• Приглашаем посетить наш сайт
    Гнедич (gnedich.lit-info.ru)
  • Мандельштамовская энциклопедия.
    Город

    Город

    ГОРОД, одна из центр. категорий худож. мира О. М., важнейший элемент в мандельшт. системе образов, выступающий как форма конкретного выражения категорий пространства, истории и культуры. Образ Г. устойчиво присутствует на протяжении всего творч. пути О. М. и формируется как комбинация топографич., культурно-ист. и личностно-экзистенц. составляющих.

    Г. в худож. модели мира О. М. выступает как главный медиатор, «посредник» между человеком и пространственно- врем. континуумом, выполняя функцию упорядоч., космич. начала. Исключит. роль при формировании урбанистич. составляющей худож. мира О. М., безусловно, сыграла биогр. «география», формировавшаяся как под воздействием ист.-социальных реалий, так и под влиянием его личностной индивидуальности. Неслучайно именно конкретные формы прямого «диалога» с Г. определены О. М. в качестве одной из гл. характерологич. черт уже человека европ. Средневековья; см. (с безусловной допустимостью автобиогр. проекции) в «Разговоре о Данте» (1933): «Го- родолюбие, городострастие, городоненавистничество - вот материя inferno. <...> Для изгнанника свой единственный, запрещенный и безвозвратно утраченный город развеян всюду - он им окружен». Сам О. М. отчетливо осознавал свою связь с Г., оставаясь убежденным горожанином, см. относящееся к осени 1928 свидетельство мемуариста о его реакции на сельский пейзаж: «слякоть, уныние, убогие здания <...> - он ненавидел все это! “Я - горожанин”, - заявил он» (Г е р ш т е й н. С. 11). Е. Э. Мандельштам, вспоминая об относящемся к весне-лету 1918 эпизоде создания студенч. сельскохозяйств. артели под Лугой, упомянул приезд туда О. М., охарактеризовав его как «сугубо городского человека», к-рый «с трудом, страшно уставая, выдержал три дня и, вконец измученный, уехал в Петроград». Симптоматична и оценка совершенно стороннего наблюдателя - молодого воронежского поэта после поездки с О. М. по районам области (очевидно, в июле 1935), так охарактеризовавшего его: «Урбанист он, не примет <.> деревенского, нет, не примет» (Кретова О. К. Горькие страницы памяти // ЖиТМ. С. 37). Как логическое следствие - высокий при всей его амбивалентности ценностный статус мотива возвращения в родной город: «Я вернулся в мой город, знакомый до слез»; «Я возвратился, нет - читай: насильно / Был возвращен в буддийскую Москву». Формирование урбани- стич. начала в худож. мировоззрении О. М. явно определяется биографич. факторами; обращаясь в «Шуме времени» (1923-24) к самым первым своим дет. впечатлениям, О. М. писал о Павловске: «Вышло так, что мы <...> круглый год на зимней даче жили в старушечьем городе, в российском полу-Версале, городе дворцовых лакеев, действительных статских вдов, рыжих приставов, чахоточных педагогов». Инфантильная форма восприятия Г. отражена в повести «Египетская марка» (1927) в связи с ее «главным героем», к-рый «думал, что Петербург - его детская болезнь и что стоит лишь очухаться, очнуться - и наваждение рассыплется»; ср. в стих. «С миром державным я был лишь ребячески связан...» (1931): «Так отчего ж до сих пор этот город довлеет / Мыслям и чувствам моим по старинному праву?»; сюда же может быть отнесено и определение Батуми как «маленького, почти игрушечного городка». «Детскую» основу мандельшт. восприятия Петербурга отметила и А. А. Ахматова, выделившая в «Шуме времени» «великолепие военной столицы, увиденное сияющими глазами пятилетнего ребенка» и назвавшая О. М. «последним бытописателем Петербурга - точным, ярким, беспристрастным, неповторимым» (Ахматова А. [Дополнения к «Листкам из дневника»] // Ахматова А. Победа над Судьбой. I: Автобиографическая и мемуарная проза. Бег времени. Поэмы. М., 2005. С. 128). Как урбаниста О. М. воспринимал Н. С. Гумилев, в XXVI «Письме о русской поэзии» (1916), писавший об авторе «Камня»: «Силой вещей, как горожанин, он стал поэтом современного города» (Гумилев Н. С. Собр. соч.: В 3 т. М., 1991. Т. 3: Письма о русской поэзии. С. 159). Подобной оценке придерживались и др. современники; так, в рец. на 2-е изд. «Камня» (1915) Г. О. Гершенкройн ряду характеристик приобретает оценка Н. П. Анцыферова: «Вполне чистый образ города, свободный от всяких идей, настроений, фантазий, передает один О. Мандельштам» (Анцыферов Н. П. Душа Петербурга. Пб., 1922. С. 208).

    Соответствующие фрагменты мандельшт. творчества органично встраиваются в «петерб.», «моск.», «римский» и «воронежский» тексты рус. культуры, не просто вбирая в себя обязат. характерологич. признаки этих культурных моделей (в т. ч. и пространственные), но и во многом формулируя и программируя их. Собственно говоря, и человек в худож. мире О. М. - прежде всего горожанин; см. «программное»: «Невольно говорим: всемирный гражданин, - / А хочется сказать: всемирный горожанин» (как возможную игру слов ср. старослав. «гражданинъ» “горожанин”); см. характеристику К. Н. Батюшкова: «Ты, горожанин и друг горожан». Показательно, что, по относящемуся, вероятно, к кон. 1920-х гг. свидетельству Э. Москве О. М. жаловался «на Москву, на ритмы ее уличной жизни, не созданные для духовной жизни человека». С др. стороны, и элементы космоса могут осознаваться как наделенные «городской» природой: «городская выходит на стогны луна»; «Луна, - без Рима, жалкое явленье» и др. Именно в силу этих причин образ Г. входит в число важнейших смысловых категорий мандельшт. поэтики и «выступает не как реалия, подлежащая описанию, но изначально как самостоятельный текст со своей структурой и семантикой, подлежащий не описанию, а “цитированию”» (Левинтон Г. А. Маргиналии к Мандельштаму // Поэтика и текстология. С. 98).

    Худож. образу Г. свойственны практически все признаки и качества, к-рыми обладает в модели мира О. М. пространство. Как урбанистич. форма последнего Г. оказывается исключительно способным к пребыванию в ди- намич. состоянии, - такова Москва, к-рая «то сжимается, как воробей, / То растет, как воздушный пирог». Именно этим качеством Г. может объясняться его способность быть «вместилищем» пространства, - как, напр., Москва в очерке «Холодное лето» (1923): «Город раздается у Спасителя ступенчатыми меловыми террасами, меловые горы врываются в город вместе с речными пространствами»; см. о Киеве: <...> всасывает в себя <...> большую дуговину моря, раздышавшись своей курортно-колониальной грудью». Такая оценка находит предельное выражение в черновых набросках к «Разговору о Данте», содержащих «наглядный пример, охватывающий почти всю “Комедию” в целом. - Inferno - высший предел урбанистических мечтаний средневекового человека. Это в полном смысле слова мировой город. <...> Если на место Inferno мы выдвинем Рим, то получится не такая уж большая разница»; ср. транспонирование подобных семантич. качеств образа Г. в сферу астральной метафорики: «И висят городами украденными <...> / Растяжимых созвездий шатры, / Золотые созвездий жиры».

    Потенциальную «компрессированность» гор. пространства О. М. осознавал совершенно явно: в очерке «Шуба» (1922) он наделил этим признаком обобщ. образ рос. Г., наполнив его положит. семантикой: «Хочется мне на Кре- щатик, на Арбат, на Пречистенку. Хочется и в Харьков, на Сумскую, и в Петербург на Большой проспект, на какую- нибудь Подрезову улицу. Все города русские смешались в моей памяти и слиплись в один большой небывалый город <...> где Крещатик выходит на Арбат и Сумская на Большой проспект. - Я люблю этот небывалый город больше, чем настоящие города порознь <...> словно в нем родился, никогда из него не выезжал»; ср. в «Разговоре о Данте»: «Inferno - это ломбард, в котором заложены без выкупа все известные Данту страны и города». Способность Г. к «сжиманию» проявляется именно в пространств. формах - см. самоощущение автора в «Путешествии в Армению» (1931-32): «Конец улицы, как будто смятый биноклем, сбился в прищуренный комок, - и все это <...> было напихано в веревочную сетку»; ср. метафорич. «сужение» Петербурга: «В Петербурге жить - словно спать в гробу»; Батума: «Бегаешь по нему, как по комнате», - и Воронежа: 9-го января» (1922): «Архитектурная идея Петербурга неизбежно приводит к представлению мощного центрального единства. Всеми своими улицами <...> Петербург естественно течет в мощный гранитный водоем Дворцовой площади»; и там же: «весь Петербург, грязный, желтый, кирпичный, с домами- ящиками, с лачугами, фабриками и пустырями <...> со всех сторон пошел <...> к Дворцовой площади».

    Одноврем. с этим Г. в мандельшт. мире обладает способностью к расширению, разрастанию; именно так представлен в поэзии О. М. Рим, к-рый «всегда с поэтом, он как бы разлит в мире и в любом месте может быть вызван, стать. <...> Рим не только и не столько город, сколько вселенная, мир, природа» (Топоров В. Н. К исследованию анаграмматической структур (анализы) // Исследования по структуре текста. М., 1987. С. 210-211; ср.: Пшибыльский. С. 35 сл.); см., напр.: «Не город Рим живет среди веков, / А место человека во вселенной»; «Природа - тот же Рим и отразилась в нем. / Мы видим образы его гражданской мощи / В прозрачном воздухе, как в цирке голубом, / На форуме полей и в колоннаде рощи» и др. Наиб. полным отображением подобных представлений становится ур- банистич. пассаж в «Разговоре о Данте», где Г. практически уравнивается с космосом, становится равновелик ему. Итальянские города у Данта - Пиза, Флоренция, Лукка, Верона - эти милые гражданские планеты - вытянуты в чудовищные кольца, растянуты в пояса, возвращены в туманное, газообразное состояние». Характерна в этом контексте и характеристика центра Москвы: «Здесь сердце города раздувает мехи»; ср. передачу близких детских впечатлений в «Шуме времени»: «весь массив Петербурга, гранитные и торцовые кварталы, все это нежное сердце города, с <...> кариатидами Эрмитажа <...> я считал чем-то священным и праздничным».

    Глубоко индивидуальным признаком образа Г. в мандельшт. модели мира выступает наделение его качеством пустоты (характерным и для пространства в целом), что находит прямые биографич. параллели; так, по свидетельству Н. М., во 2-й пол. 1921 в Закавказье О. М. «твердо решил не возвращаться в Петербург - этот город для него внезапно опустел». В абсолютном большинстве случаев признак пустоты прямо или опосредованно соотносится с категориями смерти, ущербности, недостатка, направл. на человека, как, напр., в главе «Москва» «Путешествия в Армению»: «Я благодарил свое рождение за то, что я лишь случайный гость Замоскворечья и в нем не проведу лучших своих лет. Нигде и никогда я не чувствовал с такой силой арбузную пустоту России» (ср. изображение торг. района Батуми: «Целые кварталы мертвы, как пустыня. Это специальные кварталы лавок у моря. Целые улицы, потухшие, во тьме, с наглухо закрытыми - железными тяжелыми висячими замками - ставнями». Данный признак прямо и опосредованно переносится в сферу культуры, см. характеристику моноспектакля В. Н. Яхонтова в одноим. очерке (1927): «Основная тема “Петербурга” - это страх “маленьких людей” перед великим и враждебным городом <...> страх пространства, стремление заслониться от набегающей пустоты»; ср. ощущения героя пов. «Египетская марка» Парнока: «Он подходил к разведенным мостам, напоминающим о том, что все должно оборваться, что пустота и зияние - великолепный товар». Отчетливее всего негативная природа пустоты проявляется в случаях «поглощения» ею пространства и его объектов - петерб. Дворцовой пл. в очерке «Кровавая мистерия 9-го января» («царь рухнул, дворец стал гробом и пустыней, площадь - зияющим провалом») или России в картине мира одного из героев «Феодосии» (1923-24) («в этом ландшафте был провал, образовавшийся на месте России. Черное море надвинулось до самой Невы; густые, как деготь, волны его лизали плиты Исаакия». Даже в ситуации, объективно испытывающей воздействие «культу- рософской», в т. ч. и внетекстуальной, семантики, пустота через категорию утраты связывается с негативным началом, см. о т. н. периоде «Это была суровая и прекрасная зима 20-21 года <...> и я жалею о ней, вспоминая о ней с нежностью. Я любил этот Невский, пустой и черный, как бочка, оживляемый только глазастыми автомобилями и редкими, редкими прохожими, взятыми на учет ночной пустыней». Качество пустоты может переноситься и в событийный план - см. в черновых набросках к «Молодости Гете»: «События? Какие могут быть события в феодальном немецком городке?»

    Важной содержат. особенностью худож. мира О. М. является повыш. степень антропоморфизации Г., наделение его качествами и признаками, присущими только человеку, что находит широкие соответствия в мифопоэтич. традиции. Эта смысловая модель может достигать у О. М. предельных форм, когда Г. прямо именуется человеком: «морщинистых лестниц уступки <...> / Поднял медленный Рим-человек»; ср. более опосредованное: «И ты, Москва, сестра моя, легка, / Когда встречаешь в самолете брата»; «Твой брат, Петрополь, умирает», - и именование Батуми: «город без национальности». (Ср. зеркальную ситуацию метафорич. «отождествления» человека с Г., отображенную в максимально личностном контексте - мандельшт. письме Н. М. 28.4.1937: «Я завидую всем, кто тебя видит. Ты моя Москва и Рим <...> Я тебя наизусть знаю»). Развернутые случаи полного уподобления пространств. форм человеку встречаются довольно редко - см., напр., характеристику Каменноостровского просп. в «Египетской марке» (1927): «Это легкомысленный красавец, накрахмаливший свои две единственные каменные рубашки, и ветер с моря свистит в его трамвайной голове. Это молодой и безработный хлыщ, несущий под мышкой свои дома, как бедный щеголь свой воздушный пакет от прачки». Как правило, уподобление Г. человеку происходит и по сходству «совершаемых» им действий: «Весь Петербург <...> пошел <...> к Дворцовой площади»; см. о Киеве: «Глубоким тройным дыханием дышит украинско-еврейско-русский город», - и о Риме: «Город, любящий сильным поддакивать»; ср.: «Пусти меня, отдай меня, Воронеж: / Уронишь ты меня иль проворонишь, / Ты выронишь меня или вернешь»; «Не город Рим живет среди веков, / А место человека во вселенной»; «Спящий город в сияньи луны» и т. п. В макс. степени это качество свойственно Москве, по отношению к к-рой оно выступает в роли своего рода «дифференциального признака»: «Москва слышит, Москва смотрит, / Зорко смотрит в явь»; Москва «сегодня в няньках. / Все мечется. На сорок тысяч люлек / Она одна - и пряжа на руках»; «Все, чем Москва омоложена, / Чем молодая расширена, / Чем мировая встревожена, / Грозная утихомирена». В этот смысловой ряд встраивается и метафорич. «наделение» Г. душой - см.: «город без души немыслим - и освобожденная новая душа Петербурга <...> уже бродила на снегах»; у Киева «большая и живучая коллективная душа» <...> и др.

    Признак схожести может затрагивать только отд. аспекты, когда опред. антропоморфные, «телесные» признаки, свойства и качества распространяются на Г. и его пространств. составляющие: «Как на Каме-реке глазу темно, когда / На дубовых коленях стоят города»; «Ах, Эривань, <...> / Улиц твоих большеротых кривые люблю вавилоны»; «Рафаэль <...> в Москве души не чает / За карий глаз»; «жить нам в Москве, сероглазой и курносой»; см. о Ессентуках снится»; «чувствует город свои деревянные ребра» и т. п.; см. в «детском» стих.: «Городок внутри рояля. / Целый город костяной». Еще более слабая форма антропоморфизации - наделение Г. характеристиками, устойчиво применяемыми только по отношению к человеку (в т. ч. и признаками родства), см. о Париже: «Течет рассказ подков / По звучным мостовым прабабки городов»; о Петербурге: «Самолюбивый, проклятый, пустой, моложавый» (ср. образ петербургской «бесстыжей [весенней] мостовой» в черновых вариантах «Египетской марки»); о «А город от воды ополоумел: / Как он хорош, как весел, как скуласт», «Открытый город сумасбродно цепок»; ср. образ «города немого» и т. п. Прямым следствием антропоморфизации Г. является придание ему статуса своеобр. участника диалога с лирич. героем текста, см. многочисл. случаи прямого обращения к Г.: «Ах, Эривань, Эривань! Иль птица тебя рисовала»; «Пусти меня <...> Воронеж»; «И ты, Москва» и особенно: «Петербург! Я еще не хочу умирать» из стих. «Ленинград» («Я вернулся в мой город, знакомый до слез...», 1930), строящегося как диалог лирич. героя, собеседником к-рого выступает сам Г. (если второе и третье двустишия интерпретировать как «реплики» Петербурга). Такого рода смысловые конструкции связаны еще с одним индивид. качеством, к-рым обладает Г. в худож. мире О. М., - семан- тизацией, наделением смыслом и, как следствие, собств. «языком», см. метафорич.: «Язык булыжника мне голубя понятней, / <...> течет рассказ подков / По звучным мостовым»; «Хищный язык городов глинобитных, / Язык голодающих кирпичей»; ср.: «И вы, часов кремлевские бои, - / Язык пространства, сжатого до точки».

    с миром культуры, что объективно повышает семиотич. статус гор. пространства (ср.: «Пусть имена цветущих городов / Ласкают слух значительностью бренной»). Первонач. такого рода «номинация» происходит в шуточных стихах; см. обращенное к В. А. Рождественскому: «Пушкин имеет проспект, пламенный Лермонтов тоже. / Сколь же ты будешь почтен, если при жизни твоей / Десять Рождественских улиц!..», а позднее приобретает личностный характер: «Это какая улица? / Улица Мандельштама. / Что за фамилия чортова - / <...> Криво звучит, а не прямо. // <...> И потому эта улица / Или, верней, эта яма / Так и зовется по имени / Этого Мандельштама...» [последний фрагмент из текста апреля 1935, возможно, восходит к 6-му «парусу» «Детей Выдры» В. Хлебникова: «На острове вы. Зовется он Хлебников» (Хлебников В. Творения. М., 1987. С. 453); именно это произведение приблизительно одноврем. с написанием «Это какая улица.» читал О. М. С. Б. (письмо жене от 1.6.1935)]. В таком контексте допустимым представляется сопоставление метафорич. номинации Киева: «по улицам Киева-Вия» с предельно значимым для О. М. именем Ф. Вийона, особенно учитывая, какое место занимал образ последнего в мандельшт. поэзии 1930-х гг. В этом же контексте может быть рассмотрена реакция О. М. на акцентирование «анонимности» улицы, присутствующая в его письме Н. М. 27.2.1926: «Лекарство почти достал на проспекте Юных Пролетариев (?)».

    В отличие от пространства как такового, практически всегда имеющего в мандельшт. мире положит. значение, образу Г. свойственна исключит. оценочная амбивалентность, что мотивирует формирование устойчивого набора семан- тич. операторов, способных переводить Г. с одного полюса ценностной шкалы на другой. Можно выделить три наиб. общих класса таких элементов, к-рые определяют пространств., культурно-ист. и экзистенц. аспекты «городского текста» О. М. Сферу пространств. характеристики Г. составляют, во-первых, «диалог» Г. и космоса и, во-вторых, система отношений между элементами собственно гор. пространства; т. о., первый тип отношений можно рассматривать как отражение внешних, а второй - внутр. свойств и признаков Г. «Диалог» Г. и остального пространства, при всем многообразии своих конкретных воплощений, сводится к двум взаимосвяз. противопоставлениям: центр - периферия и часть - целое, в худож. модели мира О. М., относящимся не столько к пространств., сколько к идеологич., ценностным характеристикам. В тех случаях, когда Г., как и в широкой культурной традиции, выступает в качестве своеобр. центра универсума, он неизменно наполняется сакральным значением: таков Рим, оправдывающий существование остального мира, «семантизирующий» его; такова Москва, ощущаемая как управляющее миром начало («Она, дремучая, всем миром правит»); одновременно с этим, в собственно космологич. плане, Г. - «центр и посредник стихий» (Петрова Н. А. Литература в неатропоцентрическую эпоху. Опыт О. Мандельштама. Пермь, 2001. С. 195).

    с ними. Более всего в этой связи показательно соотношение Голгофы и Рима, к-рый «железным кольцом окружил Голгофу: нужно освободить этот холм, ставший греческим и вселенским»; см. о Москве: «На Красной площади земля всего круглей, / И скат ее нечаянно раздольный, / Откидываясь вниз». Соотнесенность с некой возвышенностью обязательно сохраняется для образа Г. и в тех случаях, когда он представлен «малым» центром, - локальным, временным для героя; такой Г. лишь наделен потенц. способностью быть сакральным локусом универсума, что отражено, напр., в развернутом описании Феодосии: «Город <...> натягивал воздушные фланги журавлиного треугольника, предлагая мирное посредничество и земле, и небу, и морю. Подобно большинству южнобережных городов-амфитеатров, он бежал с горы овечьей разверсткой, голубыми и серыми отарами радостно-бестолковых домов» (см. так же: «Севастополь предоставлен самому себе <...> от кургана до кургана»; Железно- водск «карабкается на высокую гору»; Батуми - Г. «нежных японских холмов»; а также явную проекцию этого признака в сферу культуры: «За нас сиенские предстательствуют горы, / И сумасшедших скал колючие соборы / Повисли в воздухе»; «ясная тоска меня не отпускает / От молодых еще воронежских холмов / К всечеловеческим, яснеющим в Тоскане» и др. При этом в мандельшт. мире нередки прямые указания на то, что «малый центр» расположен на периферии, чем, с одной стороны, отчасти снимается ее противопоставление центру и, с др. стороны, повышается значимость «осн.» центра», от к-рого герой в силу к.-л. причин оторван или к-рый оказывается для него недосягаем: «Недалеко до Смирны и Багдада, / Но трудно плыть»; «А Москва / так близко, хоть влюбись / В дорогую дорогу»; «Пусти меня, отдай меня, Воронеж». Г. может не только отстоять от сакрального центра универсума, но находиться на границе, конечном рубеже мира - именно так располагается «город- государство» Армения: «Все утро дней на окраине мира / Ты простояла, глотая слезы. // И отвернулась со стыдом и скорбью / От городов бородатых востока»; ср.: «Здесь, Капитолия и Форума вдали, <...> / Я слышу Августа и на краю земли / Державным яблоком катящиеся годы». В обоих случаях - и при периферийном, и при окраинном местонахождении «малого центра» - моделируется отстраненная т. зр. на Г., осознаваемый в качестве центра универсума. Подобный взгляд со стороны - одна из форм реализации идеи удаленности, вынужденной оторванности от Г., символизирующего собой квинтэссенцию мирового начала (пространственного, культурно-ист. и т. п.).

    ценностей культурного порядка, на к-рые ориентирован худож. мир О. М. Культурная топография Рима, Петербурга, Москвы, Парижа вбирает в себя самые значимые дифференц. признаки каждого из городов, лежащие в сфере религии, истории, архитектуры, литературы, чем актуализируется идея включенности Г. в культурно-ист. перспективу. [Образ Г. используется О. М. и для выражения оторванности амер. цивилизации от широкой культурной традиции; см. в рец. на прозу Д. Лондона (1913): «Болезнь Нового Света, тайный недуг больших городов - культурное одичание <...> так легко заблудиться в лабиринте Нью- Йорка или С[ан]-Франциско, в стихийном лесу молодой цивилизации, мощная растительность к-рого непроницаема для живительных лучей культуры».] Во-вторых, в целом ряде ситуаций Г. и отд. его пространств. составляющие наполняются природной семантикой, «деурбанизируются», в результате чего универс. для всех традиций противопоставление природы и культуры в изв. степени нейтрализуется. В подобной ситуации образ Г. испытывает амбивалентное семантич. наполнение, при к-ром его оценочные характеристики оказываются двуаспектны; см. изображение по- слерев. Петербурга в ст. «Слово и культура» (1921): «Трава на петербургских улицах - первые побеги девственного леса, к-рый покроет место современных городов. Эта яркая, нежная зелень <...> принадлежит новой одухотворенной природе. Воистину Петербург самый передовой город мира <...> веселой травкой, к-рая пробивается из-под городских камней». Т. о., Г. в модели мира О. М. оказывается своего рода квинтэссенцией двух важнейших начал - природного и культурного, что практически безгранично расширяет смыслопорождающие возможности этого образа и переводит в макс. высокий ценностный ранг.

    Деурбанизация Г., являющаяся важной отличит. чертой худож. мира О. М., осуществляется посредством прямого соединения этого образа с орнито- и зооморфной метафорикой. Широко представлены случаи использования орни- томорфной символики (вообще исключительно актуальной для мандельшт. творчества), когда отд. элементы гор. пространства наделяются птичьими признаками: «Здесь камни - голуби»; «разъезды скворчащих трамваев», а Г. в целом уподобляется птице: Москва «сжимается, как воробей»; «Воронеж - ворон». Присутствие птиц становится обязат. признаком Г.: в Москве «птичьих стай густые перелеты»; «Я к воробьям пойду»; «посмотрю, как живет в Эривани синица», - вплоть до введения образов птиц, не соотносящихся с гор. пространством: «плачет кукушка на каменной башне своей»; «скоро / Безумный петел прокричит». В результате меняется и восприятие Г., приобретающего черты «обиталища» птиц: Троя - «высокий Приамов сквореш- ник»; «дома - как голубятни»; ср. характерное описание поездки по Москве: «По переулочкам, скворешням и застрехам»; более того, образ птицы может наделяться своего рода демиургич. по отношению к Г. природой, см. о Риме: «Город, ласточкой купола лепленный» и о Ереване: Карабахе, / В хищном городе Шуше»; «лягушки фонтанов, расквакавшись <...> больше не спят»; «торчат, как щуки, ребрами / Незамерзшие катки»; ср.: «Если дать базару волю, он перекинется в город и город обрастет шерстью» до метафорич. сближения Г. с образом животного: «Дикой кошкой горбится столица»; Москва «в торговле хитрая лисица» и др. вплоть до образа «ремесленного города-сверчка». Соответственно, в такой ипостаси Г. становится местом «обитания» представителей животного мира; см. о Феодосии: «Теплый и кроткий овечий город»; «средиземный радостный зверинец»; ср. «Крутые козьи города, / <...> Овечьи церкви и селенья»; «город ящериц, в котором нет души» и др. В данный смысловой ряд могут быть включены и немногочисл. случаи соединения образа Г. с вегетативным началом; ср., Москва, «дремучая, всем миром правит»; «городская выходит на стогны луна, / И медленно ей озаряется город дремучий»; «гранит зернистый тот / Тень моя грызет очами, / Видит ночью ряд колод, / Днем казавшихся домами».

    Конкретные образы, в к-рых субстантивируется внутр. гор. пространство, достаточно устойчивы и многообразны, но набор их не выходит за рамки нормативной гор. топики (площадь, проспект, улица, переулок). Началом, организующим разрозн. элементы гор. пространства, становится образ пути, чья структурообразующая природа в мифопо- этич. традиции проявляется в способности к «интеграции» универсума (см.: Топоров В. Н. Пространство и текст // Текст: семантика и структура. М., 1983). Практически во всех случаях пространство Г., в к-ром осуществляется перемещение, или называется прямо, или легко атрибутируется за счет вводимых в текст доминантных признаков или реальных топографич., архит., ист.-культурных ориентиров. Путь, совершаемый героем лирич. текста, актуализирует динамич. аспект восприятия внутригор. пространства: герой-реципиент получает возможность практически «разом» охватить Г. и все его пространств. составляющие. Идея полного, целостного охвата Г. исключительно важна для О. М.; см., напр.: «Река Москва в четырехтрубном дыме / И перед нами весь раскрытый город: / Купальщики-заводы и сады / Замоскворецкие»; «Весь Батум, как на ладони. Не чувствуется концов-расстояний»; ср. мотив объезда Москвы на трамвае в стихах и прозе нач. 1930-х гг. Каждая из форм перемещения в гор. пространстве имеет самостоят. эмоц. окрашенность, т. к. субъективная оценка Г. начинает распространяться на мир в целом и наоборот, мироощущение героя накладывает свой отпечаток на восприятие единиц гор. топографии.

    <...> / В широкую разлапицу бульваров»; «То усмехнусь, то робко приосанюсь / И с белорукой тростью выхожу». Несмотря на то что путь героя в таких ситуациях целенаправлен, он кажется свободным движением, прогулкой без опред. цели, выражающей состояние абсолютной свободы, независимости. В противоположность этому конная поездка по Г. почти всегда характеризуется чувством незащищенности, прямо или скрыто грозящей опасности: «Как кони медленно ступают <...> / Чужие люди, верно, знают, / Куда везут они меня»; «Спина извозчика и снег на пол- аршина: / Чего тебе еще? Не тронут, не убьют». Именно конная поездка оформляется устойчивыми образами, субстантивирующими гор. пространство (мостовая, асфальт и т. п.), и воспринимается исключительно в урбанистич. плане; напр.: «Асфальта черные озера / Изрыты яростью копыт»; «мостовая праздничная глухо / Ленивые подковы отражала»; «течет рассказ подков / По звучным мостовым». Нейтрален по своей оценочности мотив движения по Г. на трамвае, поскольку сам этот образ амбивалентен, а его се- мантич. наполненность определяется в каждом конкретном случае. Она варьируется достаточно широко (ср.: «Люблю разъезды скворчащих трамваев, / И астраханскую икру асфальта»; «Бестолковое, последнее / Трамвайное тепло» и: «Еще меня ругают за глаза / На языке трамвайных перебранок»; «Я трамвайная вишенка страшной поры / И не знаю, зачем я живу», т. к. трамвай выступает не столько реальным средством передвижения, видом транспорта, сколько одним из характерных классификаторов исторически узнаваемой эпохи, во-первых, и специфич. объектом гор. пространства, его обязат. компонентом, во-вторых (ср. место и функциональную наполненность образа трамвая в стихах О. М. для детей).

    Устойчиво закрепл. на протяжении всего творчества О. М. связь образов пути и приводит к тому, что последний, оставаясь пространств. формой, начинает восприниматься как динамич. система, потенциально способная к движению в пространстве, перемещению, см. о Москве: «Мильонами скрипучих арб она / Качнулась в путь»; ср. о Феодосии: «Овечьим стадом ты с горы сбегаешь» и др. На эту же особенность гор. пространства косвенно указывает устойчиво соединяемый с ним образ табора, своего рода компромисс между динамич. и статич. началами (чья неподвижность ощущается как промежуточное, врем. состояние): «Я буду метаться по табору улицы темной»; «Черным табором стоят кареты» и т. п. В свою очередь, идея нестатичности Г. возвращает к типично мандельшт. представлению о возможности «пульсации», уплотнения и расширения гор. пространства.

    Лит.: Топоров В. Н. Петербург и «петербургский текст» русской культуры // УЗ Тартуского гос. ун-та. Вып. 664. Тарту, 1984. 18: Семиотика города и городской культуры; Шин- дин С. Г. Город в художественном мире Мандельштама: пространственный аспект // RL. 1991. Vol. XXX. № 4; Пши- быльский Р. Рим Осипа Мандельштама // Мандельштам и античность; Ф р е й д и н Ю. Л. Заметки о хронотопе московских текстов Мандельштама // Лотмановский сб. М., 1997. Т. 2; Левинтон Г. А. Город как подтекст (Из «реального» комментария к Мандельштаму) // nOAYTPOnON: К 70-летию В. Н. Топорова. М., 1998; Гаспаров М. Л., Ронен О. Похороны солнца в Петербурге: О двух театральных стихотворениях Мандельштама // Звезда. 2003. № 5; Чераш- няя Д. И. Частотный словарь лирики О. Мандельштама: субъектная дифференциация словоформ. Ижевск, 2003; Вид- го ф Л. М. Москва Мандельштама: Книга-экскурсия. М., 2006; Лекманов О. О трех акмеистических книгах: М. Зенкевич, B. Нарбут, О. Мандельштам. М., 2006. С. 89-93, 104-107; Сурат И. Мандельштам и Пушкин. М., 2009. С. 47-89; L e i t e r S. Mandel’shtam’s Moscow: Eclipse of the Holy City // RL. 1980. Vol. VIII. № 2; Crone A. L., Day J. My Petersburg // Myself: Mental Architecture and Imaginative Space in Modern Russian Letters. Bloomington, 2004.

    Раздел сайта: