• Приглашаем посетить наш сайт
    Вересаев (veresaev.lit-info.ru)
  • Нерлер П.М.: Cor amore. Этюды о Мандельштаме.
    Битва под Уленшпигелем

    Битва под Уленшпигелем

    Памяти Ефима Эткинда

    Неужели я мог понадобиться Горнфельду,

    как пример литературного хищничества?92

    1

    История эта обрамлена двумя мандельштамовскими «прозами». Очерк «Жак родился и умер», написанный в июне 1926 года и впервые опубликованный в вечернем выпуске «Красной газеты» 3 июля 1926 — как бы ее пролог, а «Четвертая проза» — эпилог и кульминация.

    В прологе — этой беспримесной рефлексии на состояние переводного дела в СССР, возмущенной, но и почти без «оргвыводов», — сказано уже почти все. «Кто он, этот Жак?» — вопрошает Мандельштам, прежде чем припечатать этим именем — «Жак» — все те же потоки переводной халтуры, к которым он вернется позднее.

    А ведь так было не всегда! Было и то время, «...когда перевод иностранной книги на русский язык являлся событиемчестью для чужеземного автора и праздником для читателя. Было время, когда равные переводили равных, состязаясь в блеске языка, когда перевод был прививкой чужого плода и здоровой гимнастикой духовных мышц. Добрый гений русских переводчиковЖуковский, и Пушкинпринимали переводы всерьез. <...> Высшая награда для переводчикаэто усвоение переведенной им вещи русской литературой. Много ли можем мы назвать таких примеров после Бальмонта, Брюсова и русских “Эмалей и камей“ Теофиля Готье?»

    Нынче же, то есть в середине 1920-х гг. (хотя кажется, что это и про сейчас сказано), — «...перевод иностранных авторов таким, каким он был, захлестнувши и опустошивши целый период в истории русской книги, густой саранчой опустившийся на поля слова и мысли, был, конечно, «переводом», т. е. изводом неслыханной массы труда, энергии, времени, упорства, бумаги и живой человеческой крови. <...> По линии наименьшего сопротивленияна лабазные весы магазинов пудами везут «дешевый мозг».

    «Все книги, плохие и хорошие,сестры, и от соседства с «Жаком» страдает сестра егорусская книга. Через «Жака» просвечивает какая-то мерзкая чичиковская рожа, кто-то показывает кукиш и гнусной фистулой спрашивает: «Что, брат, скучно жить в России? Мы тебе покажем, как разговаривают господа в лионском экспрессе, как бедная девушка страдает оттого, что у нее всего сто тысяч франков. Мы тебя окатим таким сигарным дымом и поднесем такого ликерцу, что позабудешь думать о заграничном паспорте!»

    А вот и «оргвывод», к коему пришел Мандельштам в 1926 году: «Взыскательной и строгой сестрой должна подойти русская литература к литературе Запада и без лицемерной разборчивости, но с величайшим, пусть оскорбительным для западных писателей, недоверием выбрать хлеб среди камней».

    Да здравствует лучшая в мире цензура — по признаку литературного качества!..

    2

    Этот «Жак», а точнее — переводческая, ради куска хлеба и лечения жены, поденщина, состоявшая в том числе и в преодолении уровня «Жака» в конкретных работах, для самого Мандельштама оказался опасен вдвойне и двояко. Во-первых, тем, что перекрывал воздух и ход собственным, непереводным, стихам. А, во-вторых, тем, что подспудно готовил, а в один нехороший день загнал поэта в самую настоящую западню.

    3 мая 1927 года, то есть спустя 10 месяцев после первопублика- ции очерка «Жак родился и умер», О.Э. Мандельштам и издательство «Земля и фабрика» (ЗИФ) заключили договор об издании книги Шарля де Костера «Тиль Уленшпигель». Согласно договору, в задачи Мандельштама входил не перевод, а редактирование (источники редактируемого текста в договоре оговорены не были). Готовая рукопись должна была быть представлена к 10 июля 1927 года.

    Но, судя по письму к М.А. Зенкевичу, срок этот выдержан не был, хотя и отставание было еще не катастрофичным: «Я увожу с собой

    Уленшпиг<еля>. В среду высылаю его спешной почтой на твое имя в “ЗИФ” обратно <...> С Ул<еншпигелем> не подведу. Сам понимаю. <...> Еще раз: не беспокойся об Уленшпиг<еле>. Будет в четверг».

    Письмо не датировано, но фраза «Проездом через Москву увидимся без счет, хворобы и Лены-конструктивистки» дает основания предполагать, что рукопись везется не в Детское село, а подальше, раз личная встреча планировалась на Москву. Если предположение верно, то датировка письма (а, следовательно, и сдачи «Уленшпигеля» в издательство) навряд ли падает на последние дни издательского дедлайна, а приходится едва ли не на позднюю осень 1927 года, когда Мандельштам с женой — в тяжелейшем материальном положении — возвращались с юга: они были в Сухуме, Армавире (где в это время жил и работал Шура Мандельштам) и Ялте. Такая задержка по крайней мере уменьшает недоумение по поводу выхода «Тиля» в свет только в сентябре 1928 года: если бы рукопись была сдана в июле 1927 года, как это предусматривал договор, то неужели производство занимало

    14 месяцев?!

    Срыв срока сдачи тем более вероятен, что лето 1927 года было у Мандельштама как никогда переполненным. На первом месте — впервые за несколько лет — стояло «свое»: «Египетская марка»! «Осип Мандельштам в Лицее и пишет повесть, так странно перекликающуюся с Гоголем “Портрета”...» — писал Д.С. Усов Е.Я. Архиппову

    15 июля 1927 года.

    статей «О поэзии» и работе еще над одним переводом — «Набоба» Альфонса Додэ.

    Все это я перечислил лишь для того, чтобы показать, с какой сумятицей и с каким нервным напряжением была сопряжена работа над прозой Шарля де Костера. Надежда Яковлевна добавляет к этому еще и яростную, зато успешную хлопоту по отмене казни пяти банковских служащих, но это уже в 1928 году!..

    3

    И вот в конце сентября 1928 года эта злополучная книга — с предисловием профессора П.С. Когана и рисунками Алексея Кравченко тиражом в 4 000 экземпляров — выходит в свет.

    На титуле, увы, стояло то, что действительности не соответствовало и чему есть оправдания, но нет извинения:

    «ПЕРЕВОД С ФРАНЦУЗСКОГО ОСИПА МАНДЕЛЬШТАМА»!

    На самом же деле труд Мандельштама заключался в редактировании (стилистической обработке) уже имевшихся переводов, причем не одного, а контаминации из двух! Начало (около двух печатных листов) было взято из перевода Горнфельда, все остальное — из перевода Карякина.

    Самое время представить переводчиков.

    Василий Никитич Карякин (1872—1938) искренне считал себя переводчиком, ведь кроме «Тиля» из-под его пера вышло еще несколько переводных книг. «Тиля» же он издал дважды и оба раза в 1916 году: один раз — книжкой, а другой — брошюрками в трех выпусках «Нивы». Перевод «Тиля» привел Карякина на самый пик его писательской карьеры, поскольку именно за сей труд его, как переводчика, «художественно работающего над словом», избрали в члены Союза русских писателей, предложение о чем, в присутствии самого А.И. Свирского, внес М.О. Гершензон.

    В 1928 году Карякин жил в Москве, на Спиридонвке, работал в Московском коммунальном музее (позднее Музее истории Москвы) и преподавал русский язык на рабфаке Института им. М.В. Ломоносова. Оценив свой ущерб в 1550 рублей, он подал в губернский суд иск к издательству ЗИФ, которое призвало в соответчики и Мандельштама, и проиграл.

    Аркадий Георгиевич Горнфельд (1867—1941) — русско-еврейский критик и литературовед, тяготевший к проблематике психологии творчества. Крымчанин, он учился в университетах Харькова и Берлина. В Петербурге — с 1893 года, с 1904 по 1918 — член редакции и активнейший автор народнического «Русского богатства».

    В 1920-е гг. жил на улице Некрасова (бывшей Бассейной). С детства инвалид (карлик и горбун с больными ногами), он редко выходил из дому, а в 1920-е годы и вовсе не выходил. Мандельштам упоминает единственную встречу, но произошла она не в доме Синани, с которым были близки оба, а в каком-то журнальчике. Им скорее всего был «Еженедельный журнал для всех», где — в бытность редакторства все того же Нарбута! — печатались оба.

    Свой перевод «Уленшпигеля» Горнфельд впервые опубликовал еще в 1915 году — в первых шести выпусках «Русских записок» под псевдонимом Ю.Б. Коршан. Книжная версия впервые была напечатана издательством «Всемирная литература» — в двух томах — в 1919 году. В 1925 году издательство «Молодая гвардия» и в 1926 журнал «Гудок» уже перепечатывали его перевод — один к одному и без спросу: оба раза Горнфельд судился и оба раза выиграл в суде. Но в 1929, 1930, 1935 и 1938 гг. — и во многом благодаря описываемому скандалу — этот же перевод переиздавался вновь. Так что ко времени смерти Мандельштама в горнфельдовской прихожей красовалась не одно, а сразу несколько неперелицованных «пальто» — и материально Горнфельд в накладе не остался.

    4

    Что же делал и что сделал с этими двумя посредственными переводами Мандельштам?

    Отредактировал и создал на их основе нечто третье, изрядно оторвавшееся от своих первоисточников.

    Называлась такая процедура «редактирование и обработка» — и, кроме небрежности с титулом, зифовское издание «Тиля» ничем не отличалась от преобладающей практики выпуска переводной литературы того времени.

    Точно таким же образом, и тот же «ЗИФ» выпустил в 1928 году 13-томное Собрание романов Вальтера Скотта под общей редакцией А.Н. Горлина, Б.К. Лившица и О.Э. Мандельштама, в котором Мандельштам, например, был редактором и обработчиком восьми томов. Не лишено интереса, что критико-биографический очерк о Вальтере Скотте, открывающий всю серию, написал... Горнфельд: этот очерк предварял первый том собрания с романом «Веверлей», вышедшем, кстати, «в переводе и обработке» А.Н. Горлина двумя месяцами позже «Тиля».

    Это «третье», по мнению большинства, было заведомо более читабельным, но, по мнению Горнфельда, — недобросовестным и никуда не годным. И не только из-за привлечения чужих переводов без спросу и даже без упоминания авторов, но и из-за незнакомства редактора- обработчика с оригиналом и редактирования карякинского перевода с помощью горнфельдовского.

    Так что же все-таки — худое или доброе — совершил писатель Мандельштам с текстом де Костера, обрабатывая и редактируя переводы Горнфельда и Карякина?

    А.В. Федоров: «Большинство переводов (как старых, так и новых), вышедших в течение последних лет,переводы редактированные. Целесообразность и плодотворность принципа редактуры, широко применяемого сейчас,вне сомнения. В сущности, всякий перевод, даже выполненный авторитетным специалистом и крупным писателем, нуждается если не в исправлении, то в проверке, которая в состоянии устранить всегда возможные единичные упущения, хотя бы мелкие и совершенно случайные, но от этого все же не менее досадные (особенно в хорошем переводе). Однако, есть основания полагать, что в ряде случаев редактура, если не фиктивна, то предположительна, что перевод подвергается исправлению и проверке почти независимо от оригинала (или с привлечением его лишь в самых сомнительных случаях, когда то или иное место в переводе само по себе возбуждает подозрения в правильности передачи; если же перевод гладкий, то многое неизбежно ускользает). Такой способ редактуры даже не столько сомнителен, сколько ответственен. <...> Для этого требуется тонкое стилистическое чутье и большой переводческий опыт; иначе работа редактора сведется к простой переделке перевода (не лишенной элемента произвола), к переводу с перевода.

    При переделке старого перевода, тем более перевода классического произведения, задача редактуры усложняется: может произойти конфликт разных методов передачи или беспринципное, компромиссное соединение разных переводческих манер и разных систем речи. Какой бы радикальный характер ни имела переделка, редактор все же вынужден считаться со свойствами перерабатываемого материала, поскольку старый перевод, хотя бы и в измененном виде, кладется в основу. Случаи полной творческой переработкиредки.

    Подобный случай представляет собою изданный ЗИФом перевод «Тиля Уленшпигеля» Де-Костера в переработке О. Мандельштама. Здесь мы видим контаминацию двух ранее вышедших переводов этого романа, отбор наиболее удачных вариантов, проверку одного перевода посредством другого и своеобразие подлинника, действительно, найдено (может быть, угадано) сквозь словесную чащу двух переводов. Блестящие результаты, достигнутые Мандельштамом, не случайны, конечно, в плоскости работы самого Мандельштамакрупнейшего художника слова и автора превосходных переводов, и лишь с точки зрения практики редактуры удача эта, пожалуй, случайна, как слишком индивидуальная»93.

    Исследовав и сличив все три перевода, В.М. Шор счел, что ман- дельштамовская обработка двух переводов «Тиля Уленшпигеля» является «...выражением определенной стадии в развитии русского прозаического переводапромежуточной между стадиями, представленными переводами А.Г. Горнфельда и Н.М. Любимова. Далеко не точный, не ориентирующийся на народный язык, а следовательнои на стилистику оригинала, этот вариант перевода отличается вместе с тем отсутствовавшей и у Карякина, и у Горнфельда языковой живостью, выразительностью лексических средств, четкостью синтаксических конструкций... Примеры достаточно иллюстрируют тенденцию Мандельштама как редактора: оживить перевод, освободить его от тягучести и однотонности. Мандельштам не поднимается до уровня мастерства, достигнутого в этом переводе Н.М. Любимовым, но он идет в сходном направлении, добиваясь художественной выразительности текста»94.

    Третий эксперт — Олег Лекманов, посвятивший немало страниц аналитическому сличению горнфельдовской и мандельштамовской версий «Тиля Уленшпигеля», гораздо суровее к обработчику и редактору:

    «Стремясь сохранить и передать национальный колорит «Легенды о Тиле Уленшпигеле», Горнфельд многие иноязычные слова оставлял без перевода, рассчитывая на проясняющий контекст. Мандельштам, редактировавший роман для так называемого “широкого читателя”, встречавшиеся французские слова или переводил или совсем сокращал. Кроме того, в целом ряде случаев он бестрепетно пожертвовал бережно сохраненными переводчиком подробностями фламандского быта, которыми щедро насыщено произведение Шарля де Костера.

    <...> Самый радикальный способ купирования текста “Легенды о Тиле Уленшпигеле”, к которому прибегал Мандельштам, поставленный перед необходимостью значительно сократить перевод Горнфельда, заключался в элиминировании не только множества частных подробностей, <...> но и целых побочных сюжетных линий и, соответственно, главок. Так, редактируя первую часть романа, Мандельштам полностью сократил XLI, LX, LXIV и LXXIX главки горнфельдовского перевода.

    <...> Главный вывод, напрашивающийся из сопоставительного анализа горнфельдовского перевода с мандельштамовской перелицовкой, следующий: как бы мы сегодня ни оценивали проделанную Мандельштамом работу, назвать ее откровенной халтурой нельзя. Густая правка, которой в процессе переделки подвергся горнфельдов- ский текст, была спровоцирована необходимостью решать вполне конкретные редакторские задачи. Две самые очевидные среди них, это тотальное упрощение и сокращение “слишком грузного текста” Горнфельда <...> с целью сделать его максимально доступным для восприятия «широкого читателя». А также идеологическое причесывание текста, вымарывание из него фрагментов “несозвучных“ советской эпохе»95

    Все эксперты сходятся в одном: в контексте задач, поставленных перед Мандельштамом издательством, отредактированная им версия самостоятельна (текст перелопачен практически весь), эффективна (текст сокращен и освобожден от политически нежелательных двусмысленностей) и привлекательна для читателя (текст облегчен, и читается легко — «Уленшпигель-лайт-энд-шорт»). Другое дело, что сами эти задачи не слишком кошерны, ибо ни с авторской волей де Костера, ни с авторской волей его реальных переводчиков.

    5

    Мандельштам прекрасно сознавал, что ложное указание его имени на месте имени переводчика, не будучи дезавуированным, содержит в себе массу угроз. И забил тревогу сразу же после того, как узнал о казусе.

    Из Крыма, где он находился, поэт послал Горнфельду телеграмму (увы, не сохранившуюся), в которой приносил извинения и предлагал компенсацию. По его настоянию и издательство вскоре подтвердило его слова, впрочем, не принеся никому никаких извинений и даже теперь не назвав имен пострадавших переводчиков.

    Осип Мандельштам для Горнфельда — «талантливый, но безпутный человечек, умница, свинья, мелкий жулик»5. Эта пятерка эпитетов выдает как знакомство с творчеством самого Мандельштама и признание его класса («талантливый», «умница»), так и крайнее раздражение в его адрес, возникшее скорее всего задолго до этой истории. Источник раздражения прямо называет А.Б. Дерман, друг и конфидент Горнфельда: «Какой надменно-аристократический тон, когда он трактует о разных там Михайловских и какая простенькая, вульгарная вороватость. Это не случайное совпадение,и в том и в другом случае это преломление ницшеанства сквозь призму русского поросенка»6.

    Тут имеются в виду иронические характеристики, данные Мандельштамом Н.К. Михайловскому в «Шуме времени» (в главках «Эрфуртская программа» и, особенно, «Семья Синани»). Но Михайловский был центральной фигурой всего круга «Русского богатства», к которому прочно принадлежал и Горнфельд! Так что ман- 96 97 дельштамовские «наезды» в глазах этого круга смотрелись актами неслыханного кощунства и святотатства.

    Но больше всего Горнфельда задевало другое: та уничижительная «критика» его переводческой работы, которую он вдруг обнаружил при сличении версий «Уленшпигеля» — своей и мандельштамовской. От того, что он и Мандельштама поймал на ошибках, «мозоль» не проходила.

    Как литератор с 40-летним стажем, он понимал, что мандель- штамовская версия в итоге лучше. Разве не об этом — его же слова в публичном письме: «Хочу ли я сказать, что среди поправок нет ни одной приемлемой? Конечно, нет: Мандельштам писатель опытный»? Но в особенности — эти, в письме частном: «А если бы он (О. Мандельштам — П. Н.), дурак, перевел добросовестно, то мне бы моего перевода уж никак не пристроить!»98

    И сколько бы Горнфельд ни «жалел» Мандельштама, называя его даже «не плохим» и «ценным» человеком, больше всего ему хотелось посчитаться с обидчиком и максимально его ославить. Но после двух своих открытых писем — опубликованной «Переводческой стряпни» и неопубликованного (написанного в последней декаде 1928 года) — он избрал для этого преядовитейшую тактику: «жалеть» Мандельштама, но бить, бить его — но чужими руками. Так, отказываясь присоединяться к Карякину в качестве истца, он тем не менее подает ему сигналы о том, как тому грамотнее всего действовать против издательства и Мандельштама.

    6

    Но попробуем далее временно воздержаться от комментариев и эмоций. Пускай выговорятся сами документы — письма, статьи, телеграммы, наброски, даже финансовые расчеты — благо все это вполне выразительные голоса. Они легко распределились по четырем отчетливым частям, каждая заняла по 3—4 месяца99.

    на реакцию Горнфельда, а также Карякина, присоединившегося к дуэту с большим опозданием. Мандельштам тут, в основном, защищается.

    Тем не менее Горнфельд опубликовал 28 ноября в той же газете свое «Письмо в редакцию» под заглавием «Переводческая стряпня», где, лишенный теперь возможности обвинить Мандельштама в плагиате, упрекает его и издательство в сокрытии имени настоящего переводчика, а главное — возражает против самого метода механического соединения двух разных переводов, а также их неквалифицированной, на его взгляд, переработки.

    12 декабря 1928 года Мандельштам выступил с ответным письмом в «Вечерней Москве». Ответив на брошенные себе обвинения и показав существо своей работы над исходными текстами, он писал:

    «Но неважно, плохо или хорошо исправил я старые переводы или создал новый текст по их канве. Неужели Горнфельд ни во что не ставит покой и нравственные силы писателя, приехавшего к нему за 2000 верст для объяснений, чтобы загладить нелепую, досадную оплошность (свою и издательскую)? Неужели он хотел, чтобы мы стояли на радость мещан, как вцепившиеся друг другу в волосы торгаши? Как можно не отделять «черную» повседневную работу писателя от его жизненной задачи?.. Неужели я мог понадобиться Горнфельду, как пример литературного хищничества?

    А теперь, когда извинения давно уже произнесены,отбросив всякое миндальничанье, я, русский поэт и литератор, подъявший за 20 лет гору самостоятельного труда, спрашиваю литературного критика Горнфельда, как мог он унизиться до своей фразы о “шубе”? Мой ложный шагследовало настоять на том, чтобы издательство своевременно договорилось с переводчиками,и вина Горнфельда, извратившего в печати весь мой писательский облик,несоизмеримы. Избранный им путь нецелесообразен и мелочен. В нем такое равнодушие к литератору и младшему современнику, такое пренебрежение к его труду, такое омертвение социальной и товарищеской связи, на которой держится литература, что становится страшно за писателя и человека.

    Дурным порядкам и навыкам нужно свертывать шею, но это не значит, что писатели должны свертывать шею друг другу».

    На что Горнфельд ответил письмом, — правда, не опубликованным, но разошедшимся в списках и представленным в суд и на слушания Комиссии ФОСП, — где говорилось: «Но Мандельштам до такой степени потерял чувство действительности, что, совершив по отношению ко мне некоторые поступки, в которых ему пришлось потом “приносить извинения”, меня винит в том, что я нарушил его покой. Я не хотел и не хочу от него ничего; ни его извинений, ни его посещений, ни его волнений... Если скандал и произошел, то это очень хорошо: “явочному порядку” положен некоторый предел. Это должен приветствовать и Мандельштам: это избавит его от сходных “ложных шагов” и неизбежно связанных с ними нарушений его покоя»100.

    Тем не менее, как явствует из ответа Горнфельда на запрос Всероссийского Союза? писателей в связи с обращением в него В.И. Карякина, сам Горнфельд в это время добивался «только гласности и суда общественного мнения и потому совершенно удовлетворен той оглаской, которую получило дело». Ну, и еще отступного от издательства.

    Мы видим на первой фазе у Горнфельда реакцию на выход своего «оброчного мужика» Уленшпигеля, переделанного им выскочкой Мандельштамом, что особенно оскорбительно для 60-летнего литератора, сполна хлебнувшего при этом причитающихся каждому литератору «мук слова».

    А какова реакция Мандельштама на реакцию Горнфельда, а также Карякина, присоединившегося к дуэту обиженных с большим опозданием? Он в основном защищается.

    7

    Во второй части свои отношения выясняют Мандельштам (точнее, Мандельштам и Бенедикт Лившиц) и новый директор ЗИФа Ионов, разорвавший с обоими договора.

    Илья Ионович Ионов (Бернштейн) (1887—1942) — фигура примечательная. Никудышный революционный поэт, бывший шлиссельбуржец и партийный деятель, издательский работник, свояк Г.Е. Зиновьева. С 1918 года — на руководящих должностях в больших советских издательствах: в 1918—1923 гг. — в издательстве Петросовета и в Пе- трогосиздате, в 1924—1926 — в Ленгизе (Ленотгизе). В результате конфликта с заведующим ГИЗом Г.И. Бройдо в марте 1926 года был отстранен от должности и переведен в Москву. В 1926—1928 гг. — в США, где занимался закупками хлопка. В 1928—1930 гг. руководил издательствами «Земля и Фабрика» и одновременно в 1928—1932 гг., «Academia».

    «Прилагая копию письма моего Илье Ионову, я очень прошу Вас обратить внимание на вреднейшую склоку, затеянную этим ненормальным человеком и способную совершенно разрушить издательство “Академия”. Ионов любит книгу, это, на мой взгляд, единственное его достоинство, но он недостаточно грамотен для того, чтоб руководить таким культурным делом. Я знаю его с 18-го года,

    наблюдал в течение трех лет, он и тогда вызывал у меня впечатление человека психически неуравновешенного, крайне«барски»грубого в отношениях с людьми и не способного к большой ответственной работе. Затем мне показалось, что поездка в Америку несколько излечила его, но я ошибся,Америка только развила в нем заносчивость, самомнение и мещанскую«хозяйскую»грубость. Он совершенно не выносит людей умнее и грамотнее его и по натуре своейнеизлечимый индивидуалист в самом плохом смысле этого слова»101.

    Просьба Горького была уважена, и с апреля 1932 года Ионов — руководитель акционерного общества «Международная книга». В 1937 году арестован, спустя пять лет умер в Севлаге.

    Когда в начале 1929 года Ионов приехал из Москвы в Ленинград принимать у Нарбута дела «ЗИФа», с ним встретился Бенедикт Лившиц (Мандельштам с женой в это время был в Киеве). Е.К. Лившиц, вдова Лившица, вспоминала: «К Ионову Лившиц взял меня. Ионов остановился в “Европейской”. Лившиц зашел в номер один. Потом рассказал, что Ионов поздоровался с ним по-английски102. Бенедикт Конст<антинович> ответил: I do not speak English.Как же вы тогда переводите с английского? Договор был разорван»103.

    Отлучение от издательской кормушки до крайности затруднило материальное обеспечение существования Лившица и Мандельштама. И когда стало ясно, что консенсус с Ионовым недостижим, Мандельштам решился на «серьезную борьбу», но уже не за реанимацию договоров и возвращение к кормушке, сколько за системную реорганизацию всего переводческого дела. Он писал отцу из Киева: «...Я — обвинитель. Я требую <...> достойного применения своих знаний и способностей. <...> Мне обеспечена поддержка лучшей части советской литературы. Я это знаю. Я первый поднимаю вопрос о безобразиях в переводном деле — вопрос громадной общественной важностии, поверь, я хорошо вооружен»104.

    В этой части Мандельштам — хотя и жертва, но он не защищающаяся, а наседающая сторона: кульминацией чего стал выход в «Известиях» его статьи «Потоки халтуры» 7 апреля 1929 года, еще через три месяца как бы продолженной статьей «О переводах», более всего напоминающей арьергардные бои, зато напечатанной не где-нибудь, а в рапповском «На литературном посту».

    В. Мусатов, конечно же, прав, когда пишет о Мандельштаме: «Теперь он сам, а не Горнфельд становится жертвой издательской беспринципности», еще как-то понятен и приемлем, но Мандельштам, раскрывающий «рецепты» издательской «кухни» и выносящий из избы весь сор, — нет. И уж тем более неприемлем Мандельштам, требующий изменить систему, производящую этот прибыльный сор, — он вреден, он опасен, его нужно нейтрализовать! И Ионов, как многолетний представитель головки издательского сообщества, то есть той самой сориентированной на профит системы, на которую замахнулся Мандельштам, не мог не видеть в нем опасного бунтаря и антагониста. Просто, будучи адресатом мандельштамов- ского письма или писем, он узнал об этой угрозе первым, еще зимой 1929 года, а все остальные — весной, в апреле, со страниц «Известий».

    У личного конфликта двух литераторов, и впрямь вцепившихся — на радость мещан — друг другу в волосы, вдруг обозначилась перспектива перерасти в общественный конфликт. Но не в мандель- штамовском смысле («свернуть шею дурным порядкам!»), а в другом: свернуть шею самому Мандельштаму!

    Во всем этом коренилась нешуточная для Мандельштама опасность. Было как бы заряжено и повешено на стенку ружье, которое обязательно еще выстрелит.

    8

    Задачу по приведению этой угрозы в исполнение взяли на себя два многоопытных человека — Сергей Канатчиков (заказчик) и Давид Заславский (киллер). В том, как это у них получалось или не получалось, — главная интрига третьей части «Битвы под Уленшпигелем».

    Эта фаза длилась с мая по июль 1929 года. Мандельштама вынудили вновь перейти к защите, причем оборонялся он от куда более опасного и опытного врага — фельетониста-«правдиста» Давида Заславского, попытавшегося — и не без успеха — заполучить себе в союзники и Горнфельда и превратить фельетонную критику Мандельштама в его травлю.

    Направляющей рукой, а одновременно главным редактором печатного органа, где происходила травля, и председателем писательского суда (конфликтной комиссии) был Семен Иванович Канатчиков (1879—1940) — старый большевик, удостоенный Лениным разговора и приставленный Сталиным к литературе (хотя все его писания, — в 1938 изъятые из библиотек, — это рассказы о партийной молодости: «История одного уклона», «Как рождалась Октябрьская революция», «Из истории моего бытия»; «Рождение колхоза»).

    В его послужном списке встретим и НКВД (1919, член коллегии), и Малый Совнарком, и комуниверситеты в Москве и Питере. В 1924 году он спланировал в журналистику и печать — на самый верх: в 1924 — заведующий отделом печати ЦК РКП(б), в 1925—1926 годах — заведующий отделом истории партии ЦК ВКП(б), при этом в 1925 году возглавлял еще и Государственный институт журналистики. В 1926—1928 гг. —корреспондент ТАСС в Чехословакии. Делегат XIV съезда ВКП(б), где выступил с содокладом к докладу И. Вардина об идеологическом фронте и задачах литературы, в котором нападал на А. Воронского, Канатчиков в 1925—1927 гг. — участник «Ленинградской» и объединенной оппозиции, но затем с оппозицией порвал.

    С 1928 года он на литературной работе: в 1928—1929 гг. редактор журналов «Красная новь» и «Пролетарская революция», в 1929— 1930 — ответственный редактор (первый в их длинном ряду!) «Литературной газеты», главный редактор ГИХЛ. На посту главного в «Литературке» Канатчиков продержался до сентября 1930 год. Конец жизни — трагический: арестован в 1937, расстрелян в 1940 году.

    Первый номер «Литературной газеты» вышел 22 апреля 1929 года. Понятно, что содержание первого и нескольких последующих номеров формировалось заранее и что статьи заказывались, очевидно, главным редактором. Уже в первых двух номерах появляются подборка различные заметки, посвященные вопросам перевода, поднятым Мандельштамом в «Известиях». Казалось бы, впереди плодотворная дискуссия по этому больному и важному вопросу. Но не тут-то было: в третьем — за 7 мая — номере появляется фельетон «О скромном плагиате и развязной халтуре» — этот, по выражению Е.Б. и Е.В. Пастернаков, «...классический образец неуязвимой инсинуации» и «ловкой шулерской передержки». Это, конечно, лишь случайное совпадение, но Заславский, тщательно фиксировавший все свои доходы, получил за него сакраментальную тридцатку105.

    Вот логические ходы, или «шаги», фельетониста. Сначала — описание элементарного плагиата, кончившегося привлечением виновного в Киеве к уголовной ответственности. Далее: в отличие от деятельности разоблаченного «плагиатора» развязная деятельность литератора, редактирующего чужое переводное произведение, судебно не наказуема, хотя, в изложении Заславского, — это не только «развязная халтура», но и точно такой же плагиат. Кто же (следующий шаг) осуждает развязную халтуру? Это делает халтурщик Мандельштам, требующий в своей статье суда над халтурщиками. В третьей части фельетона Заславский, с помощью цитат из Горнфельда, характеризует Мандельштама как пример той самой недобросовестности, что осуждает сам Мандельштам. В концовке фельетона — воображаемый суд Мандельштама-критика над Мандельштамом-редактором. В итоге критика Мандельштамом переводного дела выворачивается наизнанку и обращается против него самого.

    Этот фельетон развернул дискуссию совершенно в другую сторону — в сторону самого Мандельштама и положил начало тому, что стороны по заслугам называли «Делом»: «делом об Уленшпигеле» — Горнфельд и «делом Дрейфуса» — Мандельштам.

    В следующем, четвертом, номере «Литературной газеты» (13 мая) были помещены письма в редакцию, во-первых, самого Мандельштама, где, в частности, говорится: со мной гр. Заславского...». Там же — письмо к защиту Мандельштама, подписанное 15 известными писателями: К. Зелинским, В. Ивановым, Н. Адуевым, Б. Пильняком, М. Казаковым, И. Сельвинским, А. Фадеевым, Б. Пастернаком, В. Катаевым, К. Фединым, Ю. Олешей, М. Зощенко, Л. Леоновым, Л. Авербахом и Э. Багрицким.

    Канатчиков хотел завершить дискуссию уже готовым ответом Заславского (его продажное перо и так «муками слова» не страдало, а тут он просто-напросто перепечатал «Переводческую стряпню» А.Г. Горнфельда, а также упомянул некое частное письмо Мандельштама, где тот просил у Горнфельда снисхождения и предлагал ему — во избежание огласки — деньги). Но после протестов писателей этот ответ был перенесен на пятый номер, вышедший 20 мая.

    Далее следовала заметка «От редакции», поставившая жирную точку во всем этом «деле». Но прежде всего в начатой Мандельштамом, подхваченной другими переводчиками, но так и не развернувшейся дискуссии о переводческом ремесле. Дискуссия, правда, успела породить комиссию («бюро») из переводчиков и издательских работников (Сандомирский, Эфрос, Зенкевич, Мандельштам, Ярхо, Ромм и Мориц). Но после фельетона Заславского бюро это признаков жизни уже не подавало. Вторая комиссия (тоже «бюро»!) была создана ФОСП 21 мая — в составе Эфроса, Зелинского и Белы Иллеша — для проработки вопроса об урегулировании переводческого дела. О достигнутых ею результатах пишущему эти строки ничего не известно.

    Так что издательское начальство снова могло расслабиться и спокойно вернуться к своим некошерным схемам.

    А подыгравший им Канатчиков — к своим. Сообщая о передаче самого «дела» в Примирительно-конфликтную комиссию ФОСП, редактор «Литературки» скромно умолчал о том, что он и сам вошел в ее состав. Комиссия заняла сначала примирительную, а потом кон- фликтнную по отношению к Мандельштаму позицию.

    Канатчиков между тем остановил уже написанное и подписанное письмо в защиту Мандельштама группы других писателей — ленинградских: для этого оказалось достаточно намекнуть подписантам, что на это очень косо посмотрят в ЦК. Так Мандельштама отрезали от его защитников, а его «дело» стало быстро перерождаться из личного конфликта в общественную травлю.

    В своей статье, посвященной 80-летию «Литературки», Ольга Быстрова совершенно напрасно начинает историю ее дискуссий с полемики по поводу детской литературы — обвинения в адрес Детского отдела ГИЗ и конкретно против С. Маршака. Дискуссия была острой, но все же не переросла в травлю, особенно после того, как за Маршака заступился Горький (на страницах «Правды»).

    Именно дискуссия о Мандельштаме, подменившая собой дискуссию о переводе, стала подлинным дебютом этого многообещающего жанра — полудискуссии-полутравли — в «Литературной газете».

    Подтверждения перспективности жанра не заставили себя долго ждать. Тот же 1929 год характеризуется раздуванием инцидентов с Б. Пильняком и Е. Замятиным, напечатавшими свои произведения («Красное дерево» и «Мы») за границей.

    Следует заметить, что травли писателями писателей тогда еще были в диковинку, а вот в науке, в образовании, в музейном деле травли — своего рода чистки для беспартийных попутчиков — стали самым обычным делом. Круче всего было в экономике — отказ от НЭПа и возвращение на социалистические рельсы требовали здесь уже не проработок, а крови. Поэтому раньше всего от травли к жесточайшим репрессиям перешли в промышленности («Шахтинское» дело, позднее «Промпартия» и т. д.) и сельском хозяйстве (раскулачивание как тотальная атака на крестьянство).

    9

    Чтение писем Заславского Горнфельду выявляет нечто, чрезвычайно обоих объединяющее: это жалость к Мандельштаму. Заславскому померещился мандельштамовский некролог, и он, бедный, целых полчаса после этого не мог прийти в себя.

    Но Заславский профессионал, и сопли ему не к лицу. Поэтому 5 июля он наносит следующий удар по цели: в «Правде» — его новая статья против Мандельштама («Жучки и негры»), где описывалась эксплуатация одних писателей («негров») другими («жучками»). Избегая называть Мандельштама по имени, он обвинил его в принадлежности к «жучкам». Разумеется, ни словом он не обмолвился о самых верхних этажах этого вертикального уродства — о монструозных «жуках», каковыми являются сами крупные издательства, заточенные под ту самую дешевку и халтуру, от обсуждения которых он, Заславский, их так ловко избавил.

    Давид Иосифович Заславский (1880—1966) — в прошлом политический активист и член ЦК «Бунда», одинаково пламенный публицист «Киевской мысли», меньшевистской — столь ненавистной Ленину — газеты «День» и большевистской «Правды». Сюда он пришел совсем незадолго до травли Мандельштама — в 1928 году, по приглашению М.И. Ульяновой, секретаря редакции. Писание фельетонов он сравнивал с изготовлением из фактов ухи: «Очистив факты от потрохов, переварив в уме своем и отцедив затем, получаем тему. Ее либо прямо пускаем в дело, либо кладем в засол, либо даем дозревать»15. Пришел беспартийным — но в 1934 году обзавелся и красной корочкой. На лацкане его пиджака постепенно обжились ордена, в том числе два ордена Ленина.

    Что ж, по заслугам! Он был крупным специалистом по травлям, к тому же их инициатором и энтузиастом: среди его жертв — Мандельштам, Эйзенштейн, Шостакович и Пастернак. «Я превосходно понимаю, как надо писать, — исповедовался он Шкапской. — <...> 16

    Некоторой особенностью литературной травли конца 1920-х — начала 1930-х была публичность и остающаяся у травимого возможность защищаться, что резко отличало ее от сворной и односторонней — «все на фас и на одного!» — травли образца середины 1930-х или конца 1950-х гг. Так что Мандельштаму, можно сказать, «повезло».

    Бросается в глаза, что все, кого Заславский завербовал к себе в сторонники, морщатся и испытывают при этом некоторое замешательство и рвотный рефлекс: Дерман — Горнфельду: «По существу очень верно, но лучше бы кто другой написал» (11 мая)106 107 108 109 110; Горн- фельд — Дерману, 15 мая: «Хуже всего, что придется делать общее дело с З<аславским>»18; Дерман — Горнфельду, 15 мая: «Жалко, что не кто-нибудь другой написал о Манд<ельштаме>, а то с этим не хочется входить в сношения. Будь бы кто-то другой, я бы позвонил и сказал, что могу дать кое-какие пояснения»19. Ничто так не говорит об устойчивости нерукопожатной «репутации» Заславского, как эта инстинктивная гримаса.

    Да он и сам соглашался с оценкой других: да, ренегат! (В подтексте — да, подлец!) Но это не важно, потому что «ренегатство» — это всегда краски прошлого и из прошлого, а он, Заславский, флюгер и хамелеон, он живет сейчас, он востребованный боец, — отчего и принимает окрас современности, какою бы она ни была.

    Принципиальная «флюгерность» Заславского проявилась позднее даже в такой теме, как Холокост. Нет, не случайно именно он оказался адептом столь «популярного» среди антисемитов тезиса о самоответственности евреев за Катастрофу.

    Вот выдержка из его записей о харьковских евреях, сделанная 12 декабря 1943 года — вскоре после казни немецких военных преступников, осужденных на Харьковском показательном процессе:

    «...Несомненно то, что погибшие составляли самую неустойчивую, наименее достойную часть советского еврейства,часть, всего более лишенную и личного и национального достоинства. Еврей, который по тем или иным причинам остался при немцах и не покончил с собой, сам приговорил себя к смерти. И если он еще к тому же из личных выгод оставил при себе детей, обрекши и их на смерть, он предатель»111 112.

    Если бы партия затребовала фельетончик и на эту тему, и с таким душком — написал бы. Факты от потрохов он уже отделил.

    10

    В этой битве под Уленшпигелем есть один очень поучительный момент — ее перерождение из сугубо частного конфликта в литературно-общественную травлю, а под конец и чуть ли не в политический процесс. Причем видно, как со временем политическое набирает силу и нагнетается.

    Неприметные признаки этого рассыпаны в различных «документах дела». Вот 25 мая Заславский бросает Горнфельду: 21. Что это за внередакционные бури за такие? В каких таких кабинетах побывал Заславский в поисках направления ветра?

    А 4 июня он же бросает Горнфельду еще одну идеологическую кость: «...Работа Мандельштама сводилась именно к кастрации социально-революционной стороны «Тиля», как по содержанию (выброшены песни Тиля и целый ряд глав), так и со стороны стиля: грубовато-революционный язык Тиля заменен бесстильной манной кашей Мандельштама»113.

    Но мы уже читали у Лекманова, что на самом деле Мандельштам по ходу своей редактуры, отчасти и идеологической, делал прямо противоположное — прививал национально-религиозному «дичку» восстания гезов только что не пролетарскую «розу».

    Горнфельд остался к этому равнодушен, но тезис о «кастрации социально-революционной стороны» вполне мог иметь успех, например, у части старых революционеров. Не с этим ли связано появление имени В. Фигнер в рядах партии противников Мандельштама, о чем Лукницкому рассказывал Пяст?114

    О том, что не все так просто в этом поединке, догадывался и Пастернак, писавший Цветаевой 30 мая 1929 года: «Теперь против него поднята, действительно недостойная травля, и как всё у нас сейчас, под ложным, разумеется, предлогом. Т. е. официальные журналисты, являющиеся спицами левейшего колеса, нападая на него, сами м. б. не знают, что в своем движеньи увлекаются приводною тягой правого. Им и в голову не приходит, что они наказывают его за статью в «Известиях», что это, иными словами, действия всяких старушек, от «Известий» находящихся за тысячи верст. Это очень путаное дело»115.

    Спустя две недели, 14 июня, Пастернак пишет в связи с Мандельштамом (на этот раз Тихонову) о том, «...как трудно временами становится читать газеты (кампания по «разоблачению бывших людей» и пр. и пр.)»116. Это очень важная обмолвка.

    Одно и то же событие, один и тот же поступок, одно и то же слово серьезно меняют свой смысл в зависимости от времени его произнесения или совершения. И, может статься, что те, кто настаивают на чем-то одном и своем, идут вовсе не вдоль моря, по щиколотку в соленых брызгах, а поперек, с каждым шагом уходя все дальше на глубину и погружаясь во все более и более рискованные слои.

    Так, в феврале 1930 года Мандельштаму пришлось отвечать на вопросы уже не о разнице между переводами, а о том, что он делал в Феодосии при белых.

    11

    Созданная ФОСП (руководитель — Канатчиков) еще 12—13 мая 1929 года Комиссия для разбора обвинений, предъявленных Мандельштаму «Литгазетой», работала над своим заключением более полугода — вплоть до декабря.

    Инициатором ее создания была редакция «Литературной газеты» (ответственный редактор — Канатчиков). Ее первый состав: юрист Николаев, крестьянский писатель Александр Алексеевич Богданов, марксистский критик и литературовед В. Львов-Рогачевский (Василий Львович Рогачевский), а в председателях — Канатчиков!

    Первое действие комиссии: письмо Горнфельду с запросом об отношении к «Делу». Тот, по обыкновению, повторил свои обвинения и отошел в сторону: мол, ничего личного!

    Комиссия же в мае приняла классическое соломоново решение: неправы все — и издательство, и Мандельштам, но он не один такой, он был в мейнстриме; не прав и Заславский, допустивший неподобающий тон. На этом инцидент объявляется исчерпанным, все свободны.

    Но 10 июня деятельность комиссии была возобновлена, и ее решения приняли достаточно ясный антимандельштамовский характер, осуждающий тот самый «мейнстрим», но исключительно в его лице. Заславский же был резок, но справедлив.

    Параллельно в Московском губсуде шел процесс Карякина против ЗИФа, к которому ионовское издательство привлекло уже Мандельштама — в качестве соответчика. 11 июня суд рассмотрел, но не удовлетворил иск В.Н. Карякина на том основании, что мандельштамовская обработка 117. Миссию информирования общественности об этом процессе взяли на себя другие газеты — «Комсомольская правда» и «Вечерняя Москва».

    А 5 августа — ввиду наличия формальных моментов, дающих повод к пересмотру, — была создана новая комиссия ФОСП в составе Селивановского, Габриловича, Павленко и Богданова (то есть уже без Канатчикова). Результаты ее работы до нас не дошли.

    Зато дошла реакция Мандельштама — «Открытое письмо советским писателям» и «Четвертая проза».

    12

    Четвертая часть (фаза), вобравшая в себя осень 1929 и зиму 1930 гг., — быть может, самая проигрышная для Мандельштама- «сутяжника», но явно победительная для Мандельштама-поэта. Завершающие ее наброски писем Мандельштама советским писателям — писем-пощечин — не что иное, как подступы к «Четвертой прозе». Последняя и сама явно просилась в эту «четвертую часть», недаром сразу в нескольких ее главках упоминаеются Горнфельд.

    <...> Теперь дело “Дрейфуса”. Сразу по приездевызов на пленум комиссии. Четырехчасовой допрос, вернее моя непрерывная речь. Был ужасно собой недоволен. Наутро: “Вы нам дали много ценных указаний, не волнуйтесь, не требуйте с себя невозможного. Мы это дело затягивать не собираемся'». Дальше: дело разбито на секторы. Каждый следователь работает со мной отдельно. Был вызов по линии ФОСПа. Допрос3 часа. След<ователь>женщина, старая партийка, ред<актор> «Молодой Гвардии». Тянула из меня формальные пункты обв<инения>. Вытянула, как зубной врач,27 на комиссии прорвалось: “Имейте в виду, что фельетон был заказан'... Третьего дня четырехчасовой допрос по Зифу. Методписьменные ответы на месте в строгих рамках вопроса. Терпеньеколоссальное. До чего я не умел до сих пор сказать главное!»28

    В другом письме, от 13 марта: 29 по ФОСП’у верю вполне: откровенна, серьезна и большая теплота человеческая. Зачем я им? Опять я игрушка. Опять не при чем. Последний вызов к какому-то доценту: рассказать всю свою биографию. Вопрос: не работал ли в белых газетах? Что делал в Феодосии? Не было ли связи с Освагом??? Ведь это бред. Указал на феодос<ийских> коммунистов. (?!). Прочел я ему стихи про Керенского и др... Указал ему сам все неладное в стихах. “Шум Вр<емени>” он изучил. На машинке цитаты принесмне показывает, просит объяснений. Тон дружеский. Говорит, мы знаем все про Ионова и др. Должны и про вас все знать... Не позже, чем через 10 дней будет созвано заседание для оглашения выводов комиссии. Пригласят всехЗиф, Фосп и т. д. Дадут высказаться: «Пусть узнают свое место на общем фоне и сделают свои замечания; 118 119 120 <ация>; полемики между ними не допустим». А решение вынесет другой составвысшийи напечатают. Потребовал прислать ему все мои книги и хронологич<еский> листок биографии. В заключение„Мы достаточно авторитетнывашим прошлым (писательским?) (или вроде того) никто вас не попрекнет. Плюньте на княгиню Марью Алексеевну“... О самом деле<ича>: о деле ни слова (“все и так ясно“»). Только общ<ую> хар<актеристику> и особенно период у белых (прямо анекдот). Похоже, что хотят со мной начисто договориться: кто я, чего хочу и т. д. Если бы такто это хорошо. Но знаю одно: я не работник, Ядичаю с каждым днем».

    А в концовке того же письма: «Я один. Ich bin arm. Все непоправимо. Разрыв

    В начале 1930 года Мандельштам пишет «Открытое письмо советским писателям» — не что иное, как подступ к «Четвертой прозе», если не ее первую редакцию: «Какой извращенный иезуитизм, какую даже не чиновничью, а поповскую жестокость надо иметь, чтобы после года дикой травли, пахнущей кровью, вырезать у человека год жизни с мясом и нервами, объявить его “морально ответственным” и даже ни словом не обмолвиться по существу дела... Я ухожу из Федерации советских писателей, я запрещаю себе отныне быть писателем, потому что я морально ответственен за то, что делаете вы».

    На паях с армянскими впечатлениями 1930 года, эта проза послужила отличным трамплином к возвращенью осенью самого главного, что только может быть у поэта, — его стихов! В этом смысле и Горн- фельд, и Ионов, и Канатчиков, и Заславский оказались невольными ассистентами того непредсказуемого сценария и повитухами того волнующего процесса, что вернул Мандельштаму его поэтический голос.

    Но вот что интересно: из этой квадриги в «Четвертой прозе» помянут один лишь Горнфельд, названный к тому же в сердцах еще и киллером! За что, почему?!

    хотя бы упрекнуть, — в отсутствии солидарности и товарищеской связи, например. Единственный, кого он может еще ненавидеть — за мелочность, за котурны морального превосходства, за то, например, что оказался заодно с теми, кого Мандельштам и ненавидеть не может, а только презирать! С Канатчиковым, с Ионовым, с Заславским!..

    Благодаря ему, Дантесу с Бассейной, еще не написанная концовка «Волка» — «...И меня только равный убьет!» — приобрела дополнительный — и скорее комический — смысл.

    В отрыве же от этого, сами по себе, упоминания и характеристики Горнфельда в «Четвертой прозе» вполне могут восприниматься как ничем не мотивированные личные выпады и оскорбления заслуженного и больного литератора.

    «Если бы мне пришлось писать комментарий к этим строкам, я бы прежде всего сказал читателям: автор “Четвертой прозы” пребывал в состоянии клинически болезненного раздражения; он несправедливо оскорбляет литератора, самоотверженно трудившегося всю свою невыносимую жизнь и бывшегов отличие от Мандельштамапрекрасным и добросовестным переводчиком; книга же “Муки слова” (1906, 1927)труд замечательный, и последнее, что можно сказать о ее авторе,злоба ослепила его. Почему комментаторы не заступились за Горнфельда? Не потому ли, что великий Мандельштам не может быть низким, а злодей Горнфельдвсегда злодей?»121.

    Раздражен ли Мандельштам в «Четвертой прозе»? — О да, несомненно, еще как!

    Но ослепила ли его злоба? — Нет, но скорее сводящее скулы отчаяние. Отчаяние от себялюбивой слепоты и пошлой мелочности того, кто толкает собрата по литературе — мнимого вора своей «шубы» — навстречу реальной травле, запрету на профессию и смертной тоске. Мандельштам и тут прибег к своему излюбленному прозаическому приему — усилительной оптике но Аркадий Горнфельд («литературный убийца»), как и Дмитрий Благой («лицейская сволочь»),

    Осип Эмильевич сразу же уловил, что вся шубейно-буржуазная порядочность Горнфедьда в этой истории — лишь маскировка его литераторской (здесь переводческой) спеси и, как отчетливо видно из переписки, меркантильного интереса. Неумение встать над этим — или хотя бы выбраться из-под этого — и привело благочестивого Горнфельда в столь специфические объятья.

    Кутаясь в полы своего ненаглядного и, как подтвердил суд, не похищавшегося «пальто», Аркадий Горнфельд дал своему самолюбию перерасти в тот слепой конформизм и послушный сервилизм, что, собственно, и стали орудиями инкриминируемого ему «убийства».

    От Канатчикова же, Ионова и Заславского не осталось ничего, кроме нескольких законных строчек в комментариях к «Четвертой прозе»...

    P. S. В сугубо практическом плане у этой истории оказалось еще одно — в полном соответствии с концовкой мандельштамовской статьи «Потоки халтуры» и тем не менее довольно неожиданное — последствие.

    122.

    Разделы сайта: