• Приглашаем посетить наш сайт
    Чехов (chehov-lit.ru)
  • Немировский A.И.: Поговорим о Риме

    Немировской A.И.: Поговорим о Риме

    Я в Риме родился, и он ко мне вернулся...

    О. Мандельштам

    С тех пор как Рим стал столицей мира и его идеологизированным воплощением, к нему вели все дороги. После падения империи (но не имперской идеи) став центром католицизма, семь холмов привлекали паломников со всей Европы, а после великих географических открытий — со всех континентов. В новое время, как ни один из древних городов (Иерусалим, Афины, Константинополь). Рим оставался центром притяжения умов, ищущих общения с великой угасшей цивилизацией. Особенно притягательным он стал во второй половине XVIII — первой половине XIX веков, когда Вин- кельман, Гёте, Камерон, Байрон, Стендаль, Моммзен заново открыли Рим, не только для себя и своих соотечественников, но и для самих итальянцев.

    Россия с XVIII века не оставалась в стороне от этого могучего движения к Риму. Для части россиян Рим вставал в подлинных памятниках древней архитектуры (пантеон, форум, термы, руины виллы Адриана), в творениях мастеров средневековья и Возрождения. Большинство образованных людей входило в Рим через гимназическую латынь, через чтение Цицерона (Quousque tandem, Catilina...), Вергилия (Anna virumque cano), Овидия (In nova fert animus...). Были и те, для кого Рим являлся воплощением католической идеи (Чаадаев, Печерин). И, конечно же, поэты были в первых рядах русских паломников к семи холмам*. Современный исследователь, рассматривая место в русской поэзии одной лишь вергилианской темы (Рим-мир) выбрал строки Тютчева, Вяземского, Шевырева, К. Павловой, Майкова, Вл. Соловьева1. К этим именам можно присоединить поэтов XVIII и XX веков. Но никто, кроме Мандельштама, не написал: «Я в Риме родился...».

    Что это: игра богатого воображения, ощущение духовного родства или признание действительной близости к Риму, как к городу? Постановка этих вопросов является в к?кой-то мере и ответом на них.

    Петербуржцу, наделенному воображением, Рим виделся не в таком отдалении, как москвичу, даже сроднившемуся с идеей третьего Рима. В своем зримом архитектурном облике столица великой северной империи и впрямь напоминала свою далекую предшественницу РОМ (у). Об этом должным образом позаботились архитекторы времени Екатерины II, Павла и Александра I, прежде всего Чарльз Камерон, один из славных шотландцев, обретших на русском севере новую родину. Подобно своему старшему современнику Иоганну Винкельману, он прибыл в папский Рим еще юношей, чтобы отыскать там скрытые под землей остатки древнего Рима. Избрав своим идейным отцом Андреа Палладио, он занялся римскими термами, изучая их как по литературным памятникам, так и в ходе раскопок. Этому благородному делу было отдано 20 лет жизни в Риме. В результате, в Лондоне, в 1772 году вышел в свет трактат с таким заглавием:

    «Термы римлян, их описание и изображение вместе с исправленными и дополненными реставрациями Палладио, чему предпосылается вводное предисловие, указывающее на природу настоящего труда, а также рассуждение о состоянии искусств на протяжении различных периодов римской империи.

    ЧАРЛЬЗ КАМЕРОН. Архитектор»2.

    Называя себя архитектором, Камерон, видимо, имел в виду свои теоретические познания, ибо ни в Италии, ни в Англии он не построил ни одного здания. Архитектором Камерон стал в России, куда был приглашен в числе других европейских знаменитостей ко двору северной Семирамиды. Ему было суждено насадить в болотистых низинах римские парки, украсить их «ореховыми комнатами», «холодной баней», «висячим садом», «пандусом» (Царское село), императорским дворцом, «Храмом дружбы», «Вольером», «Колоннадой Аполлона» (Павловск). В самом Петербурге Камерон не воздвиг ни одного строения, но К. Росси был его помощником, а А. Н. Воронихин — учеником.

    Мандельштам, сознательная жизнь которого началась в Петербурге и Павловске, имел право сказать: «Я в Риме родился...». Восприятие Рима через его северное подобие было первым толчком к римской теме. Он был дополнен другими импульсами: римской поэзией (со второго захода экзамен по этому предмет і был сдан великому латинисту А. И. Ма- леину), француз^хой классической драматургией, воссоздавшей римскую героику, и конечно же русской поэзией, необычайно богатой римскими реминисценциями. И как итог детских впечатлений, юношеских раздумий и разнообразных перекрещивающихся влияний — 12 стихотворений, вылившихся на страницы «Камня».

    Как-то во время одной из встреч с Надеждой Яковлевной у нас зашел разговор о стихотворении «Рим» из «Воронежской тетради». Я тоща работал над книгой «Нить Ариадны. Из истории классической археологии»3. Меня интересовал источник сведений Осипа Эмильевича о раскопках на Форуме. Вместо ответа Надежда Яковлевна, как бы предлагая мне самому отыскать этот источник, сказала: «А почему бы Вам, Шура, не заняться римской темой в стихах Оси? Об этом много пишут...» Последнее замечание и заставило меня обратиться к теме, которую не затрагивали — к эгейско-крит- скому мотиву.

    Только теперь, и то не в полной мере, в моем распоряжении оказалось то, что имела в виду Надежда Яковлевна, сказав: «Об этом много пишут». Появилось и много новых работ4. Но, кажется, тема будет исчерпана не скоро.

    Мы можем начать с того, что, возрождая в поэзии державинское одическое начало, Мандельштам был далек от прославления римской державности. Этому имперскому мотиву отдали дань многие русские поэты, особенно после побед Суворова в Молдавии и Потемкина в Крыму, коща русская империя сомкнулась с северными окраинами бывшей Римской империи. Но в том же XVIII веке Радищев увидел в Риме не только мировую державу, но и очаг свободы. Он воспевался в оде «Вольность». Там же клеймятся позором ловкие манипуляторы свободой, которых на Руси было особенно много: . // Народы мнили: правят сами, ПА Август выю их давил».

    Поднятая в русской поэзии Радищевым идея республиканизма нашла в Мандельштаме продолжателя. Это отчетливо видно по стихотворению, оставшемуся за пределами первого сборника поэта:

    Когда держался Рим в союзе с естеством,

    Носились образы его гражданской мощи

    В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,

    На форуме полей и в колоннаде рощи.

    А ныне человек — ни раб, ни властелин —

    Не опьянен собой, а только отуманен.

    Невольно говорим: всемирный гражданин, —

    А хочется сказать: всемирный горожанин.

    Всемирный статус римского гражданства был узаконен во времена упадка Римской империи, коща император Кара- калла в фискальных целях объявил о даровании римского гражданства всему свободному населению римских провинций, от Британии до Египта и Аравии. Но в первом четверостишии поэт имеет в виду то естественное (идеальное) понятие римского гражданства, которое существовало в республиканском городе-государстве, когда каждый дышащий воздухом ее полей и лесов был римским гражданином. Идея естественного всемирного гражданства носилась в воздухе Европы и перед первой мировой войной. Второе четверостишие процитированного стихотворения является своего рода полемикой с этой идеей: общество ни социально, ни морально не подготовлено к гражданству без границ. С того времени, как стала ясна неизбежность мировой войны, вскоре разделившей Европу на два враждующих лагеря, спор с идеей всемирного гражданства потерял актуальность и смысл. Подготавливая написанное в начале 1914 года стихотворение к печати, Мандельштам отбрасывает второе четверостишие и новым его вариантом направляет мысль об естественности гражданского единения в мировом масштабе к той же естественности общечеловеческой распри. Упоминаемый во втором четверостишии «раб» превращается в молчащих рабов, впряженных в колесницу войны. Стихотворение приобретает антимилитаристический характер, присущий ряду стихов «Камня»:

    Природа — тот же Рим, и, кажется, опять

    Нам незачем богов напрасно беспокоить —

    Есть внутренности жертв, чтоб о войне гадать,

    Рабы, чтобы молчать, и камни, чтобы строить!

    Тема гражданской мощи Рима проходит через многие стихотворения «Камня», и мы еще к ней вернемся. Пока же остановимся на первом «римском» стихотворении Мандельштама, вызвавшем наибольшее количество споров.

    Поговорим о Риме — дивный град!

    Он утвердился купола победой.

    Несется пыль, и радуги висят.

    На Авентине вечно ждут царя —

    Двунадесятых праздников кануны, —

    И строго-канонические луны —

    Двенадцать слуг его календаря.

    На дольний мир глядит, как облак хмурый,

    Над Форумом огромная луна,

    И голова моя обнажена —

    О, холод католической тонзуры!

    О Риме какой эпохи идет речь? Какой купол одержал победу? Пантеона или храма Петра? Какого царя ждет Авен- тин? Может быть, Рема, гадавшего там о царской власти? Или Нуму Помпилия, соорудившего там свою резиденцию? А может быть, имеются в виду удалившиеся на свою священную гору плебеи, ожидающие своего предводителя, доброго царя, защитника от произвола патрициев? Что имеется в виду под «каноническими лунами» и двенадцатью слугами- месяцами календаря? Реформа календаря, осуществленная тем же Нумой, введшим двенадцатимесячный солнечный календарь вместо десятимесячного лунного календаря Рому- ла? Или «12 главных праздников православной церкви, посвященных Христу и Богородице», как полагает комментатор последнего советского собрания сочинений Мандельштама5?

    Поэтическое зрение Мандельштама концентрирует на замкнутом историческом пространстве Форума факты и события разных исторических эпох, добавляя к ним присутствие и сопереживание лирического героя, переносящегося от эпохи к эпохе словно бы по слоям археологического стратиграфического разреза, осуществленного в начале века Джакомо Бони, либо, если угодно, оседлавшего «машину времени» Уэльса. Поэтому любая дешифровка стихотворения «Поговорим о Риме...» условна. Но, опираясь на биографические данные и характерную для Мандельштама повторяемость мотивов, всегда можно с большей или меньшей определенностью выявить стартовый, ключевой образ стихотворения. В данном случае это лирический герой («Я»), ощутивший себя католическим священником на Форуме лунной ночью.

    Тот же или иной католик играет заглавную роль в стихотворении 1914 года «Епсусііса»:

    Есть обитаемая духом

    Свобода — избранных удел.

    Орлиным зреньем, дивным слухом

    Священник римский уцелел.

    И голубь не боится грома,

    Которым церковь говорит;

    В апостольском созвучьи: Roma!

    Я повторяю это имя

    Под вечным куполом небес,

    Хоть говоривший мне о Риме

    В священном сумраке исчез!

    «Епсусііса» связана с «Поговорим о Риме...» множеством смысловых и звуковых нервов: «дивный град», «дивный слух» (при этом русское «диво» употреблено не просто в значении «нечто, вызывающее удивление», но и с намеком на латинское «divus» («небесный», «божественный»), связывающее папу, сохранившего староримский титул pontifex maximus, с небесами), созвучие «Roma», рифмующееся не только с «грома» в первой строке второй строфы, но и со словами «Форум», «огромная» стихотворения «Поговорим о Риме...». И, наконец, католический священник там и здесь. В «Энциклике» это определенно папа, ибо в рукописи стихотворение имеет заголовок «К энциклике папы Бенедикта X», «а не Тютчев и Чаадаев, как можно было думать», подчеркивает Е. Тоддес6. В «Поговорим о Риме...» прототип образа не может быть выделен с какой-либо определенностью. Загадочен собеседник поэта, влачащий «остаток власти Рима», повстречавшийся в жаркий полдень ще-то в Италии:

    Я поклонился, он ответил

    Кивком учтивым головы

    И, говоря со мной, заметил

    «Католиком умрете вы!»

    ( «Аббат»),

    обрести гражданские права, а глубоко выстраданный7. Тяга к Риму, городу, уничтожившему Иерусалим, является как бы следствием, может быть, не осознанным самим поэтом (а также его критиками), отстранения от мирка, в котором он вырос, от того, что он назвал «иудейским хаосом». «Рим» давал ощущение всеобщности и прочности, которое не мог дать ни один из центров мировых религий. Но одновременно это был отход и от русского хаоса, от азиатчины. И в последнем у Мандельштама был великий предшественник П. Чаадаев. Статья О. Мандельштама «Петр Чаадаев», синхронная «римским» стихам, дает больше для понимания последних, чем любое их истолкование. «Мысль Чаадаева, — пишет Мандельштам, — национальная в своих истоках, национальна и там, где вливается в Рим, Только русский человек мог открыть этот Запад, который сгущеннее, конкретнее самого исторического Запада. Чаадаев именно по праву русского человека вступил на священную почву традиции, с которой он не был связан преемственностью. Туда, где всенеобходимость, где каждый камень, покрытый патиною времени, дремлет, замурованный в своде, Чаадаев принес нравственную свободу, Зар русской земли, лучший цветок, ею взращенный. Эта свобода стоит величия, застывшего в архитектурных формах, она равноценна всему, что создал Запад в области материальной культуры, а я вижу, как нала, «этот старец несомый в паланкине под балдахином, в своей тройной короне», приподнялся, чтобы приветствовать ее»8. И далее: «У России нашелся для Чаадаева только один дар: нравственная свобода, свобода выбора. Никогда на Западе она не осуществлялась в таком величии, в такой чистоте и полноте. Чаадаев принял ее, как священный посох, и пошел на Рим»9.

    Так из мыслей, возникших при чтении «Философических писем», рождается стихотворение (которое мы цитируем без одной строфы):

    Посох мой, моя свобода —

    Скоро ль истиной народа

    Станет истина моя?

    Я земле не поклонился

    Прежде, чем себя нашел;

    Посох взял, развеселился

    И в далекий Рим пошел.

    Снег растает на утесах —

    Солнцем истины палим...

    Прав народ, вручивший посох

    Мне, увидевшему Рим!

    Это стихотворение завершает католическую тему, открывая в ней новый аспект. Сформулировав истину — «свободасердцевина бытия», поэт выполняет общественное призвание, в надежде, что когда-нибудь добытая им истина станет достоянием народа. Но видение Рима в стихотворении полностью отсутствует.

    Оно возникает в стихотворении «Обиженно уходят за холмы...», которое С. П. Каблуков, общавшийся с молодым поэтом в те годы, назвал «Плебеи в Риме»10.

    Обиженно уходят на холмы,

    Как Римом недовольные плебеи,

    Старухи-овцы — черные халдеи,

    Исчадье ночи в капюшонах тьмы.

    Как жердочки, мохнатые колени,

    Трясутся и бегут в курчавой пене,

    Как жеребья в огромном колесе.

    Им нужен царь и черный Авентин,

    Овечий Рим с его семью холмами,

    Собачий лай, костер под небесами

    И горький дым жилища, и овин...

    Поэт возвращается к Риму «гражданской мощи», к Риму, находящемуся «в союзе с естеством». Рим уже не смутный символ, не хранилище вечной истины, не жилище духовных пастырей. Но это и не Рим волчицы с двуногими сосунками, не Рим геральдических орлов со сложенными или распростертыми крыльями, не Рим тривиальных триумфальных колесниц. Рим неповторимый и в то же время подсмотренный ще-то на Яйле и поэтому поразительный в своем правдоподобии. Рим, узнанный слухом, зрением или еще каким- либо удивительным чувством, каким природа наделяет своих сыновей раз в столетие, а может быть, в тысячелетие.

    После этого шедевра, после этой вершины, к которой остальные «римские» стихотворения были лишь ступеньками, поэту в Риме больше нечего делать. Формальное отречение, отстранение от Рима произносится в стихотворении «На розвальнях уложенных соломой...». Не названное, но подразумеваемое имя спутницы — «Марина» (М. И. Цветаева), вызывает из небытия и Москву начала 17 в., и Лжедмитрия, которого везут на казнь. И вся эта азиатская обстановка, столь чуждая Петербургу-Риму, вызывает неожиданное признание:

    Не три свечи горели, а три встречи —

    Одну из них сам Бог благословил,

    Четвертой не бывать, а Рим далече —

    И никогда он Рима не любил.

    Здесь слиты Рим Лжедмитрия I, тайно перешедшего в католичество, с католической химерой самого Мандельштама; пророческое видение собственной судьбы и судьбы Марины: Москва их пошлет на гибель двадцать лет спустя.

    Отречение от Рима — это нечто большее, чем отказ от одного, пусть и значительного в раннем творчестве поэта мотива. Это отход от всего идейно-художественного комплекса «Камня», куда римская идея входит как один из элементов. Рассыпавшись, этот комплекс более не возродится, но каждый из его элементов находит продолжение. Продолжением Рима является Эллада, как об этом прямо заявляет поэт во фрагменте речи 1915 года «Скрябин и христианство»: «Все римское бесплодно, потому что почва Рима камениста, потому что Рим — это Эллада, лишенная благодати»11.

    «Благодать» по праву преемственности (разумеется, не хронологической) переносится, таким образом, на Элладу. Но это происходит не мгновенно, а в поздних стихах «Камня», на территории, входившей во времена Августа в орбиту Римской державы, в Тавриде; Эллада накладывается на державный Рим, что вызывает чувство грусти при прощании с чем-то близким:

    Топча по осени дубовые листы,

    Что густо стелются пустынною тропинкой,

    Я вспомню Цезаря прекрасные черты —

    Здесь, Капитолия и Форума вдали,

    Средь увядания спокойного природы,

    Я слышу Августа и на краю земли

    Державным яблоком катящиеся годы.

    Петербург-Рим после «Камня» как бы заволакивается дымкой времени. Его четкий абрис расплывается, уходит каменная тяжесть сводов и порталов. Их заменяет «тяжесть и нежность» сот и роз. Возникает Троя, историческая предшественница Рима, но уже не каменная, а деревянная:

    Где милая Троя? Где царский, где девичий дом?

    Он будет разрушен, высокий Приамов скворешник.

    И падают стрелы сухим деревянным дождем,

    И стрелы другие растут на земле как орешник.

    Гибель Петербурга («В Петербурге жить словно спать в гробу») заставляет вспомнить о других городах, но ни один из них не напоминает Рим. Уже в «Тристии» появляется Иерусалим — антипод Рима. Но первое место среди городов занимает Москва («курва Москва»9 «Буддийская Москва»). О Риме поэт вспоминает лишь в шуточных стихах. «Здесь Гомелъ-Рим, здесь папа Шолом-Аш...»9 «Помпоныч, То, что начиналось как высокая трагедия, казалось бы завершится фарсом.

    Однако в Воронеже, городе ссылки, возникает образ современного Рима, ставшего жертвой фарса политического:

    Ямы Форума заново вырыты

    И открыты ворота для Ирода,

    И над Римом диктатора-выродка

    Подбородок тяжелый висит12.

    Портрет Муссолини столь же документально точен, как и встающий из стихотворения облик города:

    Голубой, онелепленный, пепельный,

    В барабанном наросте домов —

    Город, ласточкой купола лепленный

    Из проулков и сквозняков...

    До ноября 1991, пока я с лекцией «Мандельштам и античность» не посетил Италии и не прошелся по Риму, я еще мог вместе с комментатором американского издания поэта сомневаться, был ли Мандельштам в Риме13.

    Теперь я уверен, что Мандельштам в Риме был, и даже знаю район Рима, которым навеяно последнее из процитированных четверостиший. И если в ранних стихах Мандельштама нет зримого Рима, то лишь потому, что ему нужен был не конкретный, современный Рим, а исторический город-символ, соединение разных эпох римской истории и римской идеи.

    Своеобразие поэтики Мандельштама в том, что ни одно из его стихотворений не стоит изолированно, как скала в океане. Вызываясь к жизни современной ситуацией14

    В 1916 году Мандельштам написал стихотворение «Зверинец», в котором представил воющие европейские государства, связанные глубоким этническим и языковым родством, в качестве геральдических зверей, вырвавшихся из своих клеток на волю. Есть там и обращение к Италии:

    Италия, тебе не лень

    Тревожить Рима колесницы,

    С кудахтаньем домашней птицы

    Воронежский «Рим» вырастает из «Зверинца» по мысли. Вот-вот начнется вторая мировая война, и можно вспомнить об уроках первой. Но тон последнего из «римских» стихотворений Мандельштама совсем иной. В «Зверинце» поэта смешат потуги мирного государства оживить повадки и клекот хищного имперского орла. В «Риме» поэт не насмехается, а негодует. Зачинщики войны встают в своем отвратительном облике. Тогда, как и в наши дни, говорили: «рука Москвы», «рука Берлина». О «руках Рима» впервые сказано в стихотворении «Ариост» (1933):

    В Европе холодно. В Италии темно.

    Власть отвратительна, как руки брадобрея.

    Поэту омерзительны и руки другого диктатора:

    И слова, как пудовые гири, верны...

    Мандельштам, который «на гвардейцев смотрел исподлобья»9 бросил вызов владыкам (с ним он, как мы знаем и по римским стихам, никогда не был связан).

    И тут можно вспомнить о Борисе Пастернаке, написавшем несколько стихотворений о Риме. Одно из них имеет к нашей теме прямое отношение:

    Но старость это Рим, который

    Взамен турусов и колес,

    А полной гибели всерьез.

    Рим в том смысле, который вкладывал Мандельштам в эту мифологему (свобода, естественность бытия, единство европейской культуры), и впрямь потребовал не декламаций, а гибели. И думается, что эта гибель была ненапрасной, ибо она сняла с державной идеи, в период ее наивысшего беснования, грим, наложенный потными, плохо пахнущими лапами диктаторов-брадобреев.

    Путешествуя по Италии в ноябре 1991 года, я ощущал себя посланником тех «молодых Воронежских холмов»у его грандиозные руины, представил себе гладиаторский бой. Ревущая стотысячная толпа. Белые тоги, разгоряченные зрелищем и южным солнцем лица, обращенные к окровавленной арене руки. Большой палец вниз. «Убей его! Убей!» — орут потомки тех, кого вскормила державная римская волчица.

    А на арене, по лодыжки в песке, безоружный человечек. Он немолод. Лысина, круглая, как луна, обрамленная поседевшими космами. Но голова с неестественной гордостью закинута назад. Нос с горбинкой, как у Цезаря, которого римские иудеи чтили как бога. Конечно, это один из защитников Иерусалима, проведенный впереди триумфальной ко- десницы Тита. Он что-то кричит. «А?е, Caesar Imperator, morituri te salutant!» Да нет, наглец не обращается к императору, не молит его о пощаде. И слов его во всем Колизее, во всем Риме-мире не поймет никто:

    Мне на плечи кидается век-волкодав,

    Но не волк я по крови своей:

    Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

    Уведи меня в ночь, где течет Енисей

    И сосна до звезды достает,

    Потому что не волк я по крови своей

    И меня только равный убьет.

    2 Русский перевод: «Термы римлян. Чарльз Камерон. М., 1939». Книга Камерона еще при его жизни выдержала в Англии несколько изданий и была переведена на французский в том же 1772 году.

    3 Нить Ариадны. Из истории классической археологии. Воронеж, 1972. 2-ое издание дополненое и переработанное. Воронеж, 1989. Во второе издание введены строки стихов О. Мандельштама.

    4 Пшыбыльский Р. Рим Осипа Мандельштама. Наст. изд. Струве Н. Осип Мандельштам. Лондон, 1990, с. 127-130. Аверинцев С. Судьба и весть Осипа Мандельштама. Осип Мандельштам. Сочинения, т. 1, М., 1990, с. 31-35.

    5 Осип Мандельштам. Сочинения, т. 1, М., 1990, с. 466.

    7 Струве H. Указ. соч. с. 131.

    8 Осип Мандельштам. Петр Чаадаев. О. Мандельштам. Собрание сочинений, т. 2. М., 1990, с. 155.

    9 Там же с. 156.

    10 О. Э. Мандельштам в записях дневника и переписке С. П. Каблукова. Мандельштам О. Э. Камень. Л., 1990, с. 251.

    перехода отсутствовала.

    12 В 1934 году в интересах политической пропаганды фашистского государства Муссолини предпринял грандиозные работы по восстановлению памятников Цезаря и Августа, наследником которых он себя считал. Им были раскопаны и реконструированы Форумы Цезаря и Августа, «алтарь мира» на Марсовом поле. Под «воротами, открытыми для Ирода», имеется в виду триумфальная арка императора Тита Флавия Веспасиана, воздвигнутая в ознаменование захвата и разрушения Иерусалима. Отметим, что реалиии портрета Муссолини скорее всего заимствованы из созданного древнегреческим поэтом Алкеем портрета тирана Питтака, наделенного плоскостопием и толстым брюхом.

    13 Осип Мандельштам. Собрание сочинений в двух томах. Под ред. Г. П. Струве и Б. А. Филиппова, т. 1. Вашингтон, 1964, с. 384.

    14 С упреками критики в том, что, обращаясь к античности, он уходит от современности, Мандельштам сталкивался еще до революции. Но наиболее показателен критический отзыв, появившийся в журнале «Печать и революция» (1923, № 6): «Такая поэзия, чтобы прикрывать свою скудность, нуждается в каких- то внешних прикрасах, и поэт находит их в пышных мантиях античности и библии». Поразительнее всего не сама оценка, а то, что она принадлежит не пролеткультовцу, а мэтру Валерию Брюсову, совсем недавно отдавшему дань и античности и Библии. «Перестроился!» На самом деле муза Мандельштама никогда и никуда не уходила от современности.

    Раздел сайта: