• Приглашаем посетить наш сайт
    Некрасов (nekrasov-lit.ru)
  • Аверинцев С.С.: Страх как инициация - одна тематическая константа поэзии Мандельштама

    Страх как инициация - одна тематическая константа поэзии Мандельштама

    I

    «Страх берет меня за руку и ведет. [...] Я люблю, я уважаю страх. Чуть было не сказал: с ним мне не страшно! Математики должны были построить для страха шатер, потому что он координата времени и пространства: они, как скатанный войлок в киргизской кибитке, участвуют в нем. Страх распрягает лошадей, когда нужно ехать, и посылает нам сны с беспричинно низкими потолками» («Египетская марка», 1927).

    Эти слова, встречающие читателя, как мы все помним, под самый конец «Египетской марки», могли бы быть чем-то вроде эпиграфа к этому тексту.

    Как ни реконструировать неисповедимые извивы мандельштамовской амбивалентности, сама по себе констатация определенного позитивного значения страха как эк- зистенциала не вызывает у меня сомнений.

    Тема грозной смерти как посвящения в таинство является, вообще говоря, общечеловеческой и предполагается как само собой разумеющаяся компонента чрезвычайно различными ритуальными и мифологическими системами - от архаических обрядов примитивных народов до христианского крещения как погружения (буквальное значение соответствующего греческого существительного ргіитсц3. В новоевропейской цивилизации память о таких обычаях была подновлена практикой масонов и других тайных сообществ.

    Но в применении к инициации поэта она, как кажется, имеет особое значение для русской поэтической традиции. Здесь в самом центре переднего плана стоит, разумеется, «Пророк» Пушкина. Но стоит вспомнить, что русская поэзия как в некотором до сих пор актуальном и естественно ощущаемом, не музейном смысле великая поэзия началась в 1779 г. с одой Державина на смерть князя Мещерского. Его же ода «Бог» смысловым поворотом на слове «ничто» также дает парадигму движения к истине через умственное умерщвление себя, сознаваемого ничем («...И через смерть я возвратился, / Отец, в безсмертие Твое!..»).

    Мандельштам не был христианским поэтом в тождественном себе и очевидном конфессиональном смысле, как, скажем, помянутый им Франсис Жамм - «самый скромный современник». И еще дальше он был от доктринальных ок- культистских систем, подвергнутых им в лице теософии и антропософии таким нападениям. Но это не значит, что в основе его поэзии не лежит достаточно четко определимая мистическая презумпция. Правда, презумпция эта реализуется принципиально иначе, чем у символистов. Тем труднее и тем интереснее ее изучать.

    Из опыта символизма в пору преодолевших символизм

    могло быть сделано два вывода.

    Вывод первый, позитивный: настоящая тема поэзии - острое и опасное переживание мистериальной инициации, и кто это понял, тому писать о другом неинтересно; все становится интересным через это.

    Вывод второй, негативный: в стихах лучше остерегаться чересчур в лоб называть мистерию - мистерией и инициацию - инициацией.

    ней, свою слабость и робость.

    По-видимому, молодому Мандельштаму в этом помогли биографические обстоятельства.

    «Когда б не смерть, то никогда бы / Мне не узнать, что я живу...» (1909).

    Это очень интересная строка. Она заставляет задуматься об известном, хотя одиноком упоминании о страшных предсказаниях о его (Мандельштама) судьбе (болезни), которое встречается в письме Д.А. Черкесова к С.П. Каблукову от 14 января 1916 года2. Вполне безотносительно к вопросу о том, насколько обоснованными были ожидания медицинской обреченности юноши-Мандель- штама, важно, что они, судя по всему, входили в констелляцию самоосознания Мандельштама как поэта. Если так, строка приобретает достаточно буквальный смысл. Об этих переживаниях Мандельштам знаменательным образом вспомнит в начале тридцатых: «О, как мы любим лицемерить / И забываем без труда / То, что мы в детстве ближе к смерти, / Чем в наши зрелые года...» (февраль-май 1932).

    Интересно, что, расписывая в письме Вяч. Иванову от 13/26 августа 1909 года свой «странный вкус», а именно несколько скандалезную с точки зрения романтика или символиста, хотя укладывающуюся в парадигмы кузминско-ак- меистские привязанность к «буржуазному, европейскому комфорту», и притом «не только физическую, но и сантиментальную», Мандельштам спрашивает: «Может быть, в этом виновно слабое здоровье

    Разработка религиозных мотивов у раннего Мандельштама окрашена ощущением риска, опасности, страха, отнюдь не только благоговейного в конвенциональном смысле слова. В стихах июля 1910 года с многозначительным посвящением Каблукову: «Убиты медью вечерней / И сломаны венчики слов. / И тело требует терний, / И вера - безумных цветов. // Упасть на древние плиты / И к страстному Богу воззвать...»

    3 подчеркивание своей опасливой робости и осторожности: «Страшен мне подводный камень веры, / Роковой ее круговорот!» (1910). Общеизвестна мрачная окраска, которую приобретают у Мандельштама определенные образы природы - и космоса, и земли.

    Звезда, колющая сердце булавкою, как бы соотносится с гумилевским «Звездным ужасом»; по этому поводу стоит задуматься о том, что именно тема смертельно опасного посвящения составляет общий знаменатель между образными системами обоих собратьев по Цеху поэтов, хотя гумилевская инсценировка воинской, почти спортивной хладнокровности перед лицом посвящения представляет довольно очевидный контраст тому, что мы находим у Мандельштама. Гаспаров говорит об астрофобии, о звездоненавистничестве поэта: «Я ненавижу свет / Однообразных звезд...»; «Жестоких звезд соленые приказы...»; «До чего эти звезды изветливы...»

    Так же окрашены образы леса и особенно сырой, хто- нической бесформенности грибов: «А она мне соленых грибков / Вынимает в горшке из-под нар. / А она из ребячьих пупков / Подает мне горячий отвар» («Неправда», 1931). Сюда же - ягоды: «...Или охватит тебя, / Только уста разомкнешь, / При наступлении дня / Мелкая хвойная дрожь. // Вспомнишь на даче осу, / Детский чернильный пенал / / Что никогда не сбирал» (октябрь 1930). Бу- колически-идилличное совсем не идиллично. Ср.: «В детстве из глупого самолюбия, из ложной гордыни я никогда не ходил по ягоды и не нагибался за грибами. Больше грибов мне нравились готические хвойные шишки и лицемерные желуди в монашеских шапочках. Я гладил шишки. Они топорщились. Они убеждали меня. В их скорлупчатой нежности, в их геометрическом ротозействе я чувствовал начатки архитектуры, демон которой сопровождал меня всю жизнь» («Путешествие в Армению», 1931-1932). Архитектура versus хаос, готика versus русское.

    Тема смерти как инициации новичка-посвящаемого наиболее разработана в андрейбеловском цикле: «Когда душе и торопкой и робкой / Предстанет вдруг событий глубина, / Она бежит виющеюся тропкой, / Но смерти ей тропина не ясна. // Он, кажется, дичился умиранья / Застенчивостью славной новичка...» (1934).

    II

    Только в этой связи могут быть поняты так называемые гражданские темы у Мандельштама послереволюционного времени.

    «Куда как страшно нам с тобой...» Очевидно, что как бы ни относиться к общеакмеистическому концепту мужей (включая разработку этого концепта у Н.Я. Мандельштам), не может мужчина так охотно и с такой эмфазой говорить о своем страхе, если это была эмоция однозначно негативная и вызываемая обстоятельствами однозначно идентифицируемыми как политические или социальные. И тем более - с эмфазой остро амбивалентной.

    Того, о чем я говорю, нельзя, по моему убеждению, вытекающему отнюдь не только из респекта к поэту, свести к мазохизму, травматическим комплексам и тому подобным материям; но совершенно очевидно, что оно еще того менее сводимо к эффектам давления советского режима или, с другой стороны, к внутреннему искушению конформизма, прежде всего потому, что оно выражалось в формах, не очень приемлемых даже по нормам 20-х годов.

    Вот одна из этих амбивалентностей: «Спору нет - мы должны быть благодарны Врангелю за то, что он дал нам подышать чистейшим воздухом разбойничьей средиземноморской республики шестнадцатого века...» («Феодосия», 1923-1924). Ср. также тень Леонтьева в последней главе «Шума времени». Это уж во всяком случае написалось не от оглядки на цензуру, не из конформизма, хитрящего или, так сказать, идейного...

    Тема роскошной бедности, могучей нищеты уже с «Декабриста» часто переплеталась с мотивом опасности, гибельности: «Умывался ночью на дворе...» (1921); «Крутая соль торжественных обид» (1922).

    С этим связана тема мороза, в России легко становящаяся метафорой гибели, террора, репрессивности, но также нищеты и немощи (ср. «Зимние сонеты» Вяч. Иванова); мандельштамовский мороз - еще по преимуществу и ночной (ср. мистерию победы ночи над днем в «Грифельной оде» (1923-1937): «Звезда с звездой - могучий стык»... и затем: «Как мертвый шершень возле сот, / / И ночь коршунница несет / Горящий мел и грифель кормит. / С иконоборческой доски / Стереть дневные впечатленья...»).

    Все это - противоположность буржуазному, европейскому комфорту, но становится поводом к экстатическому приятию, к наслаждению: «И мглой, и холодом, и вьюгой» (15-16 января 1937 г.).

    «Это была суровая и прекрасная зима 20-21 года. Последняя страдная зима Советской России, и я жалею о ней, вспоминаю о ней с нежностью» («Шуба», 1922). (Трудно не вспомнить признание Ф. Степуна, что у него негативные чувства связаны не столько с воспоминаниями о разрухе Гражданской войны, сколько с впечатлениями от времени нэпа.)

    Этот же год: «Кому жестоких звезд соленые приказы / В избушку дымную перенести дано...»; «О, если бы поднять фонарь на длинной палке, / С собакой впереди идти под солью звезд / И с петухом в горшке придти на двор к гадалке. / А белый, белый снег до боли очи ест...» (1922).

    «...Ночь... Власть и мороз. Тысячелетний возраст государства. Теория скрипит на морозе полозьями извозчичьих санок. Холодно тебе, Византия? Зябнет и злится писатель-разночинец в не по чину барственной шубе» («Шум времени»).

    (Последние слова «Шума времени», 1923).

    «Если выйти на двор в одну из тех ледяных крымских ночей и прислушаться к звуку шагов на бесснежной глинистой земле, подмерзшей, как наша северная колея в октябре, если нащупать глазом в темноте могильники населенных, но погасивших огни городских холмов, если хлебнуть этого варева притушенной жизни, замешанной на густом собачьем лае и посоленной звездами, - физически ясным становилось ощущенье спустившейся на мир чумы - тридцатилетней войны, с моровой язвой, притушенными огнями и страшной тишиной в домах маленьких людей» («Феодосия»). Грандиозный риторический период!

    В числе других лишений - также и культурная нищета, конец культурной индустрии: «Пусть лучше наступит в России книжный голод, пусть над нами развернется пустая лазурь бескнижья» («Жак родился и умер», 1926). Опять- таки, какой яркий образ пустой лазури вспыхивает вдруг посреди полусоветской статьи о переводческой халтуре!

    Снова и снова - тема казнителя как источника того

    посвящения, которое нужно поэзии:

    «Не забывай меня, казни меня, / Но дай мне имя, дай мне имя!» («Как тельце маленькое крылышком», 1923).

    «Я с дымящей лучиной вхожу / К шестипалой неправде в избу» с очень характерным концом: «Ничего, хороша, хороша... / Я и сам ведь такой же, кума» (4 апреля 1931 г.).

    «И за это, отец мой, мой друг и помощник мой грубый, / Я - непризнанный брат, отщепенец в народной семье, - / Обещаю построить такие дремучие срубы, / Чтобы в них татарва опускала князей на бадье. // Лишь бы только любили меня эти мерзлые плахи, / Как прицелясь на смерть городки зашибают в саду

    Фигура палача:

    «Тычут шпагами шишиги, / В треуголках носачи, / На углах читают книги / С самоваром палачи. // И еще грибы-волнушки / В сбруе тонкого дождя, / Вдруг поднимутся с опушки - / Так, немного погодя» («Стихи о русской поэзии», 1932).

    Варианты 10-й строки в стихотворении «Нет, не спрятаться мне...» («Ты как хочешь, а я не боюсь / Не рискну»).

    «Ода»: «Я б воздух расчертил на хитрые углы / И осторожно и тревожно [...] Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу! [...] [...] Я у него учусь - к себе не знать пощады».

    А это совсем не эзопов язык, а полная его противоположность:

    «Что ни казнь у него - то малина...» (1933) - «Непобедимого, прямого, / С могучим смехом в грозный час, / Находкой выхода прямого, / Ошеломляющего нас» (Стансы, 1937). Так ли уж одно не похоже на другое?

    И Сталин в «Мы живем, под собою не чуя страны» - монструозный гигант, жестокий сверхчеловек, в описании которого с низким «жирны» рифмуется высокое «верны», и Сталин «Оды» и «Стансов» - страшен, нестерпимо жуток.

    Тема готовности посвящаемого к жизни и смерти: «На всех готовых жить и умереть / Бегут, играя, хитрые морщинки» («Ода»), «К жизни и смерти готовые» («С примесью ворона-голуби», 1937).

    И под конец - о савеловском стихотворении «На откосы, Волга, хлынь, Волга, хлынь», где нетрудно, конечно, вслед за Э.Г. Герштейн увидеть связь с русской фольклорной традицией. Однако возникает также мысль (принадлежащая, собственно, не мне, а не идентифицированному мной слушателю одного моего доклада на мандельшамов- ские темы) об отдаленном эхе того самого стихотворения Вяч. Иванова «Мэнада», которое было на слуху у нескольких поколений и которое Мандельштам4 читал по памяти Вл. Боцяновскому5. Стихотворение Вяч. Иванова трактует тему жертвенной инициации у последнего порога, называя все своими именами, как это обычно у символистов и запретно у Мандельштама.

    У Вячеслава Иванова вынесено в эпиграф: «Вино ос- мирнено». Смесь вина со смирной - одуряющий напиток, который давали из милости осужденным на распятие; Христос отказался его пить. «Так и ты, встречая Бога, / Сердце, стань... / Сердце, стань... / У последнего порога, / Сердце, стань... / Сердце, стань».

    темы и максимум от ее сути естественно вело его к тематизации своих аффектов страха, что определяет разработку в раннем творчестве поэта религиозных, а также пейзажных и космических мотивов.

    В послеоктябрьский период та же парадигма в определенной мере сказывается в так называемой гражданской лирике: контраст между «Мы живем, под собою не чуя страны...» и «Одой» отчасти осложнен общностью черт ужасающего и монументального совершителя инициации. 4

    3

    Нерлера. - Ред.

    Текст доклада «По поводу четырехстопных хореев у раннего Мандельштама», прочитанного на заседании Мандельштамов- ского общества 5 февраля 1993 года. Впервые:

    4

    Погружение (др.-греч.).

    2 Мандельштам О. Камень. Л., 1990. С. 252.

    3 (лат.).

    4 Если справедлива идентификация, см.: Памятные книжные даты 1988. М., 1988. С. 187. Ср. примечание к изданию «Камня» в «Литературных памятниках».

    5 Боцяновский Вл. Афины на Неве // Утро России. 1911, 10 сентября. С. 2.

    Смерть и бессмертие поэта. Материалы международной научной конференции, посвященной 60-летию гибели О.Э. Мандельштама (Москва, 28-29 декабря 1998 г.). М.: РГГУ, 2001. С. 17-23. Сверено с машинописным оригиналом из архива С.С. Аверинцева.

    Раздел сайта: