• Приглашаем посетить наш сайт
    Загоскин (zagoskin.lit-info.ru)
  • Карпов А. С.: Природа в художественном мире О. Мандельштама

    Природа в художественном мире О. Мандельштама

    Процесс все усиливающегося отчуждения человека (цивилизации) от природы характерен для XX века. Не было - и нет - недостатка ни в громко выражаемых восторгах, ни в горьких сожалениях по поводу сокрушительных побед на фронтах битв с природой — побед, неминуемо оборачивающихся жестокими поражениями.

    Отношения человека и природы, осмысление и оценка их обусловлены прежде всего временем: слова о том, что природа не храм, а мастерская, актуализируются всякий раз, когда настойчивее других утверждается идея решительного (и непременно - ускоренными темпами) преобразования мира. Но сказав об этом, заметим, что одновременно с Маяковским (фигура в этом смысле почти знаковая), назвавшим природу всего лишь «неусовершенствованной вещью», в русской поэзии существовал Пастернак, для которого, по словам Ахматовой, природа «всю жизнь была его единственной равноправной Музой, его тайной собеседницей, его Невестой и Возлюбленной, его Женой и Вдовой...». И еще: отношение художника к природе не остается неизменным по мере его творческого развития. Пожалуй, один из наиболее ярких примеров тому - Н. Заболоцкий, который от уверенности в необходимости преобразования природы пришел к пониманию того, как важно для человека суметь усвоить ее «бессвязные и тайные уроки».

    Закономерно при этом все более широкое распространение в русской поэзии XX в. урбанистических мотивов. Очевидно достаточно назвать здесь лишь одно имя - В. Брюсова. С вызовом сказано им в письме И. Бунину 28 марта 1899 г.: «... Мы мало наблюдаем город, мы в нем только живем и почему-то называем природой только дорожки в саду, словно не природа камни тротуаров, узкие дали улиц и светлое небо с очертаниями крыш». Именно с городом, с городской цивилизацией связывается для Брюсова представление о могуществе человека, поистине созидающего мир.

    В процессе депоэтизации природы приняли участие и символисты, но еще более - акмеисты и, в особенности, футуристы: их поэзия была взращена городом, определявшим для них принципы мировидения.

    В этом ряду стоит и имя О. Мандельштама. Камень, которому отведено основополагающее место в первой книге стихов поэта, выступает в качестве строительного материала, а сам поэт — не восторженный наблюдатель, стремящийся запечатлеть красоту окружающего мира, но строитель, зодчий. «Владимир Соловьев испытывал особый пророческий ужас перед седыми финскими валунами. Немое красноречие гранитной глыбы волновало его, как злое колдовство», — писал Мандельштам в программной статье «Утро акмеизма» (1912). Этому восприятию он противопоставлял свое: камень, по мнению поэта-акмеиста, «как бы возжаждал иного бытия», зазвучал. Роль города и прежде всего его архитектуры в поэзии Мандельштама весьма полно охарактеризованы в научной литературе. Опуская эту тему, заметим лишь, что здесь следует вести речь не о сфере изображения или поэтического осмысления, но — о выдвигаемой поэтом эстетической концепции мира: жизни, человека. И это в особенности справедливо по отношению к стихам, собранным в «Камне» (1913). Как верно отмечено Л. Гинзбург, «архитектурность раннего Мандельштама следует понимать широко. Он вообще мыслил действительность архитектонически, в виде законченных структур, — и это от бытовых явлений до больших фактов культуры.

    Вспоминается имя не только Тютчева, к которому прямо отсылает читателя автор «Утра акмеизма», но и Соловьева, для которого «камень (растение, животное) не только существует, но и сознает свою жизнь в ее фактических состояниях». Вот одно из несомненных оснований для попытки выйти «к сильному и стройному мироощущению». Но такой выход лишь намечается: составляющие упомянутой целостности не выглядят равнозначными. В стихах «Камня» приметам, относящимся к природной сфере, отведена роль отнюдь не радующих душу деталей: «В столице северной томится пыльный тополь», «Мне холодно. Прозрачная весна В зеленый пух Петрополь одевает, Но, как медуза, невская волна Мне отвращенье легкое внушает». И даже - «Я так же беден, как природа» или еще - «Я не поклонник радости предвзятой, Подчас природа серое пятно».

    Впрочем, подобное сравнение, разумеется, не может восприниматься как буквальное: природное здесь служит самохарактеристике и уже поэтому неминуемо обретает особую значительность, претендуя на роль одной из первооснов поэтического-творчества. Как программная в этом смысле прочитывается строфа:

    Природа - тот же Рим и отразилась в нем.

    В прозрачном воздухе, как в цирке голубом,
    На форуме полей и в колоннаде рощи.

    Выраженная первой строкою мысль получит развитие при взаимоперетекании смыслов - словами об «образах гражданской мощи», ощутимых в «прозрачном воздухе», и другими. Она (идея «природы - Рима») будет утверждаться и в других стихотворениях: «Обиженно уходят на холмы...», «О временах простых и грубых...». И восхищение «твердыней», в которой реализован «тайный план» гениальных зодчих, находит великолепное поэтическое воплощение благодаря аналогичному образному ряду: «Стихийный лабиринт, непостижимый лес, Души готической рассудочная пропасть, Египетская мощь и христианства робость, С тростинкой рядом — дуб, и всюду царь - отвес». Не раз встречающееся в стихах «Камня» обращение к живущему «среди веков» Риму («дивный град!» - сказано о нем) всякий раз влечет за собой слова не только о Форуме или Капитолии, о Цезаре и Августе - «С веселым ржанием пасутся табуны, И римской ржавчиной окрасилась долина...».

    Так обнаруживает себя онтологическое содержание жизни, обычно затеняемое суетными заботами, которыми наполнена повседневная человеческая жизнь.

    «Утре акмеизма» он сказал о «физиологически-гениальном средневековье», позднее отметил, как «уважал» погоду» боготворимый им Дант, а высшее достоинство поэзии Пастернака, определяемой им как «прямое толкованье (глухарь на току, соловей по весне)», видел в том, что стихи поэта «прямое следствие особого физиологического устройства горла, такая же родовая примета, как оперенье, как птичий хохолок». Место и роль природного начала в творчестве поэта не остаются неизменными, и обусловлено это его собственной творческой эволюцией, но еще - исторически изменяющимся мировоззрением общества. Что касается первого, то здесь раньше всего следует говорить о способности поэта эстетически осваивать жизнь во всей ее целостности и полноте. Н. Струве, анализируя стихотворение «Довольно кукситься! Бумаги в стол засунем!..», обращает внимание на «некую полноту смысла» в нем, ощущаемую - и это действительно так - благодаря встречающимся здесь метафорам. Вот одна из них: «... набухание времени одновременно веселое, роковое и страшное...».

    Во второй книге стихов Мандельштама собраны стихи, свидетельствующие об изменениях во взаимоотношениях поэта и мира. И дело отнюдь не сводится к проблемно-тематическому уровню - тут важнее стремление поэта взглянуть на мир непредвзятым, свободным взглядом: «От монастырских косогоров Широкий убегает луг...», «Прозрачна даль. Немного винограда. И неизменно дует ветер свежий». Умиротворенности и в этом случае нет места - умирающий Петрополь в стихах, написанных еще в 1916 г., вызывает слова, исполненные поистине трагической силы: «Прозрачная весна, блуждающий огонь, — твой брат, Петрополь, умирает!»

    Природное начало неизменно присутствует в стихах как знак вечного. Период, итоги которому подводятся в стихах, собранных в книге «Tristia», «В хрустальном омуте какая крутизна! За нас сиенские предстательствуют горы...». «Солнце черное» встретится в открывающем книгу стихотворении «Как этих покрывал и этого убора...», повторится в стихотворении «Эта ночь непоправима...», а в написанном позже стихотворении «Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы...» «вчерашнее солнце на черных носилках несут». «Слепая ласточка», появившись в стихотворении «когда Психея-жизнь спускается к теням...», станет центральным образом в стихотворении «Ласточка». Этот образный ряд может быть продолжен: «Как быстро тучи пробегают Неосвященною грядой, И хлопья черных роз летают Под этой ветряной луной», «Словно темную воду, я пью помутившийся воздух, Время вспахано плугом, и роза землею была» - строки эти, думается, не нуждаются в комментариях.

    «Век мой, зверь мой» - будет сказано немногим позже: слова эти воспринимаются как ключевые для понимания не только позиции, но и поэтики Мандельштама, которая характеризуется теперь определенной жесткостью, резкостью. «Природа своего не узнает лица» - эти слова из стихотворения «Старый Крым» с наибольшей отчетливостью дают представление о происходящей в поэзии Мандельштама своеобразной образной перестройке. О характере ее позволяют судить уже начальные строки упомянутого стихотворения, где слова «холодная весна» предшествуют словам «голодный Старый Крым», а дым от очага «такой же» и вместе с тем иной, нежели прежде - «серенький, кусающийся». Даже деревья, как всегда по весне «почками набухшие на малость», воспринимаются «как пришлые», а миндаль украшен «вчерашней глупостью».

    Время, о котором идет здесь речь, вызывает у поэта чувство все усиливающейся отчужденности: доказывать это давно уже нет нужды.

    Мандельштама в неожиданном свете: «... Кровью набухнув венозной, Предзимние розы цветут». И открывающаяся взору картина отнюдь не радостна: «Небо, как палица, грозное, земля, словно плешина, рыжая...», «В черной оспе блаженствуют кольца бульваров...», « Боже, как жирны и синеглазы Стрекозы смерти, как лазурь черна». С обнаженной резкостью принципы, лежащие в основании образной системы, открываются в стихотворении «Преодолев затверженность природы...»:

    Преодолев затверженность природы,

    В земной коре юродствуют породы,
    И как руда из груди рвется стон.

    «Закон», который постигнут поэтом, принадлежит не природе: он продиктован рвущимся из груди стоном. Уместно - по контрасту - напомнить об иных принципах, определяющих отношение поэта к миру природы, характерных для Пастернака, признававшегося на склоне лет:

    Природа, мир, тайник вселенной,

    Объятый дрожью сокровенной,
    В слезах от счастья отстою.

    Мандельштаму такое - молитвенное! - отношение к «тайнику вселенной» не было свойственно - гармонии в окружающем его мире он не видел да и не искал. «Когда подумаешь, чем связан с миром, То сам себе не веришь: ерунда!». Не «сокровенную дрожь» ощущает поэт, а «холод пространства бесполого», ощущает «без страху, что будет и будет гроза». С. Рассадин, обращаясь к стихотворению Мандельштама «Ламарк», задерживает внимание на строках «И от нас природа отступила - Так, как будто мы ей не нужны», а далее следуют слова: «И подъемный мост она забыла , Опоздала опустить...». Так обнаруживается у поэта «ужас покинутости «на том берегу», «знак зияния», разросшийся до апокалиптических размеров».

    У Мандельштама человек соотносится с природой не в родовом значении, а в конкретности своего существования. Как это происходит, например, в стихотворении , которое звучит признанием в любви к родному городу: «Узнавай же скорее октябрьский денек, Где к зловещему дегтю подмешан желток». Выразительность образов впрямую порождена душевным состоянием поэта, на долю которого выпало страшное время. Определение это принадлежит самому Мандельштаму, сказавшему: «Я трамвайная вишенка страшной поры, И не знаю, зачем я живу» — и объяснившему: «В Москве черемухи да телефоны, И казнями там имениты дни». Пожалуй, никто в тогдашней поэзии не сказал так об эпохе, которая увидена взором современника и вписана в широкую - бытийную! - раму.

    «Воронежские тетради». Посетившая ссыльного поэта Ахматова удивлялась: «Поразительно, что простор, широта, глубокое дыхание появились в стихах Мандельштама именно в Воронеже, когда он был совсем не свободен». Действительно, здесь он обретает даже для него прежде неслыханную творческую свободу. Окружающая действительность становилась по отношению к нему все более жестокой, и ощущение это выражено в «Воронежских тетрадях» с огромной силой. Но не менее сильно выразилось здесь чувство радостного приятия мира, существующего от века и не подвластного злой воле «кремлевского горца» или окружающего его «сброда тонкошеих вождей».

    Открывается упомянутый цикл стихотворением «Чернозем» — вынесенное в название слово обретает для поэта особую значимость, сублимируя в образе «мотив «пахоты», как культурного возделывания слова и времени».

    Переуважена, перечерна, вся в холе
    Вся в холках маленьких, вся воздух и призор,
    Вся рассыпаючись, вся образуя хор, —

    «Моя земля» сказано здесь, а вслед за тем появляется столь важное - и неожиданное в устах ссыльного поэта - слово «воля». Здесь в полной мере обнаруживает себя система ценностей, которой обладал Мандельштам. Представление о ней могут дать слова: «Я соглашался с равенством равнин, И неба круг мне был недугом». Из-под пера воронежского узника могли возникать дерзкие слова: «Заблудился я в небе - что делать? Тот, кому оно близко, — ответь!»

    В небе, а не в «переулках лающих» или «улицах перекошенных».

    «Я должен жить, хотя я дважды умер, А город от воды ополоумел» - в этих строках, которыми начинается одно из открывающих цикл стихотворений, равно важна каждая мысль: мысль о гибельности заточения, убежденность в неисчерпаемости жизни и удивление перед ее весенней - все обновляющей - силой. Лишенный «морей разбега и разлета», поэт был в состоянии преодолевать замкнутость пространства: ему открывались теперь неведомые ранее просторы, «величие равнин». И это отнюдь не метафора, когда речь идет о поэте, ощущающем, как «... Ветер служит даром на заводах, И далеко убегает гать», вглядывающемся в открывающиеся за окном дома дали: «Чернопахотная ночь степных закраин В мелкобисерных иззябла огоньках».

    Собственная судьба вписывается теперь для Мандельштама в беспредельно широкий - очерчиваемый границами всего мира - круг. «Где я? Что со мной дурного? Степь беззимняя гола...» - здесь равно важны обе строки. И в другом стихотворении душевному состоянию поэта оказывается сродни окружающий его мир: «Что делать нам с убитостью равнин, С протяжным голодом их чуда?» Стоит задержать внимание на последнем слове: мир природы остается для Мандельштама безмерно богатым - здесь находит поэт силу, способную поддержать его. Как «подарок запоздалый» воспринимает зиму, поражается пробуждающейся по весне нежной клейкой зеленью («Не слишком ли великолепно От гремучего парка глазам?»).

    природным миром. И тогда - сказать: «... В голосе моем после удушья Звучит земля - последнее оружье - Сухая влажность черноземных га!»

    Филологические науки. – 2001. – № 1. – С. 22-29.

    Раздел сайта: