая читальня на рю Сен-Женевьев.

    Рукой подать и до Люксембургского сада, а без него парижская жизнь Мандельштама, как мы еще увидим, непредставима. Ближайшей станцией метро в то время была «Одеон».

    Сама же Rue de la Sorbonne — улочка тихая, короткая (всего 185 метров) и узкая (12—16 метров). Одну ее сторону занимали стена гигантского, в целый квартал, дворцового комплекса Сорбонны, другую — многоэтажные доходные дома.

    По разным источникам удалось установить, что и кто размещались в них примерно в то время, когда здесь жил Мандельштам. В доме № 2 была антикварная лавка «Bernin», а в № 6 — издательство и книжная лавка «Didier», а также «Gui de Internationales» — курсы живого французского языка. В № 8 размещался отель «Montesque» (владелец — г-н Beaumont), в № 10 (владелец — г-н Emil Blanchard) — библиотека «Schot» и отель «De Faoulites» (в этом же доме, как пишет Н. Струве, находились книжная лавка и издательство Шарля Пегги, не меньшего, чем Мандельштам, поклонника Бергсона).

    В следующем же доме (№ 16) в то время размещались Высшая школа социальных наук (Ecole des haute Etudie sociales) и Школа журнализма и морали (Ecole de Journalisme et de Morale). В 1901 году Максим Ковалевский и другие основали в этом здании Высшую российскую школу социальных наук: среди выступавших в ней с докладами был в 1903 году и господин Ильин, более известный под другим своим псевдонимом: Ленин.

    Последующие архивные разыскания в Париже особенных находок не добавили. В Архиве префектуры полиции уточняющих данных о регистрации и проживании Мандельштама обнаружить не удалось357.

    Круг общения

    Около 30 ноября 1907 года он написал открытку своему младшему брату в Санкт-Петербург (еще на Сергиевскую, 7)358:

    «Дорогой мой Женичка,

    Обо мне можешь узнать все от мамы, а о себе напиши мне еще раз, сам. Чем больше привыкаешь, тем больше скучаешь. Я никуда не хожуразве только музыку послушатьвсе читаю, да пишу, да мечтаючего никому не желаю. Поцелуй от меня всех, кого любишь, и скажи, что я в общем доволен. Твой Ося».

    24 декабря 1907 года, в католический сочельник, Мандельштам познакомился с Михаилом Карповичем, таким же, как и он, российским слушателем Сорбонны. Спустя полвека М. Карпович, редактор нью-йоркского «Нового журнала» — одного из главных журналов русской эмиграции, решился записать и опубликовать воспоминания о своем знакомстве и встречах с совершенно еще незнаменитым Мандельштамом.

    Итак, вечер перед Рождеством он справлял в небольшой русской кампании в уютном кафе на Бульмише (Boulevard Saint-Michel). «По соседству с нами, за отдельным столиком, сидел какой-то юноша, привлекший мое внимание своей не совсем обычной наружностью. Больше всего он был похож на цыпленка, и это сходство придавало ему несколько комический вид. Но вместе с тем в чертах его лица и в красивых грустных глазах было что-то привлекательное. Услышав, что мы говорим по-русски, он нами заинтересовался. Было ясно, что среди происходившего вокруг него шумного веселья он чувствовал себя потерянным и одиноким. Мы предложили ему присоединиться к нам, и он с радостью на это согласился. Мы узнали, что его зовут Осип Эмильевич Мандельштам.

    В этот вечер мы разговорились и быстро установили общность наших литературных интересов...»359

    По оставленному М. Карповичем адресу Мандельштам пришел чуть ли не назавтра. С этого момента и до самого отъезда Карповича в Россию весной 1908 года они виделись часто — на неделе по нескольку раз: «...обычно он приходил ко мне или вернееза мной, так как беседы свои мы вели либо сидя в кафе, либо бродя по парижским улицам. Иногда мы ходили вместе на концерты, выставки, лекции. Мандельштаму было тогда семнадцать лет, мне девятнадцать...»360

    Больше всего Карповича поражала в Мандельштаме его необыкновенная впечатлительность: «Казалось, для него действительно были еще новы “все впечатленья бытия” и на каждое из них он откликался всем своим существом. В нем была тогда юношеская экспансивность и романтическая восторженность, плохо вяжущаяся с его позднейшим поэтическим обликом. Ничего каменного в будущем творце “Камня” еще не было... В нем не чувствовалось никакой связанности илиущем- ленности. Он был беспомощен в житейских делах, но духовно он был самостоятелен и, я думаю, достаточно в себе уверен».

    Эстетические вкусы и литературные увлечения 17-летнего Мандельштама представлялись 70-летнему Карповичу все же несколько эклектичными: «Помню, как он с упоением декламировал «Грядущих гуннов” Брюсова. Но с таким же увлечением он декламировал и лирические стихи Верлена и даже написал свою версию Gaspard Hauser’а. Как-то мы были с ним на симфоническом концерте из произведений Рихарда Штрауса, под управлением самого композитора. Мы оба (каюсь!) были потрясены “Танцем Саломеи”, а Мандельштам немедленно же написал стихотворение о Саломее. К стыду своему, ни одного из ранних стихотворений Мандельштама я не запомнил...»361

    Случай подарил нам еще одну хронологическую зацепку и даже парижскую фотографию Мандельштама. 23 января (5 февраля) 1908 года он послал матери следующую открытку:

    «Дорогая мамочка! Посылаю тебе свою физиогномию, которая совершенно случайно запечатлелась на этом снимке. Можно сказать, что я обернулся нарочно, для того чтобы послать вам свой привет!.. Ося».

    На самой же открытке изображены похороны парижского кардинала Ришара, прошедшие 1 февраля 1908 года. Надпись гласит: «Funerailles de S. Em. Mgr. le Cardinal Richard Archeveque de Paris (1-er fevrier 1908). Arrivee du Cortege au Paris Notre-Dame». Траурная процессия движется мимо собора Парижской Богоматери, в сторону от фотографа. На переднем плане — Мандельштам: он единственный, кто обернулся назад, в сторону фотокамеры.

    Следующее письмо Мандельштама датировано 7(20) апреля 1908 года. Это пространный ответ матери на ее письмо.

    Вот его полный текст:

    «Дорогая мамочка!

    Получил, получил твое письмо. Что же это станется из нашей переписки, если неделями будем мы молчать...

    Этак всякое живое содержание из нее исчезнет и поневоле останутся одни общие места.

    Была ты, значит, у В. В. Это хорошо... Жалею, что не послал для него письма...

    Любопытно мне, что он скажет. Надеюсь об этом скоро узнать.

    Сейчас у меня настоящая весна, в самом полном значении этого слова... Период ожиданий и стихотворной горячки...

    Время провожу так:

    Утром гуляю в Люксембурге. После завтрака устраиваю у себя вечер,т. е. завешиваю окно и топлю камин и в этой обстановке провожу два-три часа...

    Потом прилив энергии, прогулка, иногда кафе для писания писем, а там и обед... После обеда у нас бывает общий разговор, который иногда затягивается до позднего вечера.

    Это милая комедия.

    К последнему времени у нас составилось маленькое интернациональное общество из лиц, страстно жаждущих обучиться языку.

    И происходит невообразимая вакханалия слов, жестов и интонаций под председательством несчастной хозяйки...

    Вчера, например, я до самого вечера говорил с неким молодым венгерским писателем о превыспренних материях, состязаясь с ним в искажении языка. Этот талантливый поэт настойчиво употребляет странное выражение: “мустар” для обозначения горчицы (мелко, но характерно).

    Не слишком ли преждевременно будет теперь думать об университетских хлопотах?

    Ведь их и невозможно начать раньше осени?

    то я поступлю в один из немецких университетов... и согласую занятия литературой с занятиями философией.

    Маленькая аномалия: “тоску по родине”я испытываю не о России, а о Финляндии.

    Вот еще стихи о Финляндии1 362, а пока, мамочка, прощай.

    Твой Ося».

    Любопытен распорядок дня Мандельштама, начинающийся с одиноких прогулок по Люксембургскому саду. Свое подтверждение и неожиданное развитие тема таких прогулок нашла в следующем превеселом документе:

    «Дорогой Вячеслав Иванович!

    С.П. Каблуков есть лицо, не заслуживающее доверия, и все, что он клеветалложь.

    И та строчка из моего стихотворения, которую он цитировал в своем письме к вам, читается без “в”:

    Неудержимо падай

    Таинственный фонтан,

    а не “в таинственный”, как он утверждает; а если я в бытность мою в Париже упал в Люксембургский фонтан, читая Мэтерлинка,то это мое дело.

    И. Мандельштам».

    Это недатированное письмо Мандельштама к Вячеславу Иванову, а может быть, не к нему, а к самому «не заслуживающего доверия лица» — С.П. Каблукову, вклеено в дневник последнего вслед за записью от 18 августа 1910 года.

    В.В., о котором Мандельштам спрашивает в большом письме к матери от 7(20) апреля, это Владимир Васильевич Гиппиус — литературовед и поэт, тенишевский учитель словесности, оказавший на юного Мандельштама, быть может, самое сильное и формообразующее влияние, что со всею силой страсти и непочтительности отражено в завершающей «Шум времени» главке «В не по чину барственной шубе».

    Мандельштам ждет от Гиппиуса высказывания: о чем же? Судя по следующему письму — скорее всего об очерке о Верлене, который он передал через мать. Спустя неделю после письма матери — 14(27) апреля — Мандельштам пишет ему отдельное и, так же весьма длинное, письмо:

    «Уважаемый Владимир Васильевич!

    Если вы помните, я обещал написать вам, “когда устроюсь”.

    Поговорить с вами у меня всегда была потребность, хотя ни разу мне не удалось сказать вам то, что я считаю важным.

    История наших отношений, или, может быть, моих отношений к вам, кажется мне вообще довольно замечательной.

    С давнего времени я чувствовал к вам особенное притяжение и в то же время чувствовал какое-то особенное расстояние, отделявшее меня от вас.

    Всякое сближение было невозможным, но некоторые злобные выходки доставляли особенное удовольствие, чувство торжества: “а все-таки..”

    И вы простите мне мою смелость, если я скажу, что вы были мне тем, что некоторые называют: “друго-врагом»...

    Осознать это чувство стоило мне большого труда и времени...

    Но я всегда видел в вас представителя какого-то дорогого и вместе враждебного начала, причем двойственность этого начала составляла даже его прелесть.

    Теперь для меня ясно, что это начало не что иное, как религиозная культура, не знаю, христианская ли, но во всяком случае религиозная.

    Воспитанный в безрелигиозной среде (семья и школа), я издавна стремился к религии безнадежно и платоническино все более и более сознательно.

    Первые мои религиозные переживания относятся к периоду моего детского увлечения марксистской догмой и неотделимы от этого увлечения.

    Но связь религии с общественностью для меня порвалась уже в детстве.

    Я прошел 15 лет через очистительный огонь Ибсенаи хотя не удержался на “религии воли”, но стал окончательно на почву религиозного индивидуализма и антиобщественности.

    Толстой и Гауптмандва величайших апостола любви к людямвоспринимались горячо, но отвлеченно, так же как и “философия нормы”.

    Мое религиозное сознание никогда не поднималось выше Кнута Гамсуна, и поклонение “Пану”, т. е. несознанному Богу, и поныне является моей “религией”.

    (О, успокойтесь, это не “мэонизм”, и вообще с Минским я не имею ничего общего.)

    к которому он привязан своей чистой, библейской привязанностью.

    Я не имею никаких определенных чувств к обществу, Богу и человекуно тем сильнее люблю жизнь, веру и любовь. Отсюда вам будет понятно мое увлечение музыкой жизни, которую я нашел у некоторых французских поэтов, и Брюсовым из русских. В последнем меня пленила гениальная смелость отрицания, чистого отрицания.

    Живу я здесь очень одиноко и не занимаюсь почти ничем, кроме поэзии и музыки.

    Кроме Верлэна, я написал о Роденбахе и Сологубе и собираюсь писать о Гамсуне.

    Затем немного прозы и стихов.

    Лето я собираюсь провести в Италии, а вернувшись, поступить в университет и систематически изучать литературу и философию.

    Вы меня простите: но мне положительно не о чем писать, кроме как о себе. Иначе письмо обратилось бы в “корреспонденцию из Парижа”.

    Если вы мне ответите, то, может быть, расскажете мне кое-что, что могло бы меня заинтересовать?

    Мой адр<ес>: Rue Sorbonne, 12».

    Если в письме к матери примерно очерчен распорядок дня школяра Мандельштама, то в письме к Гиппиусу — круг его занятий и интересов. К сожалению, мандельштамовские тексты того времени практически не сохранились — ни о Верлене, ни о Роденбахе, ни о Сологубе. Единственный, который, пожалуй, можно заподозрить в принадлежности к этому периоду, — это перевод стихотворения Малларме «Ночной ветер» («Brise marine», 1865). До нас дошел, и то благодаря все тому же «не заслуживающему доверия» Каблукову, лишь начальный фрагмент:

    Плоть опечалена, и книги надоели...

    Бежать... Я чувствую, как птицы опьянели

    Нет — ни в глазах моих старинные сады

    Не остановят сердца, пляшущего, доле;

    Ни с лампою в пустынном ореоле

    На неисписанных и девственных листах;

    Оставим в стороне все шутки и хохмы, которые пришлось Мандельштаму выслушать по поводу «кормящей сосны» в одной из редакций последней строки («И молодая мать, кормящая со сна...»)! Перевод был выполнен по совету И. Анненского и, надо сказать, удачно. И ритмический и смысловой рисунок оригинала переданы хорошо.

    А чтобы не быть голословными, воспроизведем по-французски те же первые восемь строк:

    La chair est triste, helas! Et j’ai lu tous les livres.

    Fuir! la-bas fuir! Je sens que des oiseaux sont ivres D’etre parmi lecume inconnu et les cieux!

    Ne retindra ca coer qui dans la mer se trempe

    O nuits! Ni la clarte deserte de ma lampe

    Sur le vide papier que le blancheur defend

    Et ni la jeune femme allaitant son enfant...

    ...В мае или начале июня 1908 года Мандельштам покидает Париж. По крайней мере не позднее 9 июня он уже был под Петербургом, в имении Дубки близ станции Преображенской Варшавской железной дороги, куда ему и младшему брату (средний, Шура, был в Райволе) написала мама — скорее всего из курорта Халлензее под Берлином. А уже к 24 июня Осип и Женя приехали к ней в Берлин. Об этом, сетуя на то, как улетают деньги, она написала Шуре: «Ося милый, хороший, только очень слаб. Париж его извел»363.

    Что именно имеется в виду — неясно, но по крайней мере одно обстоятельство упомянуто: «Ося возится с зубаминельзя откладывать было. Береги зубы, дитя, чисти, полощи, а то гореуши, нос пострадают»364.

    На 26 июня, как явствует из писем, намечался отъезд в Шварцвальд, в печально прославившийся «чеховский» Баденвайлер. Но уже 27 июня цель маршрута обозначена иначе: город Юденроде в Гарце. Во всяком случае в июле, вместе с матерью и младшим братом, он уже был в Швейцарии, в Берне, откуда (24 июля) делает краткий и спонтанный бросок на юг — в Италию, в Геную (тайком от матери, с 20 франками в кармане)365.

    Был ли на самом деле визит в Италию, куда в апреле, кстати, уезжал и Карпович, таким уж скоротечным, сказать затруднительно. В стихах Мандельштама — внятные следы «очного» знакомства вовсе не с Генуей, а с Венецией, Римом и Флоренцией. Но, может быть, это знакомство состоялось или продолжилось годом позже, после «гейдельбергского» семестра Осипа Мандельштама?..

    городок Хомбург-фон-дер-Хюэ (Гессен-Нассау): «Видишья совсем близко. В Берне я буду может послезавтра. Там есть русское консульство. Тот же Париж. Спешить и волноваться нечего. В Интерлакен-отеле меня безсовестно ограбили».

    Зачет по Франции

    «Очарование этого прекрасного города, который некоторыми своими сторонами напоминает Рим, Венецию и Лондон, задело его на всю жизнь», 366.

    Франция и Париж прочно и навсегда вошли в сознание поэта, ассоциируясь в нем с солнечным, весенним, грозовым — о, революционные вихри! — началами (не отсюда ли и любовь к Барбье?). Мандельштам вспоминал — и тосковал — и писал о них и в петербургском предреволюционном великолепии («...Но чем внимательней, твердыня Notre-Dame, / Я изучал твои чудовищные ребра...», 1912), и в принудительной промозглости Воронежа («Я молю, как жалости и милости, / Франция, твоей земли и жимолости...»,

    Париж для Мандельштама был тем же, что и для Вийона за пять веков до этого, — «...морем, в котором можно было плавать, не испытывая скуки и позабыв об остальной вселенной. Но так легко натолкнуться на один из бесчисленных мифов праздного существованья...» («Франсуа Виллон»).

    Образы французской поэзии, как, впрочем, и образы самих французских поэтов — и в первую очередь Вийона и Верлена (поэтических братьев, в его представлении) — вошли в самое ядро поэтического сознания Мандельштама. Одна и та же линия пронизывает и связывает беззаботно-школярский парижский семестр 1907—1908 гг. и написанную по его впечатлениям в 1910 году статью «Франсуа Виллон», опу бликованную в 1913 году в «Аполлоне»367

    ...То ли дело любимец мой кровный,

    Утешительно-грешный певец, —

    Еще слышен твой скрежет зубовный,

    Беззаботного права истец.

    Слабовольных имуществ клубок,

    и в прощанье отдав, в верещанье

    Мир, который как череп глубок;

    Рядом с готикой жил озоруючи

    Наглый школьник и ангел ворующий,

    Несравненный Виллон Франсуа.

    Он разбойник небесного клира,

    Рядом с ним не зазорно сидеть:

    Будут жаворонки звенеть.

    Лекции в Коллеж де Франс также не прошли даром. Учение Анри Бергсона, как раз в 1907 году выпустившего свою знаменитую «Творческую эволюцию», аукнулось в одной из важнейших критических работ Мандельштама — «О природе слова» (1920—1922):

    «Чтобы спасти принцип единства в вихре перемен и безостановочном потоке явлений, современная философия, в лице Бергсона, чей глубоко иудаистический ум одержим настойчивой потребностью практического монотеизма, предлагает нам учение о системе явлений. Бергсон рассматривает явления не в порядке их подчинения закону временной последовательности, а как бы в порядке их пространственной протяженности. Его интересует исключительно внутренняя связь явлений. Эту связь он освобождает от времени и рассматривает отдельно. Таким образом, связанные между собой явления образуют как бы веер, створки которого можно развернуть во времени, но и в то же время он поддается умопостигаемому свертыванию.

    Уподобление объединенных во времени явлений такому вееру подчеркивает только их внутреннюю связь и вместо проблемы причинности, столь рабски подчиненной мышленью во времени и на долгое время поработившей умы европейских логиков, выдвигает проблему связи, лишенную всякого привкуса метафизики и, именно поэтому, более плодотворную для научных открытий и гипотез.

    теории прогресса...»368.

    В 1923 году, в рецензии на книгу А. Свентицкого «Книга сказаний о короле Артуре и о рыцарях Круглого Стола» Мандельштам помянет и другого профессора из Коллеж де Франс — Жозефа Шарля Мари Бедье (1864—1938). Он назовет его главой современной романской филологии, а сделанную им реконструкцию фабулы «Тристана и Изольды» — подлинным филологическим чудом. Без его лекций вряд ли Мандельштаму пришло бы в голову заняться в начале 1920-х годов переводами из старофранцузского эпоса.

    Наконец, Париж свел Мандельштама с некоторыми земляками, и это знакомство со временем перешло в доброе приятельство, как с Константином Мочульским или Михаилом Карповичем, или же в прочную дружбу, как с Николаем Гумилевым (если только они познакомились действительно в Париже).

    Разделы сайта: